355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Менассе » Изгнание из ада » Текст книги (страница 5)
Изгнание из ада
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:07

Текст книги "Изгнание из ада"


Автор книги: Роберт Менассе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

Солнце в идиллии окончательно склонилось к закату.

Дети на ступеньках большого каменного фонтана на площади Принсипал. После всех своих разысканий они пребывали в огромном замешательстве и преисполнились такой подозрительности, что уже и для самих себя не делали исключения. Вполне закономерно: они доверяли своим наблюдениям, но именно поэтому более не доверяли никому. Недоверие терзало их, и не было им ни избавления, ни свободы, ни успеха. Ведь поймать за руку, по-настоящему поймать за руку никого не удавалось.

– Можно этак годами продолжать, – сказал Фернанду, – в конечном-то счете дело всякий раз сводится к той загвоздке, с которой мы столкнулись уже сейчас: нам необходимы признания! Признания! – яростно выкрикнул он.

По меньшей мере касательно доброго десятка жителей городка они располагали подробнейшим материалом, какой вообще когда-либо систематически собирали о жизни людей, об их привычках, о пристрастиях и интересах, о социальных связях и – насколько позволял судить выброшенный мусор – о частных привычках. Однако всю эту уйму сведений можно было истолковать в обе стороны – ив оправдание, и в обвинение. По причине своего изначального недоверия ребята конечно же заранее беспощадно трактовали все в пользу обвинения, причем тот факт, что многое здесь легко повернуть по-другому и таким образом снова развеять подозрение, вызывал все более резкие вспышки злобы, их бесило, что в мозаике по-прежнему недостает последнего, решающего кусочка: «Признания!» А вдруг их разыскания и наблюдения не давали бесспорных результатов просто потому, что кое-кто среди них самих имел что скрывать, сам был опутан этой сетью? Надо ли произнести этот вопрос вслух? Ведь он напрашивается. И Мане заметил, что Фернанду жаждет вмазать кулаком – в их молчание, в физиономии братьев Пиньейру, в разинутую пасть каменной рыбы, из которой в фонтан била вода. Рвется вслепую вышибить недостающее для полной ясности. А еще Мане сообразил, что его агрессия метит не только в недостающее, нет, она подкосит и разрушит все собранное до сих пор. Кого бы ни настиг кулак Фернанду, он ударит по архиву, испортит его, разрушит. И Мане поспешно сказал:

– Фернанду прав, нам необходимы признания!

Он сидел на ступеньке, маленький, кругленький, как наседка, готовая любой ценой защищать то, что так долго высиживала. И в этот миг произошли два события.

Со стороны улицы Нова на площадь не спеша вышла Мария Пиньейру, и Мане быстро добавил:

– Но есть ли у нас способ прямо спросить кого-нибудь, жидовствует ли он? И с какой стати ему прямо, без обиняков отвечать нам «да»? – Он смотрел на Марию и: – Это же, то есть я… – Мария подошла ближе, взглянула на них, Мане чувствовал, что улыбается, попробовал сделать вид, будто улыбка у него спокойно-небрежная, чуть ли не циничная, меж тем как сам продолжал смотреть на Марию, а Фернанду и остальные вопросительно глазели на него. – Хотя бы один из нас должен завоевать доверие Пиньейру, подружиться с ними, и только таким образом…

Тут Фернанду пустил-таки в ход кулак, стукнул Мане по плечу и сказал:

– Точно! Там нужен intimo macacorio,который изнутри…

Тут Педру обернулся и глянул в ту сторону, куда неотрывно смотрел Мане; Фернанду, а следом и все остальные тоже обернулись и увидали Марию; Фернанду расхохотался, еще раз хлопнул Мане по плечу:

– Точно! Я понял. Intimo macacorio.То, что надо. Один из нас должен…

– Если мне удастся… с Марией…

Неожиданно Фернанду цапнул Мане между ног, ухватил только штаны, засмеялся:

– Тебе? Что тебе удастся? Слышь, малявка, ты ведешь протокол, а дело делаю я! Я сам…

В этот миг на площадь выехала карета.

– Открой мне секрет!

– Какой?

– С тех пор, конечно, много воды утекло, и все-таки, не знаю почему, мне хочется знать. У тебя тогда было что-то с Туреком?

– Что-что?

– С Туреком. Это останется между нами. Да что я говорю, дальше меня не пойдет!

– Виктор!

Мане увидел, как Мария вдруг остановилась. До чего же большие у нее глаза! Или это от удивления? И Фернанду вдруг вскочил и мгновенно замер как вкопанный. Теперь Мане упирался взглядом в пояс его штанов, поднял глаза – Фернанду стоял открыв рот. Остальные ребята тоже медленно повставали и сразу же остолбенели, тараща глаза; Мария по-прежнему не шевелилась, освещение начало меняться, будто набежавшее облачко закрыло солнце, темные волосы Марии как бы набрали черноты, светлые глаза подернулись тенью. Педру проворно взбежал вверх по ступенькам фонтана, однако и его мышиная мордочка вмиг окаменела – под стать Нептуну на изрыгающей воду рыбе. Все упомянутое произошло одновременно, эти события средь оцепенения лишь мнились Мане последовательной цепочкой, в силу резких движений собственной его головы, а спустя долю секунды все лица порозовели, вспыхнули, волосы Марии осияло огнем, лицо разом осветилось. Мане встал и обернулся. Карета. Он увидел струю фонтана, а за нею – что-то непостижное зрению, ибо доселе невиданное: карету. Она виделась ему непомерно большой? Расплывчатой? Или всё вместе? Мане захлопал глазами, Фернанду меж тем что-то крикнул, припустил бегом, все ребята побежали, в воздухе звенели слова удивления, подбадривания, вопросы, и все – в том числе и Мане – уже мчались вдогонку за каретой. Мане еще раз оглянулся на Марию, увидел, что и она бежит, сам он бежал последним и теперь замедлил шаг в надежде, что Мария сократит разрыв, она отставала от него шагов на двадцать, ну, может, на тридцать, а бежала так красиво.

За каретой! Никогда еще они не видали такой кареты. Кто же приехал в Комесуш в этакой карете? И куда направляется? Наверняка в Позада-Леан-д'Ору. Бежим скорее! Кто же, кто выйдет из кареты?

Мария поравнялась с Мане. Никогда ему не забыть ее лицо, взгляд, каким они обменялись, родимое пятнышко на ее щеке – на левой? Она была справа от него, значит, на левой; или она все-таки обогнала его слева? Тогда, выходит, на правой. Впоследствии он часто будет думать об этом, снова и снова воскрешая в памяти эту картину, и родимое пятнышко будет перескакивать туда-сюда, слева направо и опять налево, направо-налево, а в промежутках улыбка, кривоватая, рот с очень пухлыми, круглыми губами, уголки которых слегка опущены книзу, рот Хильдегунды, прелестный, так и просит поцелуя, но с одной стороны чуть кривится, заносчиво, неуверенно, алый, невероятно алый закат, карета замедлила ход, Мане услышал цокот конских копыт, топотанье их собственных ног по мостовой, увидел прямо перед собой Марию, ее косы, подпрыгивающие вверх-вниз, увидел огромные гнедые конские крупы, двух сменных лошадей, привязанных к задку кареты и заслонявших ее, карета въезжала под арку постоялого двора «Золотой лев», во внутренний двор, солнце вот-вот зайдет, ему пора домой, сию же минуту. Он боялся. Откуда-то вдруг выбежали двое мужчин, принялись отталкивать детей от кареты, отгонять резкими окриками, Мане успел заметить мужскую руку, которая на миг отвела в сторону занавеску на окне кареты и тотчас вновь ее опустила, – тонкая, костлявая рука, очень длинные пальцы, массивный перстень, темно-красный камень, стемнело, небо тлеет красным огнем заката, пора – он побежал домой.

Мане единственный из всех не увидел человека, который будет допрашивать его отца, а затем и мать, пытая их на дыбе, вынуждая к признаниям с помощью испанских сапог, маятника и иудиной колыбели.

Дети побежали к заднему фасаду «Золотого льва», где конюшни и двор отделял от улицы только дощатый забор. Может, там какая-нибудь доска отстала. А можно и самим ее оторвать. Или перелезть через забор. Еще разок взглянуть на карету, хоть одним глазком посмотреть на пассажира норовила не только ребятня под водительством Фернанду. Торговцы выходили из лавок, таращились на гостиницу, те же, кто приметил карету в окно, высыпали на улицу и собрались перед «Львом», слонялись вокруг, делились наблюдениями и домыслами. А Мане со всех ног мчался домой, полный ненависти к отцу, к этому…

– Евреи! – Вот это крик так крик, Мане замер. Прямо перед собой он увидел бородатого старика, который, поднимая вверх песочные часы, закричал снова: – Эй, евреи! Запирайте лавки, сейчас начнется суббота! – Он захихикал, да с такой натугой, что едва устоял на ногах, и продолжил: – Евреи! Запирайте лавки, сейчас начнется суббота!

Мане хотел увернуться от старика, который ковылял ему навстречу, а при этом упрямо поднимал вверх песочные часы, словно они служили ему опорой и без нее он мигом рухнет.

Мальчик стремглав побежал дальше, оставив старика далеко в стороне, но то и дело на него оглядываясь, и вдруг – бац! – уперся во что-то, налетел на прохожего.

– Эй! Куда летишь? – воскликнул тот, крепко схватил его за плечи, остановил. Мане вскрикнул, коротко, хрипло, не в силах перевести дух, и всё: больше он двигаться не мог. Рубаха мужчины, на которого он наскочил, его запах, сила хватки; взгляд назад, на старика, ковыляющего к нему. Как назло, прямиком к нему. Старик громко хихикает, тянет вверх песочные часы, кричит.

– Вот! – кричит он, а тем временем все прохожие останавливаются и, подобно лавочникам, замершим возле своих дверей, молча наблюдают за этой сценой. – Вот здесь, евреи, песок с берегов субботней реки! Смотрите! Сейчас начнется суббота! – Он уже прямо перед Мане, сует ему под нос огромные песочные часы, шепчет: —Беги скорее домой, еврейчик! Во всю прыть беги! – И опять хихикает как безумный.

Дома Мане ожидали до невозможности жарко натопленная кухня, две свечи на столе, пресный плетеный хлеб в корзинке под вышитым платком, отец, мать и сестра, сидящие в полном оцепенении, будто не он, а они пережили только что случившееся. Долго ли проживешь, если толком не удается продохнуть? – спросил себя Мане.

Эту карету он никогда не забудет. Но описать сможет лишь через день, встретившись с остальными и упорядочив их наблюдения: карета, пожалуй, втрое или, как полагало большинство, по меньшей мере вдвое превосходила размером парадный рыдван графа Рамалью Гонсалвиша да Мота, самого уважаемого, самого богатого и влиятельного дворянина в Комесуше. Построена из столь же редкой, сколь и драгоценной американской древесины (Фернанду, сын столяра: «Точно, настоящий корбарил!»), чем объяснялся и темно-красный отлив, и, опять же по словам Фернанду, «легкость хода», ведь «древесина эта очень твердая, а одновременно необычайно легкая. При таких большущих колесах, какие мы видели (тут все согласно закивали: да, видели!), и надлежащих рессорах ни громыханья нету, ни тряски! Как по маслу едет!» Однако, кроме величины и роскоши, в особенности завораживало ребятишек другое, совершенно незаурядное, новое, – окна. Они были треугольные. Большие и треугольные, а вместо простого крестового переплета в треугольнике помещалась овальная вставка в форме глаза, так что треугольники окон с вписанными в них овалами являли собой как бы очи Божии. Внутри виднелись бархатные занавески. Под окнами золотые буквы, и этот вопрос остался спорным: выведены золотой краской? выложены сусальным золотом? сделаны из массивного золота? что за буквы? каков их смысл? Остальные ребята по-прежнему отчетливо, как наяву, видели их перед собой. Рисовали палочками на песке.

– Иисус, – сказал Мане, – это значит Иисус

– Наш малявка спятил! – Фернанду. – Думает, Иисус приехал в Комесуш!

Как же они хохотали.

Но теперь Мане мог рассказать дома о том, что он видел. Отец очень заинтересовался:

– Дайте ему сказать! Ну-ка, повтори!.. Что за буквы?.. Золотая краска или сусальное золото – не имеет значения! Что за буквы там были? Буквы!

Мане пришлось сесть за стол, и отец выложил перед ним карточки с буквами.

– Эта буква? Или вот эта? Или вон та?

Отец, мать, сестра обступили его, склонились над ним. Долго ли проживешь, не дыша? Когда они наконец умрут?

– Ты же знаешь буквы! Ну что ты как маленький! Показывай! – Эштрела.

– Вот! – в конце концов сказал Мане. – Вот эти буквы были на карете. Все в завитушках да еще вроде как переплетенные между собой, но, по-моему, именно эти! – На столе лежали три буквы: «J е М».

– Justitia et misericordia [4]4
  Правосудие и милосердие (лат.).


[Закрыть]
, – проговорил отец. – Они здесь!

В Комесуш прибыл инквизитор.

Ночью Мане долго не мог заснуть. Лежал в постели, будто на катафалке, и видел во тьме над собою – око Божие. По форме точь-в-точь как доселе невиданное окно кареты, оно подмигивало ему, когда занавеска на миг отодвигалась и тотчас снова опускалась. При этом взблескивал перстень с красным камнем – око Божие плакало, кровавой слезой. Четыре для спустя Гашпара Родригиша Нуниша взяли под стражу.

Он так старался, что беспрестанно вызывал скандалы. Ведь он искренне верил, что в его собственных интересах как можно точнее соответствовать идеальному образцу, который ему ставили в пример, а потому отчаянно силился быть маленьким взрослым. Маленьким равным среди равных. Иными словами, не шуметь, не бушевать. Не выказывать эмоций, в первую очередь недовольства. Взрослые нервничали по-взрослому, до этого он пока не дорос. Ходить надо проворно, однако размеренным шагом или, смотря по обстоятельствам, сидеть спокойно, не привлекая внимания. Демонстрировать полезные, то бишь ценимые взрослыми, таланты, например сидеть тихонечко и считать про себя, а не орать «Я пират!», нахлобучив на голову самодельный кивер из газеты. Миру нужны спокойные, скромные деловые люди, а не горластые пираты, которые всех нервируют. И вообще: «Австрия не имеет выхода к морю!» (отец). Все ясно. А главное (и в этом явно заключался подвох маленького взрослого существования), отвечать на все вопросы громко, отчетливо и открыто. Этот пункт – западня, и по наивности он все время в нее попадал.

Спокойная повадка Виктора – в самом деле, этакий взрослый в миниатюре! – вводила в заблуждение, и его наивные фразы постоянно воспринимались как осознанные провокации и соответственно сеяли переполох.

Что до арифметики, то к ней Виктор относился с интересом и делал успехи, но, когда в конце первого школьного года оказался не в состоянии прочесть простое коротенькое предложение из книги для чтения, учитель не выдержал. О чем Виктор думает? Что с ним такое? Почему это он не желает выполнять минимальные требования к овладению чтением? Он же не дурак. Так в чем дело? Решил поиграть на его учительских нервах? Спокойно и деловито, вполне уверенный в убедительности своего взрослого аргумента, Виктор ответил, что у него нет стимула учиться читать, поскольку мама всегда готова вечером прочесть ему вслух любую книгу, содержание которой он хочет узнать. К счастью, ему не удалось изложить расчеты, согласно коим выходило, что если взять за основу среднее арифметическое от средней ожидаемой продолжительности жизни, возраста, достигнутого сейчас дедом и бабушкой, и срока, прожитого покойными прадедом и прабабушкой, то мама его предположительно проживет еще пятьдесят восемь лет, а значит… Маму вызвали в школу, правда, не затем, чтобы рекомендовать ей воспитывать Виктора в большей самостоятельности и не читать ему вслух все подряд, нет, учитывая его «самоуверенные, взрослые манеры», ей настоятельно посоветовали отучить его от дерзостей и провокационных замашек.

Или такой эпизод: Виктор с дедушкой в кофейне, после уроков. Он вел себя молодцом, по-взрослому, долго сидел рядом, спокойно, так что слишком просторная, купленная «на вырост» одежда казалась сшитой по мерке и более-менее элегантной, по крайней мере пока он не шевелился, и вот на вопрос деда, не хочет ли он что-нибудь еще, Виктор против ожидания ответил не «нет, спасибо», а, как впоследствии выразился дед, «ни с того ни с сего» брякнул: «Да, еще малинового соку, пожалуйста!»

– Викки, золотко мое! Если одна порция содовой с малиновым соком стоит четыре шиллинга, то сколько стоят две порции?

– Восемь шиллингов! – мгновенно подсчитал Виктор.

– Браво, Викки! Золотко мое, ты станешь новым Эйнштейном! А теперь послушай меня, Эйнштейн! Сегодня мне предстоит посетить еще три кофейни. Коли я в каждой стану покупать тебе две содовые с малиной, во сколько это обойдется? Да прибавь две порции в этой кофейне. А потом помножь на тридцать, это за месяц, и вычти результат из моего месячного жалованья. А теперь скажи, стоит ли мне в таком случае вообще ходить на работу.

– Еще что-нибудь? Содовую с малиной для молодого человека?

Дед с ободряющей улыбкой посмотрел на Виктора.

– Нет, спасибо.

Если бы тем все и кончилось. Увы! Дедушка рассказал эту историю бабушке («Ты только представь себе, Долли!»), а бабушка («Откуда у ребенка такие запросы?») рассказала ее Викторовой маме, и мама возмущенно спросила, о чем только Виктор думает.

– Ты что, решил испортить себе зубы? Восемь содовых с малиной! Когда ты, наконец, повзрослеешь?

Виктор уже ни на что не мог положиться, даже на обаяние детских недоразумений. Фраза вроде «Моя мама – барышня» еще совсем недавно вызывала у мамы растроганно-оживленный смешок, теперь же она бросала на него нервозный взгляд, качала головой и говорила: «Ох, Виктор, ты сам не знаешь, что говоришь. Помолчи, не выставляй себя на посмешище!» Вероятно, она хотела сказать, что он выставляет на посмешище ее, маму, которая звалась Марией, была барышней и имела сына. Она устроилась на работу в «Эспрессо-реаль», официанткой. Каждый вечер после школьного дня между половиной шестого и шестью дедушка приводил Виктора туда, прямо-таки вталкивал его в стеклянную дверь кафе и чуть не бегом спешил прочь, для своих лет он был по-прежнему «легок на ногу». Больше всего на свете дедушка презирал две вещи: во-первых, австрийский футбол после ХКА и австрийской суперкоманды [5]5
  Имеется в виду легендарная австрийская сборная по футболу 1931–1934 гг. На протяжении 14 игр подряд оставалась непобежденной.


[Закрыть]
, а во-вторых, эспрессо. Что при существующих кофейнях кто-то ходит в эспрессо, было для него столь же непостижимо, как и то, что люди, помнящие футбольного гения Зинделара, готовы выложить восемьдесят шиллингов, чтобы посмотреть на пратерском стадионе игру «нынешних неумех», это позорище, хуже которого может быть только одно – работа в эспрессо. Что его сын «ни с того ни с сего» – для деда практически все случалось исключительно «ни с того ни с сего», таков был его жизненный опыт – оставил мать «золотка», сперва, вероятно, потрясло его и показалось непонятным, но, когда мать Виктора вскоре после этого устроилась на работу в эспрессо, ему все стало ясно. Эта женщина с красивыми длинными ногами и обаятельной улыбкой сумела благодаря замужеству попасть в семью Абраванель – однако ж она не Абраванель и никогда таковою не станет. Ведь у истинных Абраванелей эспрессо вызывают одну-единственную реакцию – держаться от них подальше.

Потом Виктор полчаса, а порой и час сидел за одним из столиков «Эспрессо-реаль», совершенно неподвижно, целиком сосредоточившись на том, чтобы не позволить рукавам изрядно великоватого синего блейзера соскользнуть до кончиков пальцев, и ждал, когда мама закончит смену. В сомнительных случаях, не зная, чем заняться, он рассматривал пуговицы блейзера, украшенные тиснеными якорьками. Он усвоил, что у детей есть своеобразная привилегия: они могли пока выдавать отупение за уход в фантазию и получать за это похвалы. Виктор уныло пялился на желтые металлические пуговицы блейзера, а немного погодя какой-нибудь господин уже окликал его: «Эй, молодой человек! Они что же, из чистого золота? Ты никак клад нашел?» Или: «У тебя там золотые дукаты нашиты? Похоже, ты богач!» Виктор прекрасно знал, что разочаровывать взрослых нельзя, ни под каким видом, и потому всегда, застенчиво краснея, отвечал «да». После чего они хвалили его фантазию, да-а, фантазия у детей поистине не ведает пределов, в пуговицах они видят пиратские сокровища. И корпулентные господа с их перстнями-печатками и «сальными зачесами» – так мама говорила дома, но Виктор ни в коем случае не должен повторять это вслух, Боже его упаси сказать так в присутствии этих господ, которые причесывались по-мокрому, отчего зубья гребешка оставляли в волосах заметные дорожки, а на лбу выкладывали завиток, – эти господа, задумчиво сидевшие над бутылками пива, курившие и поджидавшие случая приволокнуться за барышней, то бишь за Викторовой мамой, начинали вспоминать невообразимое – собственное свое детство. Снова и снова посетители эспрессо называли мальчугана, который, склонив голову, изучал пуговицы своего блейзера, «славным», «послушным», «ребенком с богатым воображением», а то и «мечтателем», на что мама регулярно с улыбкой сообщала, сколько «хлопот» доставляет ей этот ребенок. Виктор заливался краской, одновременно стараясь сделать вид, будто ничего не слышал, ведь послушный ребенок не слушает разговоры взрослых, поскольку, как известно, целиком погружен в мир своих фантазий, – а потом, опустив голову, снова принимался поглядывать снизу вверх. Клиенты в этом маленьком темном заведении, подзывая его маму, кричали: «Барышня!» И его мама, барышня Мария, приносила желаемое. В кофейнях, где он бывал с дедом, метрдотели и официантки относились к нему очень дружелюбно, здесь же, в этом эспрессо, обслуга в лучшем случае игнорировала его, а то и одергивала. И этой обслугой была его собственная мама. Тем не менее он ужасно ею гордился. Наблюдал, как мужчины увиваются вокруг нее, вокруг неприступной барышни с сыном, как они провожают ее взглядом, когда она снует среди столиков. Они думали, он грезит о пиратских кладах, а он видел, о чем грезят эти мужчины: о ножках его мамы. Она ходила в короткой черной юбке с белым фартучком и в черных сетчатых чулках. «Эспрессо-реаль» был одержим навязчивой идеей – этими ножками. Дома мама первым делом, как футболист, пуляла туфли в угол, снимала чулки, ложилась на диван и массировала ступни, лодыжки, икры. Я заработаю расширение вен, говорила она; он не знал, что такое расширение вен, очевидно, какая-то штука, которую зарабатывают взрослые, а она массировала ноги и устало говорила – как часто? сто раз? возможно, всего-то один раз, просто именно этот единственный раз и сохранился в памяти. Виктор, говорила она, знаешь, когда познакомилась с твоим отцом, я хотела учиться дальше. Незачем тебе учиться, сказал он, ведь свою жену я пронесу по жизни на руках. По жизни на руках, повторила она, разминая стопы, а Виктор тихонько сидел рядом и смотрел во все глаза. Едва концы с концами сводим, вот какая у нас жизнь, сказала мама. Сейчас – быстро прикинула она – я бы училась на шестом курсе. Нет! Она рассмеялась: я в вечные студентки не собиралась, уже бы закончила учебу. А каков итог? Нервы на пределе. Что я получила? Докторское звание? Отнюдь, расширение вен. Она засмеялась, и Виктор, как большой, хотел ее утешить. Барышня, сказал он, пытаясь прижаться к ней.

– Виктор, хватит валять дурака!

Когда это было – в тот же вечер или в какой-то другой? Мама уснула на диване, даже не накормила Виктора и не уложила спать. Виктор сидел рядом, смотрел на нее, мало-помалу угадывая, что тоска и вблизи создает чувство отдаленности, потом тихонько встал, медленно, не дыша. Долго ли проживешь, если толком не удается продохнуть? На полу у дивана скомканные мамины чулки. Виктору было ясно, надо поспешить. Если он хочет прочувствовать, ощутить, каково это – быть таким желанным, вызывающим восхищение и любовь, как его мама, то должен торопиться. Незачем терять время, снимая ботинки и брюки. Замешкаешься только, а мама может проснуться и застукать его еще прежде, чем он испытает это долгожданное чувство. И он попытался натянуть чулки прямо поверх ботинок и слишком просторных, купленных на вырост брюк из серой фланели, дернул и – мама проснулась. Чулки конечно же порвались.

В детстве Виктор трижды получал от взрослых затрещины. Дважды от собственной мамы. Это был первый раз.

Прицепить ножные цепи к железным крючьям талей. Подтянуть вверх. Вот так, Сеньор!Тело качалось как маятник, снова и снова выгибалось на весу. Голова моталась из стороны в сторону – гротескный жест отрицания. Не кричишь, Сеньор? Сейчас запоешь!

Разинутая немая пасть, в глазах крик. Скованное тело бьется туда-сюда. Дергающийся комок жизни. На весу.

Где отец, что с ним, Мане не знал. Об этом не говорили. С ним – не говорили. Он – не знал. Отец в отъезде. Тебе надо быть сейчас очень стойким. И много молиться. Кто это сказал. Никто. Нет, все ж таки кое-кто. Но они были никем. Много молиться. Боже милостивый, Отче небесный, пусть отец вернется домой с массой золота, богатым-пребогатым и купит самую красивую карету. Боже милостивый.

Отец в Америке, там полным-полно золота, он за ним и поехал, рассказывал Мане. Кому? Себе. Или котенку во дворе.

Котенок этот появился у дверей дома Соэйру совершенно неожиданно, живая тварь, не обошедшая их дверь стороной. Тощий, слабенький, он едва держался на лапках, шкурка в коростах, слипшаяся от грязи. Мане отнес его во двор, налил в тарелку молока, сел на ступеньки черного хода и стал смотреть, как котенок лакает молоко. Потом тщательно помыл тарелку и убрал на место, в кухонный шкаф.

– Ты кормил эту тварь молоком из тарелки? Из которой? Ну, отвечай! Говори, из которой тарелки?

Вместе с отцом Мане пропала и мать. Ей пришлось «хлопотать». Однако она все равно была тут как тут, одергивая, призывая к порядку – фразами вроде: «Кто кормит кошку, скоро останется без молока, зато с мышами!» Или: «Черная кошка! Ох, накличешь ты беду на наш дом!» Отец был арестован, окна лавки разбиты, Мане сам держал гвозди, когда окна заколачивали досками, входная дверь и стена рядом вымазаны грязью, и сетки из внимательных, пристальных взглядов больше нет, глаза смотрят в сторону. Ничто их больше не привлекает. Мане мог целый день сидеть на каменных ступеньках двора, просто сидеть, на камне, и, хотя его не видели и сам он никого не видел, он словно бы тонул, погружался в глубину, даже камень уступал. Какую еще беду котенок навлечет на этот дом? На улицу Мане больше не выбегал. Как-то раз выбежал и встретил Фернанду с его вассалами, и Фернанду вскинул руку высоко в воздух. Что это – почтительный дружеский привет? Или рука замахнулась для удара? А Фернанду крикнул ему – вроде как почтительное «Сеу Муэл! Господин Мануэл!»? О нет, он крикнул «Самуил!», а это значит «жид»! Остальные засмеялись, Мане видел их оскаленные зубы.

В каждой усмешке Мане видел оскал, но в оскале своего котенка – усмешку. Больше в доме никто не смеялся. Кто это сказал: «Кормить кошку! Когда ты, наконец, повзрослеешь? Каждый год на Святого Иоанна кошек публично сжигают, а тебе вздумалось кормить кошку!» Кто это сказал? Его мать? Даже отсутствуя, она всегда была здесь, в образе Эштрелы, его сестры. Что бы она ни говорила, что бы ни делала – все служило у Эштрелы поддержанию порядка, который Мане наконец-то разглядел. Не понимал. Но наконец-то увидел. Он всегда ел то, что подавали на стол, из тарелки, которую ставили перед ним. Теперь он увидел: есть тарелки, в которые молоко наливать нельзя. Почему? Есть вот эти тарелки и вот эти. Непонятный порядок. Он не понимал его, но начал замечать.

В отсутствие матери Эштрела была матерью. И все же: с котенком впервые открылась щель между материнскими фразами и той нормальностью, какую они утверждали. Молочные тарелки. Вообще-то обстоит не так, но в этом доме – именно так. И день Святого Иоанна: тогда на площади сжигали кошек. Десятилетиями, если не веками, на Святого Иоанна публично сжигали тринадцать кошек, запертых в железную клетку, – как символ несчастья, неповиновения и разврата. И сжигал кошек не просто «кто-то», а католики. У Эштрелы, у дочки-матери, Мане впервые заметил, что существуют как бы точки-перекрестки, где уже невозможно различить, чему человек верит на самом деле, или делает вид, что верит, или старается верить, или начинает не доверять. Более не существовало нормальности, под поверхностью которой эти противоречия быстро иссякают. Итак: «Делай что хочешь, но чтоб в дом эту окаянную тварь не пускал!» Нет, это сказала не мать, а Эштрела.

Шелудивый котенок прекраснейшим образом выправился, на кошерной-то еде.

И за кратчайшее время превратился в здорового кота – правда, на редкость неуклюжего. Педантичного, однако без следа изящества. Мане наблюдал, как он нежился во дворе на солнышке, неутомимо вылизывая шерстку, но в своих кошачьих походах то и дело что-нибудь опрокидывал – на отцовском складе сшибал мимоходом мешочек с гвоздями или гайками, а не то, стремительно скакнув к тарелке с кормом, переворачивал ее. Меи Senhor по сеи,Господи Боже мой на небеси! – восклицал Мане, а поскольку кот аккурат на слове Senhorподнимал голову и смотрел на Мане, будто тот окликал его по имени, мальчик так и прозвал его Сеньором.

Мане жил в страхе. Из дому он теперь не уходил, ведь снаружи подстерегали неизъяснимые опасности, которые с каждым днем, проведенным взаперти, словно бы становились все больше, все ужаснее. Когда мать и Эштрела куда-нибудь отлучались, они говорили ему – не тоном нервозного призыва, а, как бы придавленные непостижимой силой, просто объявляли тоном, не допускающим ни вопросов, ни возражений: из дома не уходить. Дверь не отворять, даже если будут стучать. В этом случае тем более. Если постучат, не отвечать. Ничем не выдавать, что ты дома.

Казалось, Мане платком завязали глаза. И сквозь этот платок просвечивало ровно столько, что он мог медленно передвигаться по дому. Свет и тень. Очертания. Он был свободно парящей грезой, не связанной с человеком, который грезил.

Целый день он мог наблюдать за котом во дворе, но не замечал ничего, просто видел его. Порой ему чудилось, будто он отчетливее видит себя самого, сидящего здесь и наблюдающего, нежели то, на что устремлен его взгляд.

Он видел, как кот настораживал уши, потом снова прижимал их, видел, как кот неподвижно сидел в засаде и вдруг делал прыжок, к чему-то, чего Мане не видел. Потом видел кота балансирующим на складском карнизе, видел, как он упал, – до чего же неуклюжее животное!

Вечером Мане с матерью и сестрой сидел в комнате, он – за столом, склонясь над буквенными карточками, как раньше отец над своей книгой. Тишина, полная невнятных, привычных звуков – шуршаний, потрескиваний, сдержанных покашливаний. Но он не отец, и сестра не мать, а мать была такой далекой, отсутствующей, хотя и находилась здесь, отец же присутствовал в комнате, хотя его и не было, и в знакомых шумах звучал страх, в покашливаниях, в тихих вздохах.

В этом почти безмолвном, почти слепом мире Мане долго не замечал, что кот не поет. Но однажды вдруг заметил – по открытой пасти животного, откуда не выходило ни звука. И всполошился:

– Кот не поет. Послушай, Эштрела, кот не поет!

– Что значит: кот не поет?

– Он не хочет. Не может. Почем я знаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю