355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Менассе » Изгнание из ада » Текст книги (страница 24)
Изгнание из ада
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:07

Текст книги "Изгнание из ада"


Автор книги: Роберт Менассе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

Никто их не остановил, никто не сказал ни слова. Они побросали пустые бутылки, с дребезжанием раскатившиеся по полу, и насмешливо затянули: «Всем известно, так и знай: этот Виктор негодяй!» Затем они выбежали вон, одна за другой; поднимаясь на ноги, Виктор успел заметить Ренату: она оглянулась в дверях, лицо точно маска ненависти и издевки. Он встал и тут только увидел Хильдегунду, та выходила последней. Схватившись за дверную ручку, крикнула: «Вопросы есть?» – и с грохотом захлопнула дверь.

Виктор огляделся – все смотрели на него. Долгое молчание. Товарищ Геральд, член руководства РЕМА, пробежав глазами листовку, уронил ее и сказал:

– Думаю, для главной комиссии нам нужна новая кандидатура!

В комнате чудовищно воняло дешевой туалетной водой, а больше всего, понятно, вонял Виктор. Ему казалось, все, как один, считают, что он должен уйти. Только того и ждут. Когда он, наконец, отвалит? Никто с ним не заговорил, не обронил ни слова, ни вопроса. Виктор взял листовку, начал читать. Хотел прочитать, но груз молчания и взглядов был так тяжел, что он вдруг как бы ослеп. Когда он, наконец, отвалит, этот экс-кандидат? Видел он только слова «плод чрева» – «плод чрева» в тексте, где говорилось, как по-свински он вел себя в связи с Ренатиным абортом: сделал девушке ребенка, принудил ее к аборту, бросил в беде да еще и отказался оплатить половину стоимости операции. Написала листовку Хильдегунда, по крайней мере, помогала ее составлять. «Плод чрева»– намек, понятный ему одному, но явно показавшийся остальным девицам забавным. Когда же он уйдет. Три десятка молодых парней смотрели на него, молчали, ждали. Ведь все уже сказано: «Для главной комиссии нам нужна новая кандидатура!»

– Эх вы, сволочи! – крикнул Виктор. – Могли бы хоть спросить у меня, правда ли то, что написано в листовке!

Товарищ Лео из «Красного права», базисной ячейки студентов-юристов, встал, обнял его за плечи и сказал:

– Пошли! Отвезу тебя домой!

Автомобиль. Лестница в доме. Дверь квартиры. Ощупью в темноте. Наполнить ванну.

Только в ванне Виктор заплакал. Сидел по шею в воде, словно купаясь в собственных слезах.

Одежду, которая была на нем, придется выбросить, это ясно. Никакой стиркой эту вонищу не вытравишь. Он засунул все в мусорный мешок. Словно пытался избавиться от трупа. От своего собственного. От своей прошлой жизни. Он мертв. Развалина.

– Ты говорил, что купишь мне пальто!

– Да.

– Я согласен. При одном условии.

– При каком?

– Не в охотничьем стиле. И вообще не суконное. Обыкновенное, нормальное пальто. Типа макинтоша, как в кино «Спой мне песню о смерти»!

– Ладно. А как же маоистская куртка?

– Я ее выбросил!

– Я знал, что ты образумишься!

– Папа, купи мне пальто. Но без комментариев!

Никогда еще Виктор не получал писем от товарищей. С какой стати? Ведь есть телефон, да и без того все встречались в «Добнере» и там обменивались информацией. И вдруг письмо. Он и не знал, что у троцкистов есть своя почтовая бумага с логотипом РЕМА на конверте – серп, молот и четверка, символ Четвертого Интернационала. Письмо гласило, что в следующую субботу в шестнадцать часов ему надлежит «явиться» в бюро РЕМА, чтобы «освидетельствовать» свой процесс.

«Освидетельствовать» конечно же написал Ойген, а корректуру конечно же не мог дать ему прочесть. Ну и ладно. Виктор понял, что имелось в виду, хоть и не мог представить себе, что его там вправду ждет.

За длинным столом в ряд сидело руководство РЕМА. На скамейках вдоль боковых стен – члены организации, почти сплошь девицы из женской троцкистской ячейки, пригласившие кой-кого из независимых женских ячеек; Виктор заметил Хильдегунду и Ренату. Это была «общественность». Он стоял посреди комнаты, никто с ним не заговаривал. Решили подождать еще минут пятнадцать – может, подойдет еще общественность. И вот процесс начался. Виктор стоял перед столом руководства, сиречь перед судьями, видел их серьезные лица, видел, как они листают бумаги, слышал, как зачитывают цитаты, задают ему вопросы. Все было нереально. Между ним и внешним миром как бы натянули занавесь или поставили матовое стекло, он видел лишь тени, подвижные силуэты, слышал голоса, звучавшие как эхо. Пытался сосредоточиться. Это же ошибка. Нужно ее разъяснить. Сон. Нужно проснуться. Он слышал, как товарищ Райнер зачитал листовку про «плод чрева», а затем разразился пламенной речью о нарушении канонов революционной морали, закончив трагическим выводом, что на выборах ни одна девушка наверняка не проголосует за троцкистов. Кроме…

Виктор глубоко вздохнул и прервал его речь вопросом, нельзя ли ему рассказать, что произошло на самом деле.

Странно, товарищи вдруг лишились глаз. Все они носили очки, линзы которых блестели в свете электрической лампочки, так что глаз стало не видно. И Райнер, щуплый парень, обычно всегда готовый на уступки, таким тоном, какого Виктор никогда у него не слышал, объявил, что речь идет «не о субъективных истинах», а о том, что «он стал объективной политической проблемой». И ее необходимо решить.

Это не произвол. Тут действовали суровые законы. Только вот действовали они исключительно в этой комнате, а больше нигде. За стенами действовали совсем другие законы, к примеру, такие, что вполне обоснованно запрещали линчевание и самосуд, но в этой комнате решающим вопросом для суда было, расценивать ли публично заклейменное поведение Виктора просто как моральный проступок или – что чревато более далеко идущими последствиями – как «правый уклонизм». Товарищ Грегор даже полагал, что здесь имеет место «левый уклонизм» в смысле морального экстремистского цинизма. Виктор стоял как в тумане, слышал голоса, растерянно думал, как это он умудрился одновременно стать и правым, и левым уклонистом, потом вдруг увидел Ойгена, который попросил слова и сказал не больше и не меньше как следующее:

– Особенно предательским в поведении товарища Виктора мне кажется то, что, совершая свои ошибки, он одновременно искал личной дружбы со мной!

Вот до чего Виктор коварен. Хотел утянуть за собой в пропасть истории доброго, милого Ойгена, который ни одной листовки не мог написать, не насажав два десятка грубых орфографических ошибок, хотел утянуть в пропасть карандашом, каким исправлял Ойгеновы ошибки. Или чашкой кофе, который они потом пили и который Виктор, очевидно, отравлял ядом ревизионизма. Виктор видел, что после Ойгенова заявления никто не засмеялся, не улыбнулся, не прыснул. Наоборот. Лица совсем закаменели, стали еще больше похожи на маски. Он глянул налево-направо, в публику, на представителей масс. И увидел лишь злорадство, издевку, ухмылки – да-да, там ухмылялись. Хильдегунда. Она бы, подумалось ему, и бровью не повела, если б его сейчас приговорили к смертной казни и это судилище было вправе привести приговор в исполнение.

Внезапно туман, сквозь который смотрел Виктор, начал клочьями развеиваться, перед глазами возникли прямо-таки комические фигуры, фарс, стремившийся повторить былые трагедии, ржавчина смысла, облетавшая с бессознательного, каким в незапамятные времена лакировали мир. Смешно! – думал он. Они изображают Москву тридцатых годов! На полном серьезе!

Ойгена попросили уточнить, каким образом Виктор пытался утянуть его в пропасть.

Все это время Виктор стоял посреди комнаты, и все считали вполне естественным, что он должен молча стоять там и ждать приговора. Свидетельниц из женской ячейки вообще пока не вызывали.

Послушайте! – думал Виктор. Это же Вена семидесятых годов, а не Москва тридцатых! Неужели никто из тех, что здесь командуют, не скажет об этом?

Нет. Никто не сказал. Ладно, думал Виктор, есть простое доказательство, какое я могу привести прямо сейчас. Повернусь и выйду вон – что тогда будет? Если у нас тут Москва тридцатых, я покойник. Если Вена семидесятых – я пробужусь от сна.

Виктор ушел. Повернулся и медленно зашагал к двери, словно демонстрируя, как медленно можно ходить.

Выстрела не последовало. Ничья рука не коснулась его, а тем более не рванула назад, не взяла под арест. Он шел очень медленно, как в лупе времени, оглянувшись на пороге, увидел, что все смотрят ему вслед, взгляды – и у судей, и у массы – тоже как в лупе времени, замедленные, глаза как бы непомерно большие. Это не Москва тридцатых, иначе бы он давно был мертв. А он жил. И хотел жить. Вот дверная ручка. Он открыл дверь. Последний взгляд назад. Всё, он вышел.

Вышел в жизнь, где отныне не было друзей. Никакой социальной взаимосвязи. Никакой сети. Даже ни слова привета. Те, кто его знал, здороваться перестали, а кто не знал, разумеется, тоже не здоровались. Ничего не осталось. Только темнота. А в ней зеленый огонек радиоприемника и пестрые оконца телевизионной лампы. Внезапно не просто ничего, а куда хуже – больше ничего.

Они кричали. Кричали во все горло. Беспрестанно ритмично выбрасывали вперед поднятые руки, словно стараясь, чтобы фразы-крики пробили оглушительный шум вокруг. Им приходилось не только перекрикивать друг друга, но слышать друг друга наперекор грохоту машин, стуку молотов, глухому хлюпанью насосов и визгу сотен пил.

И тем не менее ничто не гремело в голове Самуила Манассии так оглушительно, перекрывая все и вся, как язвительно брошенная фраза его жены Рахили, начинавшаяся словами: «Precisa– se…Нужно…»

Учительского жалованья на жизнь не хватало. Это было ясно с самого начала. Только плата за жилье съедала жалованье почти целиком. Через год после Ханны Грасии Рахиль родила сына, Иосифа. А теперь была беременна третьим ребенком. Precisa-se…После некоторого периода терпения, импровизации, понимающего отношения к работе Самуила так начинались у нее регулярные расчеты с жизнью. Тогда из нее выплескивалось все, что ей нужно, чего она как минимум ожидала, чтобы вообще жить дальше. Пять гульденов, только чтобы на рынок сходить. Еще нужны шерстяные одеяла. Зима на носу. Она-то обойдется без шерстяного одеяла, но дети. Иосиф слаб здоровьем. Осень, а он уже непрерывно кашляет. Отец ее прислал лекаря. Так что на враче они сэкономили. Зато лекарство, которое тот прописал, стоит дорого. Словом, всего нужно семь гульденов. Громовой гул в ушах: семь гульденов.

Он бросал книги, спешил в город, сквозь гвалт – как же они кричали! Торговцы, торговки рыбой на площади Дам, оптовики на улице Дамрак, где они взвешивали свои товары, чтобы уплатить городской налог. Мимо Биржи по ту сторону Дам, где табачники расхваливали свой товар, где голландцы, немцы, поляки, венгры, французы, персы, турки, индийцы под оглушительный грохот торговали шелками и драгоценностями, долговыми расписками и акциями, пряностями и мехами.

Манассия слышал только «precisa-se!..» Не слышал, как рушились дома, не слышал, как в болотистую почву заколачивали сваи, десятки, сотни свай, сносили город, где он жил и где ему недоставало на жизнь семи гульденов, а одновременно отстраивали новый город, мировой центр, величайший и богатейший город эпохи, на развалинах и рядом с кучами обломков, мимо которых он спешил. Тысячи людей, что приезжали в Амстердам искать счастья, без разрешения сколачивали домишки и мастерские, свинарники стояли рядом с мельницами, пивоварни – рядом с чумными бараками. Вот крушит стену чугунная баба, тучи пыли плывут над крикливым городом, а одновременно по улицам непрерывно идут уборщики, бедняки, которые за тарелку супа с готовностью берутся за метлу.

Богатые торговцы и коммерсанты заново отстраивали свой город: канал Херенграхт расширили, новые дома вдоль него стали больше и богаче. Незаконные лачуги на их задворках сносили, отводы каналов засыпали, одни каналы осушали, другие сооружали – например, Кейзерсграхт. Тысячи людей работали на этом большом проекте, прокладывали строительные дороги, убирали обломки, укрепляли болотистый грунт тоннами песка и сваями, откачивали воду, четыре десятка мужчин на топчаках приводили в движение один насос, а чтобы сделать участок набережной, который послужит опорой одному-единственному патрицианскому дому, требовалось десять таких насосов. Камнем облицовывали многие километры набережных, возводили четыре десятка мостов, немыслимые доселе массы строительного песка привозили с приморских дюн, чтобы превратить грунт в строительную опору.

Тысячи людей, тонны материалов, гектолитры воды перемещались, пока Манассия бегал по городу в поисках семи гульденов. Пыльные тучи гуще самого густого тумана, крики громче самого громкого природного грохота, громче самой оглушительной пушечной пальбы на фронтах освободительной войны, а Манассия ничего не видел и слышал только одно: precisa-se sete florims.Семь гульденов… Где их взять? Цена полусекунды работы на новом кольце каналов. Ах, если б деньги лежали под ногами. Они и лежали под ногами, но не для него, не для маленького руби.

Он бежал к своему издателю. К зятю. Через весь город к частному ученику. К своему другу Воссиусу. Да, множество планов, множество проектов – у кого в этом городе их не было? Он обещал новую книгу, если прямо сейчас получит хотя бы пять гульденов… ладно, две новые книги – за шесть гульденов, «О смерти» и «Об ангелах», представить через шесть месяцев. Через шесть месяцев? Обе? Да. Обе. Но ведь в работе нужна полная сосредоточенность, концентрация на одном… шесть гульденов!

Зять его, Иона, пытался закрепиться на поприще табачной торговли, сейчас, мол, у него, как никогда, есть все шансы, такой возможности он ждал целых два года, ему бы сейчас пятнадцать гульденов капитала – и дело в шляпе, прибыль наверняка составит не меньше трех сотен. У меня есть пять, сказал Самуил. Давай их сюда, ты в доле!

Один гульден Самуил получил от частного ученика, задаток за двадцать уроков, двадцать пробежек через громыхающий, пыльный город.

С двумя гульденами он вернулся домой. Что-нибудь должно же произойти. Нужно ведь. Этот город вознамерился взорвать всю свою историю и заново отстроить ее в золоте. А он, того гляди, станет банкротом из-за суммы, которая куда меньше жалованья боцмана на торговом судне, совершающем рейсы в Новый Свет.

Новый Свет! Внезапно он понял, какой у него есть выход. Как же он раньше-то не догадался! Самому удивительно. Он замолк. Не слышал более ничего: ни городского шума, ни язвительных реплик жены. Перед глазами вставали картины, безмолвные, прекрасные, счастливые, они перекрывали шум его забот, укрывали все… одеяла, шерстяные одеяла? Кому в тропиках нужны шерстяные одеяла?

До него тоже дошли вести, что освободительная война Соединенных провинций Нидерландов против испанской короны освободила и заокеанские провинции. В бразильском Ресифи возникла большая, свободная, состоятельная еврейская община. Люди там говорили на его родном языке, португальском, но находились под голландским управлением. Он видел картины, зарисовки, гуаши, акварели, изображавшие город, похожий на преддверие рая. Неведомые плоды, по рассказам, вкуснее всего, что ему доводилось пробовать, животные, совершенно непривычные, миролюбивые, ягненок там и вправду жил вместе с волком. И гордые свободные люди смотрели с этих картин, преисполненных красок и света.

Раввин, скромный руби, написал письмо. В еврейскую общину Ресифи. Начал со смиренного приветствия по адресу Свободной еврейской общины Ресифи, с энтузиазмом похвалил эпоху, доверившую избранному народу новый континент, благодаря чему они, братья в Ресифи, сделали огромный шаг вперед, к избавлению богоизбранного народа. Недаром же написано, что «Мессия придет, когда народ Мой будет рассеян от края земли и до края земли». После почтительных обращений и библейского экскурса он в конце «покорнейше» присовокупил вопрос, не требуется ли гордой и славной еврейской общине в Ресифи, Бразилия, раввин, в качестве коего он рад предложить свою скромную персону. Краткая биография и список публикаций приложены.

Что тут началось, было для такого человека, как Самуил Манассия бен-Израиль, совершенно непостижимо. Словно брошенный в воду камешек вызвал исполинские волны и всемирное землетрясение. Бросивший камешек, конечно, не верит, что именно он вызвал означенные катаклизмы, а одновременно поневоле чувствует себя виноватым, из-за оной последовательности событий.

Едва он отослал письмо, свободный голландский Ресифи снова завоевали португальцы. А через несколько дней после этого известия пришло еще одно: почти вся еврейская община Ресифи взята под стражу и будет доставлена морем в Португалию, где ее передадут в руки инквизиции.

Когда эта новость достигла Амстердама, она уже не соответствовала истине. Голландские корабли успели снова отбить гавань и весь город Ресифи, евреев освободили, торговля возобновилась, будничная жизнь величайшего города полушария вернулась в свою колею.

Коль скоро эта информация правдива, Манассия должен исходить из того, что письмо его добралось до Бразилии аккурат во время недолгого португальского междуцарствия, если добралось вообще. Поэтому он снова сел за стол и написал письмо заново, добавив поздравления с недавним повторным освобождением, а затем отослал.

– Precisa-se…

– Скоро. Скоро у нас будет все, что нужно!

Вместо ответа пришла весть, что португальцы снова отвоевали Бразилию. Весть эта стала как бы ответом на его последнее письмо. Кстати, он узнал эту новость, когда она уже вновь устарела. По сути, в Новом Свете всегда имела место полная противоположность тому, что недели спустя предполагал Старый Свет на основе своей информации. Манассия этого не знал, а потому уже ничего не ждал от своего обращения по поводу места главного раввина в новой гордой еврейской общине Ресифи, – и вдруг услыхал, что уважаемые члены амстердамской общины получили из Бразилии целый ряд писем с просьбой о разъяснениях и рекомендациях. Некий Манассия выступает как соискатель должности главного раввина Ресифи. Общине действительно нужен раввин. Денег для всех mordomiasдостаточно. И они просили сообщить о квалификации означенного Манассии и предоставить рекомендации.

Ответные письма изобиловали похвалами по адресу Манассии. Все в один голос превозносили его начитанность и ораторское искусство. Никто не может с ним сравниться, кроме рабби Абоаба, коему еврейская община Амстердама, Нового Иерусалима, отдала предпочтение перед Манассией.

Невероятно разбогатевшая на торговле кофе, табаком, какао и каучуком община Ресифи решила не довольствоваться добрым Манассией. Коли есть на свете хоть один человек, которого ценят выше и хвалят больше, то лишь он и годится им в раввины. Деньги, как они писали Абоабу, значения не имеют. Приняв их предложение, он может рассчитывать на жалованье, вдвое превышающее его нынешнее, при более низкой стоимости жизни, бесплатном жилье, а вдобавок так называемых подъемных, сиречь сумме, которую предоставят новому раввину, дабы он мог по своему усмотрению делать капиталовложения в строительство еврейских общин.

Абоаб был польщен. Ослеплен. Он очутился там, где не бывал ни один раввин, – на седьмом небе. И сумел убедить махамад,что, естественно, очень хотел бы сохранить верность своей общине, но не вправе остаться глух к этому призыву. Провожали его с большими почестями. Три тысячи мужчин, женщин и детей теснились у Схрейерсторен, у Башни плача, когда его корабль вышел в море. Капитаном корабля, на котором Абоаб отправился в Новый Свет, был легендарный Генри Гудзон, совершавший последнее свое плавание, тот самый Гудзон, что некогда открыл устье названной его именем реки, где впоследствии возник город Новый Амстердам.

Споры о том, кому быть новым главным раввином португальско-еврейской общины Амстердама, затянулись. Такое множество соображений. Нет числа предложениям, возражениям, прикидкам.

Бесконечные дебаты. Конечно, логично было бы назначить преемником Манассию. Однако, с другой стороны, он всего-навсего руби. А тут надо принимать в расчет иерархию. Брать в рассмотрение то, что не играло роли в свое время, при назначении Абоаба, которое с малым перевесом выпало в его пользу, против Манассии. В стариках взыграли остатки честолюбия, предсмертная эйфория, талмудисты полагали себя пророками и в случае неизбрания предсказывали величайшие беды. Самуил Манассия сновал по городу, сквозь пыль и шум. Третий ребенок, Эфраим, был здоров. Хвала ГОСПОДУ. Кольцо каналов разрасталось. Роскошные постройки. Одетые камнем берега, кольца каналов, такие совершенные, будто неземная сила поместила их в центре любимого города.

И все время не хватало стольких-то и стольких-то гульденов. А спасение казалось таким близким. Если он станет преемником Абоаба. Поздняя победа, весьма своеобразная, так как опять же основанная на поражении: он достиг бы своей цели, оттого что Абоаб снова одержал верх.

Абоаб уехал, путь к должности главного раввина в родной общине был открыт. И вдруг эти бесконечные дебаты. Месяцами Самуил Манассия толком не мог глаз сомкнуть. Его друг Воссиус порекомендовал лекаря, который, будучи одновременно аптекарем, сумеет ему помочь. Одна пилюля на ночь, и полчаса спустя придет неодолимый сон.

Как же хорошо он спал. Эта пилюля вправду чудо. Она унимала аппетит, что сберегало куда больше денег, чем стоимость самой пилюли. Проснувшись, он испытывал огромную жажду. А от воды начинался понос. Врач и тут помог. Манассия стал пить пиво. И прекрасно себя чувствовал, когда пил.

Потом, шатаясь, добирался до дома. «Precisa– se…» – «Завтра! Женщина…» И он засыпал, этот сон – самое прекрасное во всей его жизни.

Он и решение чуть не проспал. Да, быть ему преемником Абоаба, новым главным раввином еврейской общины в Амстердаме. Решение принято. В его пользу. Узнал он об этом, лежа в постели, одурманенный, частью от пива, частью от пилюль, в полной прострации. Слишком поздно, думал он, слишком поздно, нет у него больше ни сил, ни ума для этой должности. Но тут что-то забрезжило, лучик света, и в этом свете возникли образы, картины: он увидел себя, каким он был, и мог быть, и на что еще способен, коли захочет. Торжественную церемонию, когда ему вручат посох и ключ к свиткам Торы, назначили на следующую неделю.

Вечером, за два дня до назначенного срока, великий Гудзон, в последний раз вернувшийся из Америк, стал на якорь в гавани Амстердама. И на берег сошел Абоаб, который немедля поспешил в синагогу, созвал махамад, сообщил о происшедшем и снова вступил в прежнюю свою должность.

Когда корабль пришел в Ресифи, город буквально накануне опять заняли португальцы, сойти на берег было невозможно, и лишь с Божией помощью им удалось уйти от вражеского флота. После долгих маневров они сумели-таки оторваться от преследователей-католиков и взять курс домой, где Абоаб, разумеется, готов сей же час снова взять на себя прежние обязанности и верой-правдой их исполнять. Хвала ГОСПОДУ!

Через несколько дней после несостоявшейся церемонии, которая сделала бы Манассию главным раввином португальской общины Амстердама, его маленький сын Эфраим лежал в колыбели мертвый. Тельце было еще теплое и мягкое, когда Рахиль взяла мальчика из колыбели, открыла ему ротик и со слезами и криком снова и снова прижималась к детским губам, пытаясь вдохнуть в ребенка жизнь. Эфраим безжизненно висел в ее объятиях, щека к щеке, пока Самуил Манассия не забрал мальчика и не положил в постельку.

Он не был каменным.

Что ж, теперь все сказано, плод чрева еще раз ожил и еще раз умер. Двадцать лет назад он и представить себе не мог, что когда-нибудь простит Хильдегунду, снова будет говорить с нею, проведет в ее обществе долгие часы, будет смотреть на нее и – расчувствуется.

В ту пору он не клялся в вечной ненависти, просто думал, что иначе никак не получится: ненависть, злость, вечно тлеющая агрессия. Через двадцать лет после того, как с улыбкой наблюдала за экзекуцией, она улыбалась ему, словно они как раз говорили о какой-то заковыристой истории, случившейся в незапамятные времена в другом мире. С какого момента история становится историей? Он задал этот вопрос вслух?

– С одной стороны, завтра, – сказала Хильдегунда, – с другой – никогда!

– «Никогда» мне не нравится. С другой стороны…

Наконец-то она прижалась к нему. Не от центробежной силы на повороте, а… какая разница. Тоже история.

Продолжать насчет «с другой стороны» он не стал.

– Я должна кое-что рассказать, интересное для тебя. Думаю, ты будешь рад, – сказала она. – Года два-три спустя, точно не помню, мы с Ренатой сидели на кухне нашего ЖТ…

– Вы жили в одном жилтовариществе?

– Да. Она чувствовала себя совершенно неприкаянной, не знала, куда деваться, и, когда у нас в ЖТ освободилась комната, поселилась там. Мы сидели на кухне, пили вино, разговаривали, и ненароком речь зашла о тебе, о той истории, и она рассказала, что конечно же все время знала, что ребенок не твой, но ты был рядом и переспал с ней, то есть она видела в тебе мужчину вообще, типичный пример, понимаешь? Не Виктора, а мужчину вообще! Нечто абстрактное, парадигму, лично к тебе это касательства не имело!

– Нет, не понимаю! – Он почувствовал, как в нем закипает злость, тогдашние раны вдруг снова открылись, агрессия разгорелась огнем, нет, это не история, не может быть историей то, что вновь причиняет такую боль. – Не имело ко мне касательства? Эта парадигма носила мое имя! В листовке стояло мое имя! Разве после признания она выпустила новую листовку? Клевету опубликовала, а правду рассказала с глазу на глаз! Этому я должен радоваться? Хороша радость, прямо как…

– Виктор, прошу тебя, не надо необдуманных сравнений!

Нет. Он больше не хочет ее. Пусть завтра едет домой к своему учителю религии. К детям. К своей самоуверенности. Ей никогда не приходилось бояться.

В ешиве появился новый ученик. Манассия быстро понял, что этот ребенок – дар, нечто особенное, незаурядное. Неожиданно руби доверили мальчика, который вызвал у него странное ощущение: я не потерпел неудачи. Моя неудача имела смысл: я стою сейчас здесь, в классе, и несу ответственность за этого мальчика. Барух, чудо-ребенок, и покуда только один человек видит, что ребенок особенный, – он, Самуил Манассия бен-Израиль. Человек, который пытался в кабаках залить пивом свою неудачу, упразднить ее в пьяном угаре и наконец забыть в постели, рыхлый, нервный, пассивный руби, нашедший последнее слабое утешение в том, что вписал себя в родословие грядущего Мессии, этот человек, не желавший надевать традиционную одежду раввина, предпочитавший бюргерское платье, купленное на первое жалованье руби, и носивший его изо дня в день, пока не истер до дыр. Иной раз он в этом самом платье, в каком запечатлел его на портрете сосед, художник Рембрандт ван Рейн, и в постель ложился, не в силах после кабака раздеться, поскольку не желал быть таким, каким был голышом. Поскольку хотел закутаться, и скрыться, и не искать лазейки, которой более не существовало. Этот Манассия внезапно столкнулся с вопросом: коль скоро я учитель, не должно ли мне стать наставником юного Баруха д'Эспинозы и дать ему все, чего он требует и что я могу дать?

Нет. Внутренний голос твердил: нет, у меня больше нет сил. Я хочу уснуть, погрузиться в дремоту, не желаю больше ничего знать и знания свои передать не могу, так как не знаю, что знаю. Вечная недостаточность.

Он приходил в школу пьяный, распределял задания, которые позволяли остальные обязательные часы провести в дремоте, задавал вопросы, которые ученикам приходилось грызть долго, закрывал глаза и старался ничего не видеть и не слышать, ни разноголосого городского шума за окном, ни жениных «precisa-se». И будил его неизменно Барух, уже нашедший ответы. Принимавший вопросы всерьез и до изнеможения искавший ответы. Мальчик почтительно называл его «сеньор» или «профессор», когда протягивал свой листок, исписанный четким каллиграфическим почерком. Да, Барух – ребенок незаурядный. Однажды он ответил на вопрос двадцатью встречными вопросами. Вот тогда-то Манассия решил изменить свою жизнь.

Не сразу, не радикально. В сущности, он только начал готовиться к этому интеллектуальному сражению. К битве за душу. Нет, за две души, за них обоих.

Манассии пришлось отрабатывать долги, и это тоже приумножило его славу. За пределами общины. Его книжица «О смерти» имела скандальный успех, потому что в своей меланхолии он сумел найти слова для разочарованности и подошел к выводам, каких в ту пору никто еще не формулировал и не оглашал. Столь любимый и ценимый не-евреями «рабби» ошеломил общественность текстом, который стал для христиан сущим скандалом. Смерть, писал он, есть смерть всех притязаний и стремлений, каковые умирают еще при жизни. Конец – это не смерть, но конец стремлений ведет к смерти. И оная смерть бесповоротна. И последующая жизнь есть лишь истаивание всего того, что еще раньше захирело и умерло. Она принадлежит посюстороннему миру, а не потустороннему. Меж ними существует только одно: продолженное небытие – истлевание. Пилюли и пиво. Но ему нужно выполнить еще один заказ: «Об ангелах».

Эту работу он написал очень быстро, в точности так, как его учили: прочти два десятка книг и сделай из них новую! Бесстыдство. Тем более что после так называемой книги о «закате жизни» он получил еще два гульдена задатка. Однако ж прочти хоть двадцать, хоть сто книг об ангелах – что оттуда вычитаешь? Что сумеешь скомпилировать? Лишь фантазеры, мечтатели и эзотерики писали об ангелах, ему даже попалось сочинение о том, сколько ангелов помещается на кончике иглы. Он и это сочинение процитировал, потому что читал его. Так возникла книга, совершенно мистическая, столь же потусторонняя, сколь посюсторонней была предшествующая.

Он находился в центре внимания. Иные норовили сорвать на нем злость, другие хвалили его, так как он подтвердил их суждения. Со следующей книгой вышло наоборот. Самуил был не в силах принять ее всерьез. Хвалят ли, нет ли, он не выберется из своего убожества, не станет главным раввином, не построит свою жизнь. Ему хотелось спать. Если не спалось, из-за мыслей, которые невозможно отогнать, или из-за женина голоса, он принимал пилюлю. Всегда держал дома запас, на недели и месяцы вперед.

А потом появился маленький Барух, называл его «профессор», задавал вопросы. Причем такие, каких не задавал никто из читавших книги Манассии. Ученый профессор, говорил Барух, писал об «ангелах», сиречь о феномене, существование коего доказать невозможно, однако же он существует, ибо существует понятие, идея, занимавшая умы многих людей. Но почему, спрашивал Барух, он не применил здесь тот же метод, какой использовал в сочинении о смерти, о феномене, вполне сопоставимом с ангелами в том смысле, что никто из живых не может сообщить о нем достоверных сведений, может лишь вслед за профессором заключать – не со стороны Ничто, а исходя из бытия, руководствуясь не страхом утраты, а любовью к сущему, средствами разума, а не фантазии. Почему, вопрошал юный Барух своего учителя Манассию, возникло такое противоречие?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю