Текст книги "Изгнание из ада"
Автор книги: Роберт Менассе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
«Summertime Blues».Петь так и так нельзя, Виктор встал, сделал несколько шагов, разучивая, каково быть существом глубоким и трагическим, – и вдруг заметил, как в траве что-то блеснуло. Он замер, присмотрелся. Светлячок? Шпилька? Нет. Нет. В ночном свете что-то поблескивало… он нагнулся, поднял, рассмотрел то, что сверкало на ладони, это был – знак судьбы. Подарок Провидения. Послание от д-ра Зоммера.
Вот так. Конечно, все, что Виктор до тех пор переживал и воспринимал как необыкновенное, на самом деле было весьма банально, однако же сейчас именно банальному суждено сделаться по-настоящему необыкновенным – в переживании, в ощущении, а также и в своеобразных последствиях. Виктор нашел кольцо. Странное кольцо, но он ведь в подобных вещах не разбирался! Вероятно, модное украшение. Тем лучше. Кое-что современное, новинка моды. Теперь он может показать. Какие чувства к ней испытывает. А все остальное произойдет само собой. Недолго думая, Виктор подошел к Хилли, взял ее руку, надел ей на палец кольцо и сказал – не «я тебя люблю!», на это он тогда не осмелился, а произнес словно эхо своих размышлений: «Вот какие чувства я к тебе испытываю!»
Как реагирует девушка, когда юноша со словами «Вот какие чувства я к тебе испытываю!» надевает ей на палец мусор, как реагирует девушка на отброс, врученный с заявлением: «Вот что ты для меня значишь!»
Виктор начал вытеснять Хиллины слова, еще когда она их произносила. Йонни играл «Neanderthal Man»группы «Хотлегз», а Мистер Оксфорд крикнул: «Come on, дуралей, отвезу тебя домой!»
Виктор не знал, что это было кольцо от банки с колой или с пивом, кольцо-открывалка, откуда ему это знать? В интернате напитков в банках не было. Он не знал, честное слово! Он подумал – кольцо! Это наверняка что-то значит. А она подумала – мусор! Это наверняка что-то значит.
В спальне он остался один. Его мечта. Многолетняя мечта. Той ночью она сбылась. Он был один в комнате. Другие ребята, с которыми он ее делил, находились где-то там, на лужайке, пели песни, целовались с девчонками. Он написал письмо домой, матери Марии. У меня все хорошо, не беспокойся. Здесь очень весело. Сегодня мы просто обхохотались, когда двое болванов бросили свои письма вместо почтового ящика («letter») в мусорный («litter»). Да-да, я знаю, злорадствовать дурно! Разумеется, я их просветил, и все закончилось благополучно, но, как я уже сказал, мы жутко хохотали!
Следующие дни, последнюю неделю в summer school, Виктор провел как подводная лодка. После lessonsсразу шел в комнату и не выходил оттуда, даже когда приезжало «такси». All you need is love, but [29]29
Все, что тебе нужно, это любовь, но (англ.).
[Закрыть]быть счастливым очень просто. Один в комнате. Он читал Шекспира, хроники, и с буйной фантазией писал письма домой. В конце концов письма он выбросил. В комнате не было почтового ящика, на улицу он не выходил, да и вообще, все равно приедет домой раньше этих писем. Через три дня он и на lessonsперестал появляться. Пропустил и заключительный тест, предпосылку «аттестата», посредством которого остальные намеревались дома снискать благосклонность учителей английского и родителей. Чистил перед зеркалом зубы и думал: эх ты, идиот! Из книг он знал, что когда-нибудь, вспоминая ужасную боль, которая терзала его сейчас, будет ощущать ее как «сладостную». То и другое, думал он, и теперешняя боль, и перспектива якобы грядущих воспоминаний, вполне резонный повод покончить с жизнью. Он перестал чистить зубы. И вообще перестал умываться – зачем? В нем появилось что-то запущенное, отталкивающее, как в алкоголике, а ведь он никогда еще не пил спиртного. Все изменится, и быстро, как раз вовремя, еще до конца каникул. « Joybringer», вот что долетало в открытое окно, «Эрсбэнд» Манфреда Манна. Виктор закрыл окно, а на пороге комнаты возник Валленберг.
«Ну, come on! В чем проблема?»
«Оставь меня, пожалуйста!»
«Слушай, малыш! Давай-ка потихоньку-полегоньку вылезай из подросткового кризиса! Ведь смотреть на тебя страшно. Держу пари…»
«Оксфорд, прошу тебя!»
«Держу пари., чуть не сказал „держу портки“! Ошибочка прямо по Фрейду! – Он захохотал. – Что я хотел сказать? Ах да. Держу пари, тебе по-прежнему охота ее трахнуть! Верно? Так возьми и трахни. Do it! Нечего тут прокисать. Come on, little boy, я тебе объясню, как это делается!»
Виктор посмотрел на здоровяка и невольно рассмеялся.
«Вот так уже лучше! Во-первых, прими душ. Во-вторых, мы едем в город. В-третьих, купишь ей что-нибудь хорошенькое. Симпатичный подарочек. Или, по-твоему, пусть так и думает, что ты ищешь подарки для нее только в мусорных кучах? Hey, man, let's do the final shopping!» [30]30
Эй, парень, давай напоследок по магазинам! (англ.).
[Закрыть]
Финал. Шел дождь. Лил как из ведра. Кратеры и метеоритные воронки на далекой планете. Любовь здорово размыло. Gimme shelter [31]31
Дай укрытие (англ.).
[Закрыть]. Виктор забежал под навес магазина, чтобы укрыться от дождя. Что он увидел там в витрине? Ножи. Всевозможные ножи, в том числе швейцарские. Сердце у него застучало, когда он их увидел. Конечно, сердце у него стучало всегда, но при виде этих ножей он почувствовал, как оно стучит. Ему всегда хотелось иметь швейцарский ножик. Интернатская мечта. Здесь их было множество, во всевозможных вариантах и версиях – узкие, с всего двумя лезвиями, толстые, с двенадцатью функциями. Он вошел в магазин. Счастливый миг. Он даже свой английский улучшил. Узнал, что швейцарский нож по-английски называется не swiss knife,a swiss army claspknife.Что касается подарков, у Виктора были чрезвычайно романтические представления: он думал, что лучшие подарки – те, какие хочется иметь самому.
«Ты покупаешьженщине нож?»
«За член, что ли, опасаешься, или как?»
«Нет, ты вправду неисправим! В самом деле дуралей!»
Валленберг помотал головой, так что жирные складки на его физиономии закачались из стороны в сторону.
В супермаркете Валленберг купил бутылку джина и несколько банок «Гиннесса», которые сложил в спальне. «Угощайся! – сказал он. – Кстати, чтобы открыть банку, ножик не нужен, достаточно потянуть за вот это кольцо! Только не забывай: это не обручальное кольцо, его после выбрасывают! Все ясно?» И он исчез, снова сел за руль своего такси, вероятно рассказывая новую историю о маленьком дуралее…
– Слушай! Я тогда подарил тебе вот этот самый швейцарский ножик?
– Конечно! Ты забыл?
– Я помню, что купил его для тебя. Но не был уверен, вправду ли подарил его тебе. Думал…
– Конечно, подарил. В тот же вечер. Потрясающий успех! Швейцарскийнож как прощальный подарок после лета, проведенного в Англии.Как мы смеялись! Не знаю почему, но я храню этот ножик до сих пор. И вообще, тот последний вечер. Ты впервые здорово сбил меня с толку. Я вдруг усомнилась, кто ты – дуралей или анархист!
– А это не одно и то же?
– Нет! Потом я решила, что анархист. Может, потому и сохранила нож!
Последний вечер. В сущности, унылая затея, вроде «вечера развлечений» на школьных лыжных курсах, только неловкости поменьше да энергии побольше – Оксфорд все ж таки, а не какой-нибудь Радштадт или Цаухензее. Здесь потрескивал камин, хотя зима еще не настала. Ребячливые, они впервые изображали взрослых. Виктору казалось, что душа его сломана, но это не перелом ноги.
В холле колледжа устроили импровизированную сцену и расставили перед нею все собранные в классах стулья, в первом ряду сидел с вымученной улыбкой ректор колледжа, мистер Сент-Квентин, на лице которого читалась непоколебимая уверенность: настоящим английским эти континентальные макаки никогда не овладеют, а уж тем паче никогда даже мало-мальски не поймут, что значит быть lady– or gentlemanlike [32]32
Здесь: настоящей леди или настоящим джентльменом (англ.).
[Закрыть].
Вручение аттестатов. Несколько более-менее остроумных реплик классных наставников. Настроение оживилось, когда учительница мисс Саммерлед воскликнула: «Н-да, что же я хотела сказать? Понятия не имею, ох, я, кажется, обкурилась!»
Мистер Сент-Квентин захлопал в ладоши, смесь вежливого одобрения и поощрения: продолжайте, и поскорее, мне надо уйти! У него слабое здоровье. Экзема выступает, если он слишком засиживается с этими континентальными юнцами, ему хотелось вернуться в свою мансарду и выпить чашку чая, эстетично, за чайным столиком под репродукцией портрета Веллингтона. А сир of tea, пенициллин английских консерваторов… На самом деле? Или это уже пародия, скетч? «Пестрая» программа. Всевозможные ученики с всевозможными выступлениями, в том числе конечно же Йонни Гёльс. Нет, он не пел, да если б и пел – это бы еще куда ни шло. Нет, он вел «конкурс красоты», перед ним дефилировали туда-сюда все девчонки, обожавшие его этим летом, вертели попками, переодевались, под восторженный ор выходили снова, в бикини, – Виктор был в растерянности. Когда на сцене счастливая Хилли поцеловала Йонни, поскольку тот объявил ее мисс Плейтер-колледж, Виктор ушел наверх, в спальню. Потом вернулся, выпив две банки «Гиннесса» и глоток джина из запасов Мистера Оксфорда.
«Эй, народ, кто-нибудь еще хочет выступить? Если нет, перейдем к танцам… и всему прочему, ха-ха!» – крикнул в микрофон Йонни.
Мистер Сент-Квентин встал: ну, наконец-то! Он учтиво закивал во все стороны, наверно, еще и потому, что на ладонях проступила экзема. И тут Виктор крикнул:
«Please! Шекспир, я приготовил монолог из Шекспира. Вы позволите…»
Мистер Сент-Квентин опять сел, все остальные тоже сели, а Виктор вышел на сцену. Он набрал побольше воздуху и произнес: «Richard of Gloster. Alone.»
Стало вдруг так тихо, что все услышали, как Валленберг презрительно буркнул: «Карьерист!» Рич (рыдая).Goodbloodymodderfokking гнить живьем
О Боже: ужас… жалкие любовные забавы
и розовые губок лепестки на вертеле
из липкого библейского compassion
thanks god for все дары полудня
evening and at night… that was the summer?
(Стонет)
there was no spring at all как раз теперь
«Не сказать, чтобы это было в точности то, что мы называем оксфордским английским, I presume!» (Мистер Сент-Квентин.)
как раз теперь when me was so надежды полон
что the fokking winter удушья моего
в ликующее лето превратилась – hot? so what?
спасибо принцу Йонни – «звезде Нью-Орлеана»
и в волосах у нас сверкают блестки
«In English please.» (Мистер Сент-Квентин. Первые смешки.)
our speech of love сбивается на пьяный лепет
по милости младого Принца Безразличья,
толстого как Будда,
it is an austin not a horse кому дает он шпоры
меж тем как Йонни принц по комнатам
по дамским скачет
и учит жизни дев! Амур! О
god of love стрелой своею пораженный
(Смешки. Возгласы. Мистер Сент-Квентин воздевает руки – чтобы прервать выступление? Призвать к тишине? «Please! I suggest…» Мисс Самерлед со смехом кричит: «Give him а chance!»)
No chance – me, я уже не в силах
Недостает мне легкой поступи любви
Виктор захихикал, покачнулся, театрально застонал.
– Во всем этом, – сказала Хильдегунда, – сквозило что-то безумное: ты, пошатываясь, метался по сцене, кричал, притоптывал в ритме, какой тебе навязывала речь, и все время дергал себя за волосы…
– Сегодня я бы на такое не решился! – Виктор.
– Почему? Как раз сегодня ты опять…
– Я имею в виду: дергать себя за волосы! Я слишком дорожу их остатками!
Рич (нараспев).Singin' in the pain…
(Йонни начинает подыгрывать Виктору на гитаре, ритмичные овации.)
Боюсь, что лицемерием она страдает,
как лицемерен я
жестокой mother nature поруганью предан
(Подначивания, снова мистер Сент-Квентин: «In English please!»)
о german… german love and peace —
пусть слабое надломленное время
ему скулит о мире – I kill my time
уставясь at my shadow in the sun
«Thank you very much!» (Сент-Квентин, вставая.)
о please пока я не ready yet
there is a lot to tell about любовь и
her fokking way to hell – the greed —
«Thank you very much indeed!» (Сент-Квентин.) Всё. Виктор стоял красный как рак, дрожащий, поклонился, весьма иронично, весьма глубоко, выпрямился, глаза у него были мокрые, он ничего не видел, только людскую стену перед собой, слышал улюлюканье, хлопки, топот. «Amor о god of love, – это Йонни пробовал другие аккорды, – Amor о god of love, чум-чум-чум, стрелой своею пораженный, о!»; «I kill my time о yeah уставясь at my shadow in the sun, а теперь все хором: I kill my time о yeah…»
Виктор ушел, нетвердой походкой поднялся в спальню. Он не видел, как Хилли проводила его взглядом, но это не имело значения, речь теперь шла не об этом. Он ставил на свою жизнь, хотел в своем первом легком хмелю выиграть свободу, избавиться от распроклятой роли Марии.
– Тогда, – сказала Хильдегунда, – ты усвоил, что в тебе есть этакая анархо-эксгибиционистская жилка. В сущности, ты уже тогда репетировал свое сегодняшнее выступление!
– Нет! Я тогда усвоил, что такое колечко от пивной банки, и тренировался в открывании банок! Колечки-открывалки, которые нужно было сдернуть, теперь их уже нет. И тогдашний инцидент уже ни с кем не повторится!
– Гм, как это понимать – исторически пессимистично или оптимистично?
На пристани Хильдегунда дала таксисту новые указания: ему не нужно опять сворачивать направо, на Ринг, нужно свернуть налево, к Пратеру, и дальше, к Иезуитскому лугу.
– Хорошая мысль, – одобрил Виктор. Он думал о тех слишком редких днях, когда воспитанники в сопровождении воспитателя ходили на Иезуитский луг, расположенный в десяти минутах ходьбы от интерната, и играли там в футбол. Запахи травы, земли, цветов и листьев, пота детей, которые могли наконец подвигаться. Покорность, когда дети усердно восхищались воспитателем, который, ведя мяч, делал подсечку, безошибочно действовавшую против двенадцатилетних, или бил по воротам так, что и четырнадцатилетний нипочем бы не взял мяч, – эта покорность уже граничила с жизнерадостностью, ведь при этом, а не только когда их били они ощущали собственное тело. Деревья вокруг, до того старые, что, запечатленные кистью Фердинанда Вальдмюллера [33]33
Вальдмюллер Фердинанд Георг (1793–1865) – австрийский художник, представитель бидермейера и романтизма.
[Закрыть], украшали венские гостиные и салоны эпохи бидермейера, – а как раз об этой эпохе Виктор по причине уроков краеведения больше всего мечтал. Запечатленное Вальдмюллером дерево в Пратере до сих пор выглядело точно так же, как на репродукции в учебнике. Будто сто лет истории решили замереть на следующие века, ибо достигли совершенства. Нет ли здесь хотя бы одного нового побега? Если да, то он оставался незрим для мальчика, который приходил из интерната на Иезуитский луг и смотрел на это дерево, знакомое по картинке в учебнике, нарисованной сто с лишним лет назад. Иезуитский луг: с ним связан и первый опыт глубоких философских дискуссий – скажем, когда обсуждали, засчитывать ли слишком высокий удар по воротам как гол, как удар выше ворот или мимо ворот. Глубокомысленные споры, на основе диалектического соотношения конкретного и абстрактного, сиречь начатки философии, если учесть следующие две предпосылки: каждый наизусть знал размеры настоящих футбольных ворот (ночью разбуди – и то с ходу отбарабанит), а вместе с тем ворота, по которым ученики били на этой лужайке, были всего-навсего помечены скомканными свитерами, брошенными на землю…
Иезуитский луг: это была жизнь, исключение из гробового интернатского существования.
– Так, – сказала Хильдегунда, – теперь, пожалуйста, по Рустеншахералле, да, еще немного, еще, стоп! Остановитесь на минуточку!
– Что это значит? Хочешь кого-то навестить? – Виктор.
– Да. Раз уж мы оказались в этих краях.
– Так он наверняка спит крепким сном!
– Наверняка! – Хильдегунда выпорхнула из такси.
– Подожди!
– Сумасбродка! – буркнул таксист.
– Ждите здесь, будьте добры, – сказал Виктор и тоже вылез из машины. – Мария! Куда ты? Может, мне пойти с тобой? Или… Эй, погоди! – Виктор увидел, как она остановилась возле дерева, посмотрела на себя сверху вниз, прижав руки к животу, Виктору показалось, она собирается пописать на дерево, стоя, по-мужски, – трансвестит, Господи, быть такого не может, подумал он, это немыслимо… Он хотел броситься к ней, но стоял как вкопанный. Никогда больше не стану пить, думал он, выйдя из ступора и медленно направляясь к ней с бутылкой красного вина в руке.
Карета ждала. Она отвезет его в Лиссабон. Мане прощался с иезуитами. Он не знал, как это вышло. Не знал, что по решению Священного трибунала его родителей приговорили к костру, что вместе с девяноста восемью другими «новообращенными» они уже стояли перед кострами и выслушали свой приговор. Не знал, что евреи в Венеции, Генуе и Амстердаме, в Константинополе и Александрии регулярно собирали деньги, чтобы выкупить своих братьев и сестер, спасти от костров аутодафе. Огромная сделка испанской короны: отнять у людей все их состояние да еще и заработать золотишка, сохранив им жизнь. Что за жизнь? Все, кто благодаря беспредельной доброте его величества и благодаря золоту, каким международные коммерсанты наполняй испанскую казну, получил помилование прямо перед кострами, были так же мертвы, как сожженные, больше того, они завидовали умершим, завидовали их умиротворению на небесах, ведь сами-то не имели ни дома, ни имущества, а зарабатывать на жизнь им было запрещено. За пределами дома они обязаны всегда носить желтые рясы, sacos benditos,одежду покаяния и кары, зная, что всем категорически воспрещается вступать с ними в разговор, а тем паче к ним прикасаться. Одновременно им было запрещено покидать страну… страну? Родной округ! Эти люди были мертвы, хотя за их жизнь по всему миру собрали тонны золота и выплатили испанской короне. Сожжение стало бы лишь тавтологическим актом, смердящим до небес.
Из сорока шести мужчин и пятидесяти четырех женщин, услышавших перед эшафотом инквизиции приговор «виновен в жидовстве», четверо мужчин и четыре женщины были удавлены гарротой, а затем сожжены на костре. Остальным даровали жизнь. Вот по какой причине родители Мане и находились теперь в Лиссабоне, выкупленные, но не свободные. Живые, но мертвые. Им запрещалось покидать город Лиссабон и его окрестности. И вменялось в обязанность оплатить судебные издержки (3018 мильрейсов), иными словами экспроприацию, ведь конфискованное состояние, включая дом, склад, движимое имущество и т. д., оценили в 5018 мильрейсов, из коих 2000 мильрейсов Священный трибунал удержал в качестве залога, который перейдет к нему, если в десятилетний период они покинут окрестности Лиссабона. Далее, их приговорили к ношению sacos benditosи к регулярному посещению святой мессы по воскресеньям, причем прежде они должны являться к священнику, дабы засвидетельствовать свое присутствие. Наконец, в назначенные дни им надлежало посещать seminario geral,школу католического вероучения, и регулярно сдавать экзамены.
Спустя шесть месяцев Гашпар Родригиш подал прошение о возврате ему права родительской опеки над собственными детьми. Прошение подписал отец Антониу, священник церкви Санта-Маринья, с примечанием: «Учитывая многократно сломанные и теперь неподвижные пальцы на правой руке сеньора Гашпара, последствие третьего допроса с пристрастием». Отец Антониу подтвердил также, что Гашпар Родригиш и Антония Соэйра регулярно ходят к исповеди, каждое воскресенье принимают святое причастие, в церкви и за ее стенами носят sacos benditosи по всем вопросам католических догматов демонстрируют отличные знания. Прошение удовлетворили. Затем Гашпар Родригиш от своего имени и от имени жены обратился к инквизиции с ходатайством освободить их на три недели от посещения seminarioи святой мессы, дабы они могли в королевской больнице насладиться привилегией лечения различных немощей, каковые все были «последствиями допросов с пристрастием» во время тюремного заключения. Отец Антониу и doutorАлвару Фрейташ подтвердили, что просители выказали наилучшие намерения принести пользу приходу, «коль скоро лечение споспешествует приведению их в должное состояние». Ходатайство, к коему были приложены 800 мильрейсов, было удовлетворено.
– Воспитанник Мануэл!
– Да?
– Ты был учеником, который по праву возбуждал самые лестные надежды. Самые лестные. Не забывай на жизненном своем пути, что мы старались привить тебе!
– Я не забуду, отче!
– Благословляю тебя во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!
– Аминь!
Мане сел в карету. Солнце садилось, когда он прибыл в Лиссабон. Мане был готов к жизни в смерти, когда снова увидел женщину и мужчину, своих родителей. Они располагали тремя неделями. Тремя неделями для отъезда в новую жизнь.
Только сейчас Виктор разглядел, что Хильдегунда молилась. Во всяком случае, так выглядело со стороны. Опустив голову, небрежно сплетя руки, она стояла возле дерева в загадочной молитве. Потом подняла голову и попросила у Виктора глоток вина. Виктор подал ей бутылку. Хильдегунда на миг подняла ее вверх, словно чокаясь с деревом…
– Это кровь, какую мы, зеленые, проливаем за вас, за деревья… – Виктор.
Хильдегунда поднесла бутылку к губам и поперхнулась.
– К чему такая ребячливость! Здесь, под этим деревом, мы похоронили Манди.
– Насчет Манди я понял, но – похоронили? Не понял.
– Да, Манди. Нашего кота. Он умер, и мы похоронили его вот здесь. Два года назад. Как поступают с мертвым животным, бок о бок с которым прожито много лет? Я имею в виду…
– Ты много лет жила бок о бок с мертвым животным?
– Знаешь, в самом деле удивительно, что ты даже в пьяном виде способен придираться к языковым неточностям. Но с тобой всегда обстоит не так, как кажется: ты не придирчив, а просто циничен. Бессмысленно циничен.
– Извини. Что было с этим Манди?
– Да, что я хотела сказать? Он умер. Но нельзя же просто выбросить в мусорное ведро животное, которое столько лет жило вместе с тобой? Вот мы и устроили похороны. Да, я знаю, есть служба утилизации животных, можно туда обратиться и… звучит-то как: утилизация животных! В общем, мы положили его в гроб и…
– В гроб?
– Да, в гроб. Мой старший сын умеет работать руками, он сколотил и склеил из обрезков досок гробик. Конечно, можно бы обойтись обувной коробкой, но гробик все-таки лучше!
– Конечно!
– Потом мы поехали на Иезуитский луг, машину оставили на углу Виттельсбахштрассе и Рустеншахералле, чтобы еще немного пройти пешком, для торжественности, как бы траурная процессия. Младшему позволили нести гробик. У меня в рюкзаке были лопатки, которыми дети раньше играли в песочнице, потом я распределила эти лопатки, вот здесь, под этим деревом, и тут действовать пришлось очень быстро. Это же незаконно, в общественном парке нельзя просто так хоронить кошек…
– Я и не знал!
– Ну да. Дети вырыли игрушечными лопатками яму, опустили в нее гробик, засыпали по-быстрому, примяли лопатками, притоптали, постояли немного, дети поиграли на флейте, а я думала о Манди, сколько всего мы с ним пережили вместе, три переезда, три новые квартиры, к которым ему, да и всем нам пришлось привыкать, роман с одним человеком, у которого аллергия на кошек, потом мой муж, потом дети, и представь себе: каждый из пятерых начал свою активную жизнь с того, что дергал кота за хвост. Когда он умер, дети сперва даже не поняли. Думали, ладно, умер он, но сейчас же снова оживет, они тогда ушли спать и были уверены, что на другой день Манди опять оживет, так сказать воскреснет. Ведь кот для них был всегда, как я или мой муж, они просто представить себе не могли, что вдруг… н-да, их жизнь начиналась с Манди, и через него они узнали, что такое смерть.
– От чего он умер? От старости?
– Нет. Мы ждали именно этого. Думали, скоро он умрет от старости. Нет, он упал из окна. С пятого этажа. И умер мгновенно.
– Самоубийство?
– Виктор!
– Я хотел сказать, говорят, что кошки, падая или прыгая из окна, всегда приземляются на лапы и остаются целы-невредимы, что у них девять жизней, вот я и подумал, что кошка, собственно, не умирает, когда падает из окна на улицу… кроме как…
– Ты говоришь – кошка. Манди был кот. Причем самый неуклюжий, какого только можно себе представить. Ужасно неловкий. Он за всю жизнь ни разу на лапы не приземлился. К тому же глупый. Вечно что-нибудь опрокинет, откуда-нибудь свалится. Он тогда увидал голубя на подоконнике и прыгнул… в его-то годы. На подоконнике. Я как раз стояла поблизости. И все видела. Так глупо. Прыгнул. В ничто. Из-за голубя. Я бросилась к окну, посмотрела вниз. Успела увидеть, как он падает. Знаешь, что было странно? На лету он словно вдвое увеличился в размерах. Весь растопырился, мех распушил, дыбом поставил, падая в смерть, он был совсем другой, летучий лев, или что-то вроде того, и я подумала… нет, это не важно!
– Да ладно, говори!
– Я подумала: это уже не домашний зверек, это прыжок в иную жизнь, как бы это сказать, преображение, что ли… в таких ситуациях о точности слов не задумываешься! А потом – звук, банальный, глухой, он упал и лежал там мертвый, маленький, а голубь спикировал вниз, неловко так, а после улетел, а я побежала вниз и подобрала Манди…
– И что?
– Вот и подумала, раз уж мы все равно катаемся, надо его навестить! Все, едем дальше, пока я не откопала его, не выскребла ногтями…
– Один ноготь ты уже сломала…
– Идем, такси ждет!
Все разом, вместе – невозможно! Слишком бросалось бы в глаза.
Самое позднее через два дня пути они бы вызвали у каждого, кто их видел, подозрения – чужаки, повод к недоверию, вопросам, доносам, преследованию. Кто они? Почему здесь проезжали? Куда направлялись? Может, за них обещано вознаграждение? Мужчина в одиночку, вероятно, свободный, в поисках работы, одинокая женщина может оказаться вдовой, которая едет в гости к дальним родственникам или хочет остаться под их защитой, но мужчина и женщина с двумя детьми? Это семья, а семьи живут на одном месте, не скитаются по округе – если только они не беглецы. «Новообращенные», тайные евреи, стремящиеся покинуть страну. В плащи у них зашиты деньги, а вот истинной веры нету. Лица обожжены тем же иберийским солнцем, но кровь вовсе не та же, не добрая старая кровь иберийских христиан. Убейте их! Выдайте их!
Раздельно, поодиночке – тоже невозможно! Мане слишком мал. Отец слишком хвор. Так сказала мать. Мать тоже слишком хворая и нуждается в помощи. Так сказал отец. Эсфирь – да, она смогла бы управиться в одиночку.
– Я смогу одна, сеньор! – И Эсфирь собралась в путь.
Мане смотрел на нее, на сестру, которой не знал; он не узнавал ее, ведь за те три года, что он провел в иезуитской школе, из нее сделали в монастыре Носса-Сеньора-даш-Лагримаш сестру-монахиню, женщину без пола, человека без возраста, одухотворенное существо с темным взором из-под покрывала – в дороге любой назовет ее сестрой, почтительно, с готовностью помочь. Как сестра-монахиня Эсфирь была прекрасно замаскирована. Она поцеловала Мане, улыбнулась, совсем не как монашка.
– Я знаю, что ты думаешь, братик, – сказала она, гордая молодая женщина, – и ты прав! Нам ведома тайна воскресения, и мы вместе его отпразднуем! – В новой жизни, на свободе… Этого она не сказала. Ведь и так ясно.
«Пафос, – успела она сказать Мане еще раньше, вскоре после того, как семья воссоединилась в Лиссабоне, – пафос позволен, когда имеется в виду противоположное!» Как болтлив, как плаксив запуганный мальчик. Сестра преподала ему урок, стертый тремя годами в иезуитской школе. Он был отброшен назад, к нулю и к начаткам латыни. «Пафос – чувство бесчувственных, священный экстаз презирающих жизнь», – сказала она, когда Мане со слезами клялся ей в любви, которой не испытывал, ведь эта женщина была такой чужой, что он не находил любви, а любовь должна была существовать, ее надо было призвать, мобилизовать, и не только оттого, что они одной плоти и крови, а из-за общего переживания тогда, на кладбище, накануне разлуки, в конце прошлой жизни. «Перестань, – сказала она. – Какие такие силы небесные? С какой стати ты говоришь так напыщенно? Слушай, ты достаточно большой, чтобы это понимать, и даже если недостаточно большой, то все равно должен понять: мы не христиане! Христиане, – сказала она, – воспринимают все согласно букве, вот в чем с ними сложность. Если они читают, что люди, не верующие во Христа, суть как засохшие ветви, которые бросают в огонь, то сжигают людей как засохшие ветви. Коли все воспринимаешь буквально, даже если это ведет к подобным последствиям, то надо быть до крайности бесчувственным. Стало быть, им требуются другие чувства. Заменитель. Это и есть пафос. Христианское чувство. Так сказать, прекрасное звездное небо над миром буквального чувства. Без чутья и сочувствия к человеческому. Верить в Бога, в красоту Творения, вообще в творческое, в себя как человека и при этом сжигать людей, истреблять, глубоко чувствовать и при этом не иметь сострадания – на такое способен лишь тот, кто верит всего-навсего в букву и обучен следовать оной. Люби! Sim, Senhor! [34]34
Да, сеньор! (порт.)
[Закрыть]Ненавидь! Sim, Senhor!Здесь написано вот так, а здесь – вот этак! Ответ всегда должен быть: да! Глупо это. Никто не имеет права повиноваться. Если дословное убийственно. Только эти люди говорят „сила небесная“, когда рассуждают о любви, ибо тогда могут на земле продолжать убийство. Вы проходили в школе „Божественные чувства“?»
Отец качался на стуле. Задремывал, наклонялся вперед, потом резко выпрямлялся, откидывался на спинку стула, потом глаза снова закрывались, он наклонялся вперед, но, еще не упавши головой на стол, опять резко выпрямлялся, чтобы снова медленно склониться вперед.
«Сегодня мы так и так в этом не разберемся!» – сказала мать. И Эштрела с Мануэлем остались одни.
«Ты читал „Божественные чувства“?»
«Да! Это была наша обязанность».
«И о чем же рассказывает этот текст?»
«О блаженстве любви к нашей Пресвятой Деве Марии, и как мир в этой любви хорошеет, и как все предстает нам в особенном свете, и как мы сливаемся с ближним и с миром в любви, которую даровал нам Господь…»
«Точно. Слово в слово. А теперь представь себе: La Celestina,Небесная, не Богоматерь, а блудница. Продажная женщина в публичном доме. И мужчины, которые к ней приходят, жаждут ее, ибо она так умела в любви, в плотской любви, в сладострастии, „подобно тому как Небесная облагораживает плоть, прикасаясь к оной“, „о Мария Селестина, кто окажется под плащом Твоим, будет спасен! Вечный миг блаженства!“, „как я силен, думая о Тебе, Небесная!“ Ну, понятно тебе? Автор этого текста, Фернанду Арантиш ди Монталбан, сын крещеных евреев, наверняка до упаду смеялся, когда все это писал! Он знал: христиане обожают буквы, станут на них молиться, а вот ему подобные смеются над значением букв, зная, что речь идет только об одном, – о земной любви. Или подумай о „Доне Кихоте Ламанчском“…»
«О ком?»
«О Доне Кихоте. Не читал? Никто не привозил тайком в школу этукнигу? Новую книгу, которая сейчас у всех на устах. Всяк ее читает. Одной из девушек в монастыре неожиданно достался экземпляр. Мы его разделили на страницы, чтобы каждую прочитанную тотчас передавать в следующие руки. Это роман о неком идальго, коренном христианине, который конечно же все, что читает, воспринимает буквально. А таким образом и именно поэтому становится фигурой смехотворной. Типичный христианин. Сопутствует ему некто более смекалистый, хоть и неблагодарный: Самуил, именуемый Санчо! Он знает, и мы тоже знаем: громкие слова – смехотворные дела! Очень громкие слова – убийственные дела! А кто написал эту книгу? Мигель Сервантес Сааведра, опять же крещеный еврей!»