Текст книги "Спящие пробудятся"
Автор книги: Радий Фиш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)
– В священном Коране говорится о двух мирах. Принято называть мир телесный, видимый глазом, – этим миром, а мир сокрытый, духовный, – миром иным, – ответствовал Бедреддин. – Однако ошибкой было бы полагать, что они могут существовать друг без друга. Как волны неотделимы от океана, так мир телесный неотделим от мира Истины и духа. Так что разделенье меж ними относительно. В каком-то смысле в каждом деле можно сыскать и тот и этот свет. Начало можно считать этим светом, а конец – тем. Скажем, деяние, поступок – этот свет, а память о нем – тот. Опьянение – этот свет, похмелье – тот. Наконец, рождение – этот свет, а смерть – тот, иной. В действительности оба мира составляют единство, они не имеют ни конца, ни начала и пребывают в постоянном становлении, изменении, уничтожении…
Для правоверного слова Бедреддина звучали кощунственно: ведь он отрицал сотворенность мира, основу основ любой религии. Но торлаки если не разумом, то сердцем приняли их. На то они и были торлаками. Скотоводы и ремесленники, чуяли они: нечто не возникает из ничего и не превращается в ничто.
Рыжебородый встал, поклонился Бедреддину до земли:
– Прости нас, шейх Бедреддин! Мы слышали о тебе, знали, что ты идешь к Доманычу. Но решили испытать тебя, ибо и улемы и шейхи, сделавшие веру средством кормления, одинаково презираемы нами. Прости! Не ведаю, как остальные, а я, Ху Кемаль Торлак, с этой ночи считаю себя твоим мюридом. Не откажи, о шейх!
Он опустился на колени.
– И мы! И мы тоже! – послышалось из темноты.
Бедреддин поднял Ху Кемаля с колен. Приложился лбом к его лбу и долго смотрел – глаза в глаза. Потом отодвинул его на шаг:
– Будь по-вашему, коль вы того хотите!
С песнями, под звон бубнов и стук барабанов проводили торлаки своего нового шейха сперва до первопрестольной Бурсы, а затем и за море до новой столицы. Все лето располагались они в шатрах на ближних к Эдирне пастбищах. Приезжали послушать беседы шейха в медресе. А Ху Кемаль и неразлучный с ним Абдал Торлак остались в городе на зиму, чтоб верой и правдой служить учителю, и вошли в число его ближайших мюридов.
Бедреддин обернулся к стоявшему по правую руку Ху Кемалю Торлаку и передал ему новорожденного.
– Верный из верных, окажи и ты, Ху Кемаль, честь пришельцу своим благословением!
Касым достал из рукава гроздь спелых фиников и с поклоном протянул их торлаку. Тот склонился над ребенком и, выждав, когда он сделает вдох, выжал сок фиников в его разверстый, по-лягушачьи беззубый рот.
Младенец, проглотив сок, почмокал губами и умолк. Все заулыбались: то была добрая примета. Даже на невозмутимом лице Абдала Торлака, стоявшего, как тень, за спиной друга, полезли кверху кончики тараканьих его усов.
– Да будет благословен твой путь, Мустафа, сын Бедреддина!
V
Ближе к полуночи суданец Джаффар призвал в келью шейха самых верных его учеников и ашика Шейхоглу Сату, всего девять человек. Когда они собрались и расселись, Бедреддин сказал:
– Вам известно, что наш последний труд «Облегчение» был послан султану Османов Мехмеду Челеби с просьбой отпустить нас в хадж. Но, кроме Бёрклюдже Мустафы, никто из вас не знает, что крылось за этой просьбой…
Бедреддин помолчал. Ученики не спускали с него глаз, чуяли: будет сказано чрезвычайное.
– Вернувшись из столицы, – продолжал Бедреддин, – посланцы наши подтвердили: землепашцы стонут от бейских поборов, ремесленники ропщут на низкую плату, рядовые воины – на слабость и трусость султана, не желающего воевать с неверными. А тут еще объявился султанский брат Мустафа и снова затевает распрю за престол. Словом, власть Османов – на волоске…
Уже много лет Бедреддин умел одновременно говорить и видеть себя со стороны. Строгим логическим построениям нередко сопутствовали картины, следовавшие одна за другой, без прямой связи с развитием его мысли, а словно бы параллельно ей. Меж тем эти картины влияли, и часто весьма неожиданным образом, на его рассуждения, а порой и сами превращались в таковые.
Произнеся слова о слабости Османской державы, он почему-то увидел себя двадцатилетним, полным сил и надежд муллой. Впервые покинув отчий дом и родной город, прибыл он в первопрестольную Бурсу, дабы усовершенствоваться в науках. Их было трое друзей, трое юношей – Бедреддин, младший из двоюродных братьев отца Мюэйед и Муса Кади-заде, с которым они познакомились в Эдирне. Ему они были обязаны высокой честью учиться у самого кадия Бурсы Махмуда Коджа-эфенди. Муса доводился ему родным внуком.
Трое друзей поселились в медресе Каплыджа, вместе обедали, – каждый по очереди варил плов в своей келье. Бродили по горбатым улочкам крепости, построенной византийцами. Сидели возле гробницы основателя державы Османа и его сына, завоевателя Бурсы Орхана, похороненных на высоком холме, откуда открывался далекий вид на черепичные крыши, кипарисовые рощи, кладбища, оливковые и плодовые сады. Поднимались к заснеженной вершине малоазийского Олимпа – Улудага. С его высокогорных лугов в ясную погоду можно было увидеть синюю скатерть Мраморного моря. Подолгу глядели друзья, как каменщики по приказу султана возводят соборную мечеть. Любовались синевой изразцов, каменной вязью резьбы и мастерством каллиграфов в мечети Орхана, тогда еще не разграбленной воинами Тимура, не разрушенной обезумевшим от ненависти, мстительным беем Карамана. Вместе предавались неге в банях, поставленных на целебных термальных водах еще римлянами…
…Перед глазами Бедреддина вдруг полыхнуло пламя высоченного костра. Сквозь его мятущиеся языки просматривались очертания привязанного к столбу человека.
– Надеюсь, каждому из вас ясно, – говорил тем временем Бедреддин своим ученикам, собравшимся в его изникской келье. – Истина, владеющая нами, одинаково противна и османскому султану и византийскому императору, беям ислама и князьям христианства, улемам и попам, жрецам и раввинам, ибо суть Истины – в единстве, а власть, что приносит им блага и богатства, стоит на разделении…
…Когда Бедреддин впервые приехал в Бурсу, сербская речь слышалась при султанском дворе не реже, чем турецкая. Любимая жена султана Баязида, дочь убитого на Косовом поле сербского князя Лазаря, и ее соотечественники свободно справляли обряды, предписанные верой их отцов. Разные веры мирно уживались в этом городе. Христиане, мусульмане, иудеи жили, правда, в разных кварталах, но ежедневно встречались на улицах, в мастерских, в караван-сараях, в общественных банях, на торжищах. Где-нибудь перед мечетью или во внутреннем дворе медресе нередко устраивались диспуты мусульманских, иудейских и православных богословов. О сущности божества. О преимуществах ислама. Об атрибутах веры. О ранге пророков – Коран насчитывал их свыше ста тридцати, из коих десять признавались главными, а Мухаммад – величайшим и последним.
Однажды, возвращаясь с такого диспута, который, по обыкновению, окончился победой улемов, трое друзей услыхали, как кто-то за их спиной громко сказал:
– Пустое сотрясение воздуха!
Бедреддин обернулся и увидел грека лет тридцати – бородка клинышком, глаза серые, не то монах, не то ученый. Очевидно, слова эти принадлежали ему, ибо сказаны были по-гречески…
Бедреддин знал греческий. Когда его отец кадий Исраил во главе трех сотен всадников захватил византийскую крепостцу Симавне, он повелел всю добычу разделить поровну между воинами. Себе же взял лишь одну награду – дочь властителя Анжелику. Анжелика по-гречески означает «ангелица». Четырнадцатилетняя девушка была под стать своему имени – не только красотой, но и нравом. Она подала совет отцу перейти вместе со всей родней в мусульманство. Пленный властитель последовал совету дочери и тем сохранил не только жизнь, но и имущество. Приняла веру победителей и сама Анжелика, получив арабское имя Мелеке, имевшее то же значение.
Через год после взятия Симавне Мелеке-хатун родила кадию Исраилу сына, которому дали имя Бедреддин Махмуд.
…– Вы совершенно правы, эфенди, – откликнулся Бедреддин на языке своей матушки. – В таких диспутах победителя можно угадать заранее без риска ошибиться. И одерживает верх он, по большей части, не силой доводов, а силой голосовых связок и числом сторонников…
Грек удивленно поглядел на друзей. Уж не собираются ли поймать его на крючок? Все трое явно были учениками медресе.
– Когда же осипнут от крика, – продолжал Бедреддин, – то прибегают к одному и тому же последнему аргументу: христиане-де многобожники, ибо верят в святую Троицу, а Бог – един!
Грек улыбнулся: юноша, судя по всему, говорил с ним искренне. Он приложил руку к груди.
– Меня зовут Георгис Гемистас. Я хотел бы знать, кто удостоил меня чести прийти к единому со мной заключению?
Бедреддин представился и назвал своих друзей. Так они познакомились с одним из оригинальнейших умов христианского мира.
От своего нового друга впервые услышали они о привычке Аристотеля вести ученые беседы во время прогулок. С той поры привычка эта вошла в обыкновение у Бедреддина.
В садах и рощах, окружавших Бурсу, новые друзья толковали обо всем, что волновало их умы и души. А волновало многое: единственность сути и множественность форм, смертность человека и бессмертие духа, абсолютность Истины и относительность ее постижения, достоверность и границы человеческого знания, история народов и религий.
Георгис Гемистас по нескольку раз в день поминал в этих беседах Платона, коего он был ревностным почитателем, за что и был прозван Платоном. Мало-помалу от совместных прогулок отстал Мюэйед. Его практический ум был туг к восприятию отвлеченностей. Все чаще он находил предлоги, чтобы остаться в медресе: то нужно обед сварить – он был не прочь плотно поесть, то не успел усвоить урок, заданный кадием. Место Мюэйеда незаметно занял Димос, младший друг Гемистаса, в сопровождении которого последний обошел множество городов и земель, монастырей, обителей и медресе. Георгис Гемистас искал учителя, который помог бы ему примирить логику с верой, разум с сердцем. Поиски привели его сперва в Эдирне, затем в Бурсу. Здесь он нашел наконец того, кого искал. Но не среди улемов ислама, а среди иудейских богословов. Побывав однажды на беседе одного из них по имени Эли-сайос, он тотчас признал его своим наставником. К нему привел он и своих новых друзей.
Элисайос был одет не как раввин, а как обычный иудей: в черный халат-рубаху, подпоясанный простой веревкой. И взгляды, коих он не скрывал, а, напротив, излагал с неосторожной запальчивой прямотой, были удивительны для богослова любой религии. Все веры, считал Элисайос, равны друг другу, кроме язычества. Библия, ставшая священной книгой христиан, как известно, написана на древнееврейском языке. Коран излагает с небольшими вариациями те же события и предания, что и Библия. Пророки и прародители иудеев почитаются святыми и у христиан, и у мусульман. Мухаммад всего-навсего последний из них. Если отбросить шелуху обрядов и формальностей, утверждал Элисайос, то чем отличаются религии друг от друга и что объединяет их? Все более последовательная степень единобожия. Единобожие ведет к монистическому взгляду на мир и вселенную, что естественно приводит к сознанию единства рода человеческого и законов, им управляющих. Язычество тем и пагубно, что разделяет единую силу духа на множество, людей – на племена, роды и народы. По Элисайосу, целью всех стремящихся к Истине богословов должно быть преодоление различий между тремя монистическими религиями, а не разжигание вражды между их приверженцами.
Георгис Гемистас был подготовлен к проповедям Эли-сайоса, как вспаханное поле к посеву, идеей Мирового Духа своего любимого Платона. Но для слуха Мусы и Бедреддина речи раввина звучали дико. Впрочем, у них не осталось времени толком над ними поразмыслить. Бедреддин смог оценить их лишь через многие годы.
Не прошло и нескольких дней после их знакомства с Элисайосом, как в медресе прибежал Димос. Лицо его было искажено ужасом. От имени друга и своего собственного со слезами на глазах умолял он о помощи. Оказывается, наставник Георгиса был схвачен по доносу, обвинен в многобожии, судим раввинатом и приговорен к смерти. Только вмешательство кадия Бурсы, то есть деда Мусы, могло предотвратить убийство: Бурса, в конце концов, мусульманский город, а кадий в нем главная судебная власть. Ведь Элисайос не бунтовщик, не разбойник, не вор, а такой же ученый богослов, как Махмуд Коджа-эфенди. И обвинение вздорно: многобожие, равно как и язычество, одинаково противны его убеждениям.
Муса с Бедреддином бросились к своему учителю. Тот обещал выяснить дело. Пригласил к себе муфтия, православного епископа и парнеса – главу иудейской общины. После беседы с ними, уже под вечер, старик призвал к себе внука и его друга. Вид у него был грустный. Оглаживая густую белую бороду, он долго глядел на юношей.
– Ваш Элисиос, или как его там, проповедовавший единство религий, добился лишь одного: все духовное сословие без различья исповеданий пышет злобой. Будь он улемом или муллой, я б за такие речи лишил его сана и выдворил куда подальше. Но вмешиваться в дела иудейской и христианской общин, коль скоро они блюдут наложенные на них ограничения и обязанности, я не вправе. Раввинат же твердо стоит на своем приговоре. – Махмуд Коджа-эфенди развел руками. – Как ни печально, завтра ваш знакомый будет предан смерти, правда без пролития крови. Слава Аллаху, мы еще не позволяем иудеям лить в первопрестольной Бурсе чью-либо кровь, даже их собственную.
Ни Бедреддин, ни Муса не пошли смотреть на казнь. А Мюэйед не удержался: слишком падок был на зрелища.
И вот теперь, через тридцать с лишним лет, готовясь со своими собственными учениками к решающему шагу, Бедреддин вдруг ясно увидел, будто сам был тому свидетелем, высокое жадное пламя, толпу зевак. Услышал треск березовых поленьев и страшный крик заживо сжигаемого человека…
…– Да, власть государей, беев, императоров и князей держится на разделении, – повторил Бедреддин. – Но в этом сокрыта и тайна их собственной немощи. В минуту общей опасности они не смогут договориться. Френки еще не опомнились после Никополя, генуэзцы дерутся с венецийцами за власть над морями, император дряхл, как сама Византия, что существует лишь благодаря бессилию соседей. Не могут столковаться между собой улемы и попы, раввины и зароастрийские жрецы. Все, на что они способны – проклясть, отлучить от веры как еретиков примкнувших к нам единоверцев…
Бедреддин обвел глазами учеников. Бёрклюдже Мустафа с Гюндюзом, Ху Кемаль Торлак с Абдалом, Ахи Махмуд, Акшемседдин, Абдуселям и Шейхоглу Сату сидели не шелохнувшись. Лишь Маджнун скрипел тростниковым пером.
– Сказанное привело нас к убежденью, – продолжал Бедреддин, – что миг, коего мы ждали десятилетия, прорастая корнями в землю, обретая сторонников, налаживая связь с приверженцами, сей миг – настал. Упусти мы его, и Истина, что полнит наши сердца, не сумеет явиться в мир еще десятилетья или, кто знает, может быть, столетья!.. Нет, не затем отправили мы книгу свою султану османов, чтоб он, прочтя ее, вдруг вознамерился вести дела в согласии с законами Истины. И просьба отпустить нас из ссылки в паломничество объяснялась не желанием еще раз взглянуть на упавший с неба черный камень в Каабе и семь раз подряд обойти храм. Да будет ведомо всем вам – единственной целью, которую преследовали мы, было уйти из-под надзора, тайно достигнуть мест, где можно явить миру Истину!..
Заколебалось пламя свечей, словно единый вздох вырвался из груди учеников Бедреддиновых. Маджнун, как писарь тайн все это время водивший каламом по самаркандской бумаге, чтоб занести на нее слова учителя, и тот остановился. Зашевелились, переглядывались с торжеством: наконец-то! Шейхоглу Сату, закрыв глаза, жевал губами, будто слагал стихи. Один Бёрклюдже Мустафа, коему сказанное было ведомо заране, сидел, как прежде, сложив руки на животе. Он ждал решения своего спора с учителем. Вернее, не спора: учитель не возражал ему, а просто захотел послушать, что скажут сподвижники.
– Султан османов, – продолжал Бедреддин, – не без помощи своего ушлого визиря что-то учуял. Скорей всего, взял в голову, что мы намерены соединиться с отпущенным из тимуровского плена братом Мустафой. На это у них ума достанет. Как бы там ни было, мне не позволили покинуть крепость, посулив сообщить государеву волю позднее. Меж тем, я говорил, не терпит время…
– Веди нас, шейх! – вскричал Маджнун. – Твоя слава – наша слава! Твоя жизнь – наша жизнь! Умрем за Истину!
– Спасибо тебе, Маджнун! – ответил Бедреддин. – Но умереть за Истину умели многие и смертию своей не изменили ничего. Чтоб Истина живой явилась в мир, нужно не умереть, а победить ради нее. А для победы потребна сила.
– Позволь, учитель? – спросил Бёрклюдже Мустафа.
Бедреддин с улыбкой кивнул. И Мустафа пояснил:
– Сила подобна зерну: дабы оно созрело, нужно время. Любая хитрость хороша, чтоб выиграть его. Наша хитрость не удалась, что делать?
– А нужно ль было посылать книгу учителя Мехмеду Челеби? – спросил Ху Кемаль Торлак. – Не скажут ли: вот, дескать, искали милостей султана, не добыли и поднялись тогда против него? Особливо те, кто после нас придет, поймут ли? Прости за слово грубое, учитель, однако у нас в Манисе говорят: «Всем должно быть видно, что в нашей бане – чисто».
За это, пожалуй, больше всего и любил их Бедреддин. Бёрклюдже Мустафу за ум, неторопливость и мужество. Ху Кемаля Торлака – за прямоту и щепетильность: все, что касалось чести, он взвешивал не на дровяных весах – на ювелирных. И далеко глядел.
– Сдается, посылали мы не зря, – ответил Бедреддин. – Удайся хитрость, и руки были бы развязаны у нас. Что до потомков наших, то, надеюсь, они не будут глупее нас. В обращении к Мехмеду Челеби, которое предпослано книге, нет ни слова хвалы султану, напротив, мы просим – нет, не его, а Вседержителя миров – избавить нас от притеснений. Уж как-нибудь поймут те, кто придет за нами, кого имели мы в виду. Беда в другом, Ху Кемаль Торлак. Теперь за вашим шейхом глядят в сорок четыре глаза… Послушайся я сердца своего, то бишь Маджнуна, сей же ночью бежал бы вместе с вами из Изника. Но разум мой, то бишь Бёрклюдже Мустафа, мне говорит: исчезновение наше будет тотчас замечено и наведет на след врагов. Тем самым Истина, что подвигает нас, может быть загублена нерожденной, подобно семени во чреве материнском. Он предлагает: пусть начнет наместник вашего учителя Бёрклюдже Мустафа. Когда же дело укоренится и силу наберет, то встанет во главе ваш шейх.
Бедреддин опустил голову. Потер шею ладонью. То был признак крайнего волненья. Потом поднял глаза и молвил:
– Впервые за много лет мне трудно соблюсти равновесие меж разумом и сердцем. Хочу послушать вас…
Ученики молчали. И чем дольше длилось молчание, тем невозможней представлялось им бросить учителя в крепости и начать самим. Как дети привыкают к родительской опеке, так привыкли они полагаться на ум и влияние Бедреддина. На миг все ощутили себя сиротами.
– Ох, дорого нам обойдется твое отсутствие, учитель! – вырвалось у Абдуселяма. – Но, видно, делать нечего. Прошу: отправь меня с Бёрклюдже Мустафой. Я пригожусь ему на Хиосе и в Айаслуге, средь моих бывших единоверцев – греков.
– Быть по сему! – отозвался Бедреддин.
– Нет, учитель! – воскликнул Кемаль Торлак. – Я не пущу Бёрклюдже одного. Пусть он идет в Айдын, где знает все. А я к себе, в Манису. Начнем мы вместе.
– Быть по сему! – ответил Бедреддин. – Но старшим остается Бёрклюдже Мустафа. Начнешь по знаку, что он даст. Сноситесь меж собой почаще.
– Чтоб разум не ослеп, ему нужны глаза. Чтоб разум не оглох, ему потребны уши, – нараспев, как стихи, произнес Шейхоглу Сату. – Нет вестников вернее и быстрей, чем мы, бродячие ашики. Дозволь, шейх Бедреддин, мне стать твоими глазами и ушами в Айдыне и Манисе?!
– Быть по сему!
Бедреддин повременил. Никто больше не вызвался. И тогда он сказал:
– Коль скоро решено, пусть те, кто держат путь на Закат, то бишь Бёрклюдже Мустафа и Ху Кемаль Торлак, отправятся с рассветом. А вам, Ахи Махмуд и Акшемседдин, дорога лежит на Полночь. Разыщите споспешников наших в Делиормане, в Силистре, в Загоре, под носом у султана. Будьте осторожней, чем горные козлы, хитрей, чем лисы. Всех, кто помнит нас добром, предупредите: шейх Бедреддин грядет!..
Он встал. Поднялись на ноги мюриды. Прежде чем выйти, каждый подходил к учителю, кланялся ему до земли и целовал в плечо. Бедреддин возлагал им руку на голову и долго безотрывно смотрел в глаза. Только с Шейхоглу Сату они обнялись размашисто, в обхват.
– Прощай, шейх Бедреддин! Весть от меня прибудет скоро!
– Бог в помощь, Шейхоглу!
Ашик повернулся, поднял с пола свой неизменный кобуз и вышел. Последним был Маджнун.
– Бумагу и калам оставь, – велел учитель. – А сам ступай, ложись. Этой ночью ты больше мне не нужен. И передай, чтобы Бёрклюдже Мустафа и Ху Кемаль Торлак ко мне зашли перед отъездом.
Бедреддин поднял с пола свечу в медном подсвечнике. Поставил ее в нишу за спиной, куда на день складывались постели. Достал калам, отвернул край свитка, приладил его на твердой папке – дюльбенде, что лежала у него на коленях.
Предстояло составить два послания. Одно по-гречески, другое – по-турецки. Первое – Георгису Гемистасу, с которым они не виделись почти четыре десятилетия. Вскоре после казни Элисайоса Георгис с Димасом ушли к себе на родину в Морею, а Бедреддин с Мусою и Мюэйедом подались в Конью. Абдуселям через своих людей на Хиосе доставит сию грамотку в Спарту, где, по слухам, обретался ныне Георгис.
Второе послание адресовалось Хайяфе, старейшине иудесв-кожевенников в Манисе, что некогда тоже слушал беседы Элисайоса. С ним Бедреддин встретился семь лет назад, когда бродил по многим турецким землям. Это письмо доставит в Манису Ху Кемаль Торлак.
Окончив писать, Бедреддин осушил чернила песком. Обрезал бумагу, тщательно свернул послания в тугие свитки, вложил в круглые кожаные трубки-чехлы. Закапал с обоих концов воском, приложил к воску свою печатку кадия и заткнул за кушак.
Потом взял свечу и, загораживая пламя рукой, вышел на женскую половину. Из прихожей две двери вели направо – одна в комнату хатун, другая – к кормилице, ночевавшей вместе с новорожденным младенцем, пятилетней дочерью шейха Иваз-хатун и внучками-двойняшками, которых привез в Изник Бёрклюдже Мусафа.
Бедреддин повернул налево и приподнял полог, скрывавший вход в комнату, где жили рожденный от хатун в Эдирне шестилетний сын Ахмед-беша и внук Халил.
Ахмед-беша раскидался во сне. Полотняная ночная рубаха сбилась на живот. Щеки раскраснелись.
Бедреддин склонился над сыном, поправил рубаху, осторожно накрыл одеялом.
Халил и во сне походил на готового заплакать старичка. На голове, как у взрослого, ночной колпак, ладоши сложены под щекой, губы скривились. Бедреддину припомнился недоверчивый взгляд внука, когда сразу после приезда тот спросил ни с того ни с сего: «А правда, дедушка, ты все свои книги побросал в реку?»
Да, много им предстояло еще понять. Сумеют, успеют ли? Как оценят они своих отцов и дедов? Их сегодняшний судьбоносный шаг?
За стенами обители стояла глухая ночь. Время от времени в темноте раздавались звон металла и стук колотушек – то городская стража давала знать, что бдит и обыватель может спать спокойно.
Бедреддин спать не собирался. Много нужно было передумать, чтоб ничего не упустить к рассвету, когда придут ученики. Пора было считать альчики!
«Пора считать альчики!» Эти слова донеслись к нему из невообразимой дали. Мальчишкой в Эдирне до одурения сражался он в альчики со сверстниками из квартала. Чтоб косточку из сустава бараньей ножки можно было назвать альчиком, надо было очистить ее от сухожилий, отполировать до блеска, выкрасить в отваре из луковичной шелухи. В одной из косточек – бите – проделывали круглую воронку, которую заливали свинцом. Чем тяжелей она была, тем выше ценилась. Битой вышибались из круга поставленные в ряд альчики. Выбил – забирай, прячь за пазуху. Промахнулся – уступи очередь следующему. Конец игре – вот что означали слова «Пора считать альчики!». Победил или проиграл.
Шейх Бедреддин вернулся в келью. И до рассвета с начала до конца прошел весь длинный долгий путь, который привел его сюда, вот в эту ночь, в обитель Якуба Челеби в Изнике, будто читал чью-то чужую, написанную в книге жизнь. И когда в предрассветной мгле незадолго до первого эзана во дворе раздались шаги Бёрклюдже Мустафы и Ху Кемаля Торлака, он уже знал: пускай не суждено увидеться им больше в этом мире, отныне в памяти людской, а это, собственно, и есть тот мир, который называется иным, их именам стоять навеки рядом.