Текст книги "Спящие пробудятся"
Автор книги: Радий Фиш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)
Впрочем, смутным временам приходил конец. Вся держава, почитай, в тех же пределах, что до Тимура, собрана под рукой одного государя. И этот государь – он, Мехмед Челеби. Незадачливые братцы его сами перерезали друг друга, правда не без его тайного содействия. Только бешеного Мусу пришлось отправить к праотцам самому. Усмирены, наказаны, напуганы удельные беи, приведены под его султанскую волю. Тринадцать лет с седла не слезал, чтоб достичь сего. И вот явился еще один брат – домогатель Мустафа. Тринадцать лет кормился бог знает на чьих харчах, а тут собрал недобитышей акынджийских, недовольных, обиженных беев во главе с неблагодарным Джунайдом. Зря он, разбив возомнившего себя равным ему Джунайда, по государевой доброте своей не снес с него головы, а поставил наместником в Никополь. Что поделать? Лошадь о четырех ногах, и та спотыкается. Случаются промашки и у богоданных государей. Но он, Мехмед Челеби, умеет их исправлять.
Дельный совет дал ему визирь Баязид-паша: объявить Мустафу самозванцем. Прошло всего несколько месяцев, и от войска домогателя осталась кучка ближних людей, укрывшихся вместе с ним и Джунайдом за стенами крепости Салоники под властью императора Византии. Но государь османов Мехмед Челеби зря на коня не садится: отсюда-то он их добудет, что бы там ни было.
На подходе к Салоникам его царственному слуху пала добрая весть: наконец-то раздавлены мятежники и еретики, поднявшие голову в Айдыне и Манисе. В подтвержденье сего царственным очам его была предъявлена отсеченная голова вожака бунтовщиков. Если верить визирю Баязиду-паше, был он куда опасней лже-Мустафы: последний метил всего лишь занять османский стол, а главарь смутьянов злоумыслил искоренить весь род османский, самое звание государево, а заодно и бейское упразднить. Подстрекал чернь порушить законы веры: дескать, нет ни правоверных, ни неверных, все мы дети Адамовы.
Не вдруг поверил визирю Мехмед Челеби. Но когда мятежники погубили одно за другим войска наместников измирского и саруханского, пришлось признать его правоту. Повелел собрать под начало Баязида-паши половину османской рати и послать в поход под султанским бело-золотым стягом своего наследника тринадцатилетнего царевича Мурада, – пусть знают, что на сей раз имеют дело с самим султаном.
С божьей помощью Баязид-паша с принцем Мурадом вырвали с корнем богомерзкую ересь из турецкой земли, снова поделили ее на тимары и зеаметы, роздали беям и слугам государевым.
Мысль о его любимце Мураде тронула губы султана гордой улыбкой. Сам он встал во главе двора и войска в том же возрасте, что царевич, и был так же крут на расправу. Молодец Мурад. Весь в отца – не посрамил османского имени!
Но к отцовской гордости примешалась неведомо откуда взявшаяся грусть. Как говорит шейх Кара Даи? «Ты получишь все, чего хочешь, когда перестанешь хотеть…» Сколько бессонных ночей провел он, сколько смертных опасностей и грозных врагов одолел, одержимый одним желанием – вновь собрать в своей руке отцовские земли, стать единовластным государем. И вот его желание близко к исполнению. А он? Где былое упоенье победами, радость от обладанья властью? Пожалуй, больше всего он хотел сейчас покоя.
Мехмед Челеби глянул вниз на долину, где затеплились огни костров, обозначая отряды его ратников, обложивших город, и глубоко вздохнул. Неужто устал?
Он повел носом. Здесь, на высоте, хоть и было зябко, как-никак скоро осень, зато дышалось легко, полной грудью. Не слышно земной сырости, ветер чист и свеж. Не оттого ли он забрался сюда, на гору, с немногими янычарами, чтобы дать отдых своему чувствительному носу от вони и пыли походов, а слуху – от гама становища, сиплых окриков десятников, беспрестанного гула голосов?
Мятежники в Карабуруне звали своего атамана, чью голову ему поднесли на подносе, Деде Султаном. А был он, как дознались, десятником азапов, родом из крестьян, прислуживал верховному судье Бедреддину. Султан из черни, взявший себе в визири иудействующего босяка торлака. Забавно! Слава Вседержителю, показал им, кто их истинный, богоданный султан!
Но еще забавней представилось ему известие о бегстве из Изника шейха Бедреддина. Видать, не на шутку перетрусил святой отец, что притянут к ответу за злодейство его бывшего слуги.
Над заливом высоко в прозрачном синем небе зажглась звезда. В стороне от нее – другая, чуть пониже – третья.
И тут Мехмеду Челеби вдруг стало ясно: завтра надобно править посольство в Салоники, дабы предложить ромеям окуп за выдачу лже-Мустафы с Джунайдом, а на случай отказа готовить пешую и конную рать к осаде.
Сумерки сгущались. На исфаганском ковре едва можно было отличить белую нить от красной. Из ближайшего шатра послышалось нестройное бормотанье. Мехмед Челеби, султан османов, слез с подушек и опустился на колени для молитвы.
Помолившись, государь не пошел к себе. Направился к стоявшей на отшибе юрте любимой наложницы, гречанки. Как знать, один ли горный воздух, а не желание побыть с ней без помех наедине понудило Мехмеда Челеби покинуть стан? Хотя он вряд ли в этом признался бы даже самому себе.
У входа в шатер он, не оглядываясь, поднял руку над плечом. Беззвучно следовавшие за ним в темноте телохранители-албанцы знали сей знак: он повелевал стоять в отдаленье, не допуская к государю никого.
Султан откинул полог. В лицо ему ударил дух женского шатра; смешанный аромат душистых трав, стойкий запах мехов и тканей, благовоний и притирок. Этот дух, обычно слишком вязкий для его чересчур чуткого нюха, на сей раз приятно расслаблял, освобождая от дневных забот.
Женщины, сидевшие вокруг большого медного подноса со сластями – халебской тянутой халвой, калеными раскрытыми фисташками, очищенными грецкими орехами с изюмом, завидев государя, засуетились, закланялись и отступили. Ему навстречу в легком голубом халате пошла она, гречанка, – вся радость, вся покорность. Взяв Мехмеда Челеби за руку, подвела к обычному почетному месту против входа, усадила на перинку, покрытую желтым шелком с зелеными узкими листочками, подложила под локоть круглые розовые подушки.
Служанки хотели было удалиться, но она остановила их. Чуяла, с каким нетерпеньем жаждет повелитель остаться с нею вдвоем. Но спешка и нетерпенье в делах любви губительны. Он должен сперва оттаять, отойти душою от всего, что занимало его за войлочными стенами шатра, насладиться своим томленьем, истомиться до конца.
Она кивнула рабыням. Те подали султану вино и чашу. Внесли трехструнный саз, бубен, надели ей на пальцы звоночки, похожие на крохотные литавры. Под томительный мерный распев струн гречанка поплыла перед государем в танце. Сперва ожили одни лишь руки, повели с ним свой разговор, затем гречанка медленно прошлась перед ним, изгибаясь и маня всем тонким станом. Бубен застучал быстрее. В лад ему зазвенели ее ножные браслеты, звоночки на пальцах. Глаза, опущенные долу, сверкнули, обожгли.
Мехмед Челеби следил за ней, как охотник за дичью.
И что он в ней нашел? Красавицы мира были к его услугам, а эта?.. Худа, в чем только душа держится. Грудь маленькая, острая, как у козы. Длинные ноги поросли пушком. Бедра, правда, ровные, гладкие, а ягодицы – чудо, крутые, круглые, каждая умещается в ладони. Да, было в ней что-то от козы – лицо продолговатое, с острым подбородком, зеленоватые, как виноградины, глаза навыкате, чуть косят. Но каждое ее прикосновенье столь сладостно, будто молодая кровь ее свободно вливается в его жилы через кожу. Вот и сейчас, как только взяла она его за руку, эта сладость потекла по телу.
Сказать по правде, он быстро насыщался ею – сколь ни люби шербет, а пить его не станешь каждый раз, как мучит жажда, – опротивеет. Насытившись, султан сердился на себя. В конце концов, что значит для него рабыня? Неделю, месяц, бывало, не звал ее, не появлялся. И вдруг, все бросив, мчался к ее шатру, врывался, откинув полог. В такие минуты даже выраженье изменчивой и непрерывной душевной жизни, которого Мехмед Челеби терпеть не мог на лицах своих придворных, относя его на счет гявурского разврата, иранской изнеженности, даже это выраженье покорности и гордости, страданья и радости, самопожертвования и упрямства, светившееся в чертах ее нежного, матового лица, во взгляде, в улыбке, в поставе головы, неизъяснимо влекло его. Быть может, чуждость и глубина неведомого Мехмеду Челеби душевного мира и составляли для него главную привлекательность наложницы.
У входа в юрту возник какой-то шум, за звуками саза и бубна султан, поглощенный созерцанием, его не слышал. Полог отлетел, рабыни, взвизгнув, раздались. Музыка оборвалась. Гречанка замерла. Ее тонкая высокая шея оскорбленно выпрямилась.
Посреди шатра, держась за рукоять полуобнаженной сабли, стоял Баязид-паша. Явление его было так неуместно, так внезапно, что Мехмед Челеби не успел ни испугаться, ни разгневаться. Кому, как не визирю, было знать, что вторженье к государю в столь поздний час, когда он развлекается, чревато по меньшей мере немилостью.
Задвинув саблю в ножны, Баязид пал ниц, подполз к султану, трижды поцеловал край его одежды.
– Что сие значит? Как ты смел?
– Не обессудь, мой государь! Весть пала срочная и важная!
– Говори!
Рабыни, музыкантши, служанки испарились. Гречанка же осталась, как стояла, недвижным воплощеньем возмущенной гордости. Здесь она была хозяйкой.
Визирь молчал. Слышно было, как потрескивают угли в мангалах. Гречанка знала свою власть над повелителем, но, верно, в этот раз не рассчитала ее границ.
Султан ударил в ладоши. Янычары охраны, ворвавшиеся было вслед за Баязидом-пашой, снова встали у полога. Мехмед Челеби махнул рукой.
Мгновенно переменился вид наложницы. С поклоном самоотверженья и покорности она попятилась к выходу и в сопровожденье стражи вышла вон.
– Говори же!
– Мой государь! Опальный шейх Бедреддин Махмуд созвал в Делиормане дервишей, подлый сельский люд и вместе с ними вышел из лесу к Загоре…
– И с этим ты осмелился явиться ко мне сюда, визирь?!
От узких миндалевидных глаз султана остались только щелки. Крылья носа, длинного, с горбинкой, как у всех Османов, дрогнули.
– Нет, повелитель мой, – с вопросом. Но прежде отложи, ради Аллаха, свой гнев, перемени его на милость к рабу, не знающему иной корысти, кроме блага государя.
Гнев? В нем, кажется, и вправду закипал тот знаменитый гнев Османов, который столько причинил вреда, и не одним лишь недругам. Он, этот гнев, сгубил его отца, султана Баязида и бешеного братца Мусу. Пожалуй, визирь прав. Его советы обычно были к месту. Что ж, можно выслушать его и в этот раз. Гречанка никуда не денется.
Султан дал знак: мол, продолжай. И Баязид-паша продолжил:
– С приходом Бедреддина поднялся весь черный люд, все население Загоры. Собравшись силами, готовятся к походу на столицу.
– Откуда ведомо?
– От наших беев в мятежном стане…
– С ним наши беи?
– Кое-кто. Поддались злонамеренным речам. Сам знаешь, государь, у Бедреддина они заманчивы, как сладостное пение сирены. Но вовремя опамятовались, увидев, что до добра он их не доведет…
– Так в чем же твой вопрос, визирь?
– Прикажет ли мой повелитель начать теперь осаду Салоник, чтобы заполучить лже-Мустафу, или заняться Бедреддином?
Мехмед Челеби глубокомысленно огладил бороду.
После довольно долгого молчания заключил:
– По-твоему, выходит, дело снова приняло серьезный оборот?
– Склоняю голову перед прозорливостью твоей, мой господин.
Мехмед Челеби приосанился. Тоном, не допускающим возражений, повелел:
– Нам угодно принять решение на совете.
– Совет весь в сборе, повелитель. Прикажешь звать к тебе в шатер?..
На совет, как положено, сошлись оба визиря и старший воевода. Им был Эвренос-бей, властитель ближайшего османского удела Серез. Эвреносу было под девяносто, туг на ухо, но быстр умом, старик еще отменно держался в седле. Само присутствие его здесь в поздний час могло служить порукой неотложности решения.
Первым держал слово Баязид-паша.
– По мне, не медля часом, всей силой надобно ударить по Бедреддину с голытьбой и тем покончить дело, успешно начатое наследником твоим, мой господин, в Айдыне, а державу избавить от грозы.
– Ты сам сказал, визирь, про голытьбу. Что за гроза в ней? Неужто не из тучи, из навозной кучи грянет гром?
– Не в голытьбе гроза, мой господин, а в Бедреддине. Распятый бунтовщик Бёрклюдже Мустафа, повешенный в Манисе Ху Кемаль подняли голову по его наущенью.
– Откуда ведомо?
– Позволь, мой господин, тебе представить самовидца.
Султан разрешающе кивнул. Визирь дал знак. В шатер вошел медвежеподобный, заросший по уши бородой пожилой воин в папахе, обернутой чалмою. Уткнулся носом в ковер.
– Скажи-ка государю все, что знаешь! – приказал визирь.
Воин сел на колени. Сложил руки на животе.
– Смилуйся, мой государь. Шея моя – тоньше волоса. Прослышали мы от родича своего Абдюлкадира-ага: Бедреддин явился близ Силистры. И вместе с Юсуфом-беем поспешили ему навстречу. Клянусь и тем и этим светом, мой государь, не ведали ни сном ни духом, что он беглец. А что Бёрклюдже – предатель нашей веры святой, что повязанный с жидами Ху Кемаль – его наущенец – помыслить не могли. А как узнали, решили довести до слуха твоего, мой государь!
С этими словами он сунул ладонь за кушак, вытащил свернутый в тонкую трубку свиток и, прижав правую руку к сердцу, левой протянул ее в сторону султана.
Султан меж тем узнал его. То был видный в воинском кругу сипахи, по имени Азиз-алп. Служил и Сулейману, и Мусе, присягнул и ему, Мехмеду Челеби. Не по неведению, нет, пошел он к Бедреддину. И предавал его сейчас лишь потому, что испугался за свою душу, когда узнал о пораженье еретиков в Айдыне.
– Что это? – спросил Мехмед Челеби, указывая глазами на протянутый свиток.
– Подметное письмо, мой господин, – опередил сипахи Баязид-паша. – Одно из множества, в которых шейх Бедреддин оповещает, что Бёрклюдже Мустафа и Ху Кемаль, его заместники, восстали по его приказу, и созывает в свой стан всех, кто не имеет земли, кто жаждет власти и свободы от запретов нашей веры. Как я тебе докладывал, мой повелитель.
– А где же Юсуф-бей?
– Остался, мой государь, – откликнулся сипахи, все так же держа свиток в протянутой руке. – За ним глядят во все глаза. Надеются, что он из сброда соберет им дружину конной рати. Я сам ушел лишь потому, что Бедреддин отправил меня в столицу с ближайшим соучастником своим Ахи Махмудом. Его – поднимать против тебя воинов ахи, меня – склонять к измене твоих сипахи, мой государь.
Тут только до султана дошло, как он был беспечен. И явился страх: если бы не визирь… А вслед за страхом – гнев. Медленно, будто подыскивая слова, он спросил:
– Сдается, воин, ты с Юсуфом-беем принадлежишь к тому же роду, что и Бедреддин?
– К несчастию, мой государь…
– Неблагодарность к вскормившему тебя – гнуснейший из пороков!
Голос у султана осип от сдерживаемой ярости. Азиз-алп услышал над своей головой шелест крыльев ангела смерти Азраила. Старик Эвренос-бей, до сей поры внимавший разговору как бы сквозь дремоту, услышал этот шелест тоже. И очнулся.
Азиз-алп прижал руку со свитком к груди крест-накрест с правой, склонился до земли.
– Смилуйся, государь! Я лишь хотел сказать: несчастье, что из рода благодетеля моего вышел такой злодей, как Бедреддин. Мой грех: еще в Иерусалиме тридцать лет назад я видел, как он пил вино и предавался занятиям, греховным для правоверного, а для муллы подавно. По молодости, я не донес об этом, мол, обойдется. Прости мой грех, султан, не губи душу раба твоего!..
Глаза Мехмеда Челеби снова сузились. Губы искривились. Вот-вот сорвется роковое слово.
И сорвалось бы, не опереди его Эвренос-бей:
– Прощенье, воин, надо заслужить!
– Я заслужу, мой государь, верой клянусь!
Султан почуял вдруг, как гнев его садится, остывает, сменясь чувством презрения и жалости. Махнул рукой: прочь, мол.
Сипахи не подымался с колен.
– Ступай же, Азиз-алп, – сказал Эвренос-бей. – Наш государь решит, чем можешь ты заслужить прощенье.
Сипахи, пятясь, вышел.
Мехмед Челеби потер застывшие пальцы, зябко повел плечами. Мангалы были полны углей, а в государевом шатре прохладно. Как-никак, а осень на носу.
Ни на кого не глядя, сказал:
– Мы с мыслью Баязида-паши согласны. Но как бросить войско на Загору против Бедреддина, оставив за спиной лже-Мустафу?
– Что Мустафа, мой господин? – немедля отозвался Баязид-паша. – С ним только войско, да и то худое. А с войском, с помощью Аллаха, мы совладеть всегда сумеем – не впервой. Иное дело Бедреддин. Он своим словом может свести с ума не только население Загоры – народы. С народом как воевать?
– Как воевал в Айдыне ты, визирь!
– Вот потому и говорю, что воевал. Еще немного, и не мятежника, а голову вот эту прислали бы тебе, мой государь!
– Твой визирь прав, мой государь, – вмешался Эвренос-бей. – И ратников своих, и харч, и достояние, и силу мы черпаем в покорности народа. Держать его в узде всего важнее. Но я разделяю твои сомненья, мой господин. Не предложить ли прежде за голову лже-Мустафы хороший куш? Старый император Мануил нуждается в деньгах.
– Да, казна у них пуста. Но вряд ли решатся они выпустить из рук такое оружие против нас, как лже-Мустафа, – возразил доселе молчавший Ибрагим-паша, второй визирь.
– Император Мануил, – проворчал Эвренос-бей, – не чета государю Валахии, что ошалел от страха перед нами. Не спустит он сейчас с цепи лже-Мустафу. Коль Бедреддин – обереги господь – одержит верх, не долго жить и Византии. С мятежником и греки. И наши, и его.
– Есть у раба твоего, мой господин, если позволишь, задумка, – сказал второй визирь, чуть наклонив огромную чалму. Султан кивнул в ответ. И Ибрагим-паша продолжил: – Коль скоро не согласятся они взять выкуп за голову лже-Мустафы, предложим деньги на содержание его вместе с Джунайдом. Пусть только поклянутся держать их под неусыпной стражей.
– Платить дань тем, кто сам вчера был нашим данником? – возмутился было Баязид-паша.
Султан прервал его.
– Не дань, а плату за содержание, как ты слышал. Что же, мы поручаем, Ибрагим-паша, тебе договориться о сем с ромеями. По части их казны, – добавил он с улыбкой, – ты у нас мастак.
В словах султана содержался намек на памятную всем историю. Перебежав от Сулеймана Челеби к Мусе, Ибрагим-паша остался визирем. И в чине такового был послан в Константинополь взять с императора ромеев обусловленную дань, но вместо этого уговорил его не отдавать Мусе ни ломаной монеты, а сам перебежал к Мехмеду Челеби.
Вслед за султаном улыбнулся Эвренос-бей. За ним – первый визирь. Ибрагим-паша, нисколько не смутясь, сложил на животе тонкие темные ладони и отвечал с поклоном:
– Мой государь по доброте, присущей падишахам, преувеличил достоинства его раба. Но, гордый царственным доверьем, раб потщится всеми силами своими оправдать доверие господина.
На том и порешили. Ибрагим-паша с утра отправлялся с посольством в Салоники, Баязид-паша – в воинской стан готовить рать к походу на Загору. А падишахской ставкой отныне делался Серез, удел почтенного Эвреноса-бея.
Воеводы поднялись, дабы оставить шатер. Но тут султан спросил:
– Постой-ка, Баязид-паша, а этот соучастник шейха, как его?..
– Ахи Махмуд, – подсказал Ибрагим-паша.
– Да, он самый. Что? Свободно себе гуляет по столице нашей?
– Не будем торопиться, государь, – все так же улыбаясь, ответил Баязид-паша. – Пускай вернется вместе с Азизом-алпом к Бедреддину. Есть тут у нас одна затея.
Султан внимательно взглянул в глаза визирю. Но больше не изволил ничего. Как будто понял.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Ищите меня не в земле
I
Они шли по каменистой, похрустывавшей под ногами дороге. Старик в замызганном халате, на голове куколь, через плечо не то кобуз, не то лук в чехле, на ногах постолы, тяжело опиравшийся о посох. За ним мальчик лет тринадцати в рваном зипунишке, в когда-то нарядных узорчатых, а ныне стоптанных грязных сапожках, подвязанных бечевой, с кокосовой чашкой для подаяний у пояса.
Мальчик замедлил шаг. Сел на обочину.
– Не могу больше, дедушка Сату!
Старик остановился не сразу. Будто голос долетел к нему издалека.
– Вставай, Доганчик!.. Нельзя сидеть… Спустимся в долину… Там в деревне отдохнем.
Мальчик посидел, прикрыв глаза. С трудом одолевая тяжесть в ногах, поднялся, поплелся вслед за стариком. Сорок свидетелей нужно было привести, чтобы опознать в согбенном, часто и тяжело дышавшем старце с черным, словно закопченным, сморщенным лицом и невидящим, слепым взглядом ашика Шейхоглу Сату, который меньше полугода назад шел из Измира в Изник молодой легкой походкой, распевая под дождем песни. А между тем то был он.
Стояла поздняя осень. Ночи случались холодные, особенно на продуваемых ветрами перевалах, но дни сияли ярче, чем летом, а в долинах на солнце и вовсе было тепло.
Шейхоглу Сату не замечал свеченья чистого осеннего неба, не видел опустелых пашен и садов, влажной, словно разомлевшей в лучах вечернего солнца, земли, которая, отдав свои плоды, готовилась к зимнему сну. В глазах ашика стоял мрак. Длинная, сладчайшая и мучительная жизнь его минула. После того, что видели его глаза, легче всего было лечь вот тут на камни у дороги и умереть. Но он не мог себе позволить этой роскоши. Он должен был подать учителю весть, и как можно скорее. И лежал на нем обет – сберечь мальчишку. И он шел. Превозмогая слабость, боль в негнущейся спине, сжигаемый полынной горечью души.
Вначале их путь лежал среди тихих безлюдных полей, обобранных садов, мимо небольших городков, где хозяйничали османские отряды, деля между беями и слугами государевыми землю, которая еще недавно, по слову ашика, была накрыта как общий братский стол. Деревни были сожжены, пограблены. Ни детского, ни петушиного крика, ни собачьего лая. Лишь ветер хлопал оторванными досками крыш, завивал по улицам солому да пыль, шибал запахом гари и тленья.
Сату видел: этой дорогой прошла османская сила. Ни пищи, ни крова им здесь было не найти. И свернул в горы, надеясь, что османцы там не успели побывать.
Он хорошо помнил, что оставили после себя орды Железного Хромца. Но эти в лютости превзошли самого Тимура. Тот грабил, жег города, угонял в рабство. Но не воевал с землепашцами, не вырезал подряд деревни. И потом, Тимур завоевывал чужие земли, порабощал чужие народы. Эти же побивали свой народ в своей стране. И не оставляли на пути своем ни живой души. Кровью залить, огнем выжечь хотели память о том, что было на этих землях.
Защитники Истины не успели изготовиться к обороне, как толпами потекли беженцы, с женами, с малыми детьми. Бросив свои дома, свой скарб и скот, спасали души. Рассказывали: османы рубят на куски младенцев, мужчин от семи до семидесяти убивают. Женщин, красивых и сильных, продают в рабство, пятую часть выделяя султану, будто не мусульманки они, а неверные. Зерно в амбарах общинных свозят в бейские закрома. От их рассказов каменели лица, наливались ненавистью сердца.
Толпы, забившие селенья и дороги, несли с собой сумятицу, неразбериху. Сестры матушки Хатче сбились с ног, пытаясь накормить, укрыть от наступавших холодов хотя бы малых, немощных и старых. Гюндюз-алп с Танрывермишем принялись было обучать ратным ухваткам горящих яростью пахарей, снабжать их тесаками, вилами, косами – о лучшем оружии и думать было нечего, устраивать из тэлпы отряды, разводить их по местам, намеченным к бою.
Не успели.
Поднялись к небу дымы сигнальных костров, оповещая о приближении врага. Дозорные прискакали с вестью: близится несметная рать. Проведчики заметили в войске санджаки беев Гермияна и Карамана, наместников Сиваса, Анкары, Амасьи, стяги азапов и янычар, бунчуки сипахов Румелии и среди них знамя самого султана.
Решили встретить врага, как прежде, у Ореховой теснины. Текташ не отходил от Бёрклюдже Мустафы. Твердил одно: «Ударим первыми. Врубимся, как дровосеки в лес. Нагоним страху. А в случае чего укроемся за стенкой». В конце концов тот согласился.
«Ох, напрасно! Текташ заносчив был, горяч, победы внушили ему излишнюю самоуверенность!» – опять подумалось ашику, будто можно было теперь что-либо изменить. Но, как ни гнал он от себя эту мысль, она возвращалась снова и снова, надрывая старое сердце.
Когда под грохот барабанов, огромных, словно ротные котлы, молча пошла вперед османская пехота, рогатки на дороге раздвинулись, и навстречу ринулись сотни туркменских конников. С гиканьем, с криком: «С нами Истина!» – который был слышен только им самим.
Османы, прикрывшись щитами, раздались, побежали. Туркмены клином рассекли их строй. Тут из-за спин пехоты вылетели притаившиеся за скалой сипахи.
Завязался встречный конный бой. Сшибались грудью кони, падали, давя друг друга. Увлекшись сечей, туркмены не заметили, как взяли их в кольцо, отрезав путь назад.
Вот так же под Анкарой завлек султана Баязида в ловушку хромой Тимур. Нет, не царевич Мурад вел войско. Султанский визирь Баязид-паша, только он мог так усвоить уроки Железного Хромца.
Джигиты Текташа бились насмерть. Но место одного сраженного османца занимал второй, и третий, и четвертый. Хрипели взмыленные кони, пот заливал глаза. Бойцы, еще державшиеся в седлах, изнемогли. Копьем был сбит на землю Текташ. Сеча, как пламя в угасающем костре, разбилась на вспыхивавшие то тут, то там и затухающие язычки. По шестеро, по трое, по двое рубились джигиты в толпе врагов. И падали, и падали из седел.
Все ждали – сейчас османская пехота опять пойдет на приступ. Но, пометав с дороги конские и людские трупы, османцы выкатили на сплошных деревянных колесах, какие бывают у крестьянских арб, орудия, похожие на длинные древесные стволы. Из них ударили по стенке, преграждавшей вход в теснину, ядра. И били раз за разом камнем в камень, покуда в кладке не образовались бреши…
– Деревня, дедушка Сату!
Ашик и не заметил, как они подошли к перевалу. Справа возле кроваво-ржавой березовой рощи виднелась небольшая деревенька, где Шейхоглу Сату рассчитывал найти приют у старосты, своего давнего знакомца.
Деревня будто вымерла. Ни запаха дымка, ни голоса, ни стука. Толкнув незапертую дверь, вошли в знакомый ашику двор. Амбары, хлев, жилье стояли распахнутые настежь. В очаге серела зола. Но на крюке – ни цепи, ни котла. На лавках, в нишах – ни тюфяков, ни постелей. Не было, однако, и признаков разгрома. Скорей всего, староста-мудрец увел людей, не дожидаясь османцев. Но куда?
Шарить по углам чужого брошенного дома было противно, точно лазить за пазуху мертвому ратнику. Шейхоглу вышел на улицу.
Березы роняли листья. Прежде чем упасть, они дрожали на ветру, как души перед ангелом смерти Азраилом. На лужайке стоял полуразметанный стог.
Шейхоглу глянул на Доганчика. Мальчонка плелся за ним молча, как собачка. Совсем пал духом. Еле на ногах держался.
– Есть хочешь? – спросил Сату.
Тот кивнул в ответ. Ашик снял с плеча кобуз. Развязал чехол. Вынул из него свою миску. Снова тщательно завязал и передал мешок Доганчику.
– Ступай к копне. Сготовь нам лежбище… Поглубже: ночью может пасть иней. Я сейчас…
Он вернулся во двор, вошел в хлев. Нашарил в полутьме по яслям горсти три овса. Насыпал в миску. Хорошо было б его сварить. Но не было ни казана, ни дров. Пусть пожует хоть так.
Когда ашик подошел к стогу, Доганчик спал, зарывшись головой в ячменную солому, обняв кобуз.
Сату, покряхтывая, опустился рядом, залез поглубже в коричневатые, похрустывавшие вороха, намереваясь последовать его примеру. Но сон не шел. Стоило закрыть глаза, как из мрака, словно бесконечно повторяющийся сон, всплывали одни и те же видения.
Огромный, как идол, Скала, отбивающийся от наседавших своим басалыком. «Вот вам за Козла!» – кричал он, крутя им над головой. «А это за мальчонку Ставро!» Скала навалил перед собой груду тел, а османцы лезли и лезли. Стрела вонзилась ему в плечо. Рука повисла. Ядро басалыка с цепью вырвалось… Скала отбивался головой, ногами, покуда аркан не захлестнул ему шею. Он упал, скрылся из виду, как в море утонул.
Танрывермиш, взобравшись на камень, разил саблей. Поднятый на копья взывал: «Гряди, шейх Бедреддин!»
Немало битв повидал на своем веку старый ашик, но о таком ожесточении не слышал.
Короткого замешательства было достаточно, чтобы османская пехота с воем: «Смерть безбожникам!» – ворвалась в бреши. Ореховая теснина обратилась в огромный кипящий казан. Камнеметы стали без пользы – смешались свои и чужие. Дрались камнями, руками, зубами. Умирая, норовили утащить с собой побольше врагов. Скалы, кусты, иссохшая осенняя трава окрасились кровью. Тела лежали вперемешку, кой-где в два-три слоя. Ноги вязли, оскальзывались.
Ошеломленные яростью повстанцев, государевы азапы подались назад, попятились. На миг забрезжила победа.
Но тут вступили в дело янычары – на этот случай и берег их Баязид-паша. Шаг за шагом стали они отжимать воинов Истины вглубь. Там, где Ореховая теснина, сделав поворот, раздваивается на русло пересохшего Красного ручья и Лысое ущелье, ведущее к морской бухте, Герендже, распалась надвое и битва. В Лысом ущелье сражались резвецы Догана и Гюндюз-алп с отрядом, в Красном ручье, среди бурых камней и кустарника, – Бёрклюдже Мустафа с ватажниками, Димитри со своими греками и сестры матушки Хатче…
Глухой протяжный стон заставил ашика открыть глаза. Заходящее солнце било лучами прямо в стог. Доганчик метался во сне, водил руками, словно что-то снимал с лица. Сату закрыл его от солнца пучком соломы. Положил ладонь на лоб. Сирота затих.
В последний раз его родительницу, матушку Хатче, ашик видел на склоне Акдага. Сюда, в одну из обширных пещер, где повстанцы ковали оружие, хранили припасы, выхаживали раненых, ее принесла из боя Гюлсум с подругами. Хатче лежала в глубине пещеры на тряпье непривычно тихая, взгляд ее был устремлен в себя, и Шейхоглу Сату понял: жить ей недолго.
Ночь прекратила сражение. Под прикрытием внезапно павшей темноты все уцелевшие в сече стянулись к склонам Акдага. В руках братьев оставались теперь только городец Карабурун с ближайшей деревенькой, кусок берега да эти склоны. Когда пересчитались, оказалось: из десяти тысяч осталось меньше двух.
Наскоро обмыли, перевязали раны, отдышались. Деде Султан созвал последний совет. Пришел Доган с покалеченной левой рукой на перевязи, с засохшими сгустками крови на бритой голове. Абдуселям с неистово горящими глазами на безбородом пергаментно-желтом лице. Мулла Керим с неизменным прибором для письма и свитком бумаги. Гулям Хайдар, перешедший на сторону Истины вслед за Танрывермишем и заменивший своего убитого друга, рыжий Анастас, воевода судовой рати, ашик Шейхоглу Сату. Не было Димитри. Старый друг Абдуселяма, который вместе с ним пришел к Бедреддину на Хиосе десять лет назад, пал вместе со всем греческим отрядом в Красном ручье. Не было и Гюндюза, с которым Деде Султан сражался под Никополем, где они отказались рубить головы пленным, с которым скитался вместе по лесам после анкарского разгрома. Видели, как под ним был убит конь, как камень, пущенный пращником, размозжил ему голову.