Текст книги "Спящие пробудятся"
Автор книги: Радий Фиш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц)
Радий Фиш
Спящие пробудятся
Мы, как вода, течем и протекаем, но, как вино, в крови мы у народа. Пускай протянем ноги, в землю ляжем недвижимо, мы все равно в движении пребудем вечно, как те, которые лежат на корабле, что устремился вдаль под парусами.
Джеляледдин Руми
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Облегчение
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Изникский ссыльный
I
Озеро, цветом своим обычно напоминавшее изразцы Зеленой мечети, лежало сейчас у его ног серое, под стать затянутому рядниной облаков небу. Ни звезд над головой, ни берегов, утонувших в предутреннем тумане. Лишь мерный, укачивающий шепот камышей. Точно серой ватой обложили со всех сторон.
Так, собственно, и было задумано султаном Мехмедом Челеби, когда после десятилетия усобиц и резни уселся он на престоле: чтобы ни слова, ни стона не расслышать было из-за толщи двойных стен.
Ссылая Бедреддина в Изник, султан повелел неусыпно следить за каждым словом, каждым шагом. Однако всемилостивейше повелел положить на содержание его тысячу акче [1]1
Объяснение восточных слов и терминов, а также справки об исторических лицах см. в Комментарии в конце книги.
[Закрыть]в год. Да лучше бы он голову ему снес или засадил в темницу!
Видно, смелости не хватило. Казнить ученого богослова, по книгам коего в столицах мусульманского мира обучают законоведов-факихов, чье имя с почтением произносят в Каире и Самарканде, засадить в темницу прославленного шейха, приверженцы которого рассеяны по лицу всей державы, означало поколебать веру подданных в справедливость и богобоязненность нового властителя. А клятвопреступники и братоубийцы, подобные Мехмеду Челеби, обретя власть, ни о чем так не пекутся, как о славе милостивца и благочестивца.
Но нет, шалишь! Слишком много путей прошел он по явному и сокрытому мирам, слишком много надежд утратил и заблуждений одолел, слишком много видел, понял и познал, чтобы за тысячу акче можно было теперь купить его молчаливую покорность и тем поддержать желанную новому властителю молву.
Ему минуло пятьдесят пять. И близок, близок для него был миг, коего с трепетом душевным ждут люди всех вер, путая его с концом света. Но никогда еще не был так ясен и свободен его ум, открыта для прозрений душа. Что толща стен?! Он проникает взором сквозь толщу времени, столетий.
И вот уж больше года отрезан стенами от мира. А главное, ради чего он призван в мир, еще не свершено. То главное, на что способен он один. Да, это так. Никто иной из мужей веры и науки – они ему известны наперечет, равно как всё, что говорят они и что таят, – так вот, никто из них не подошел столь близко к свету Истины. Одни остановились, зажмурившись, чтобы не ослепнуть, другие в пламени ее сгорели сами, для мира не оставив ничего.
– Аллаху экберу! Аллах велик!..
Бедреддин узнал голос слепого муэдзина Зеленой мечети, коему предоставлялось почетнейшее право первым призвать к молитве правоверных. Вслед за ним на разные голоса – степенно и страстно, восхищенно и униженно, исступленно и величественно – запели с минаретов муэдзины всех мечетей города Изника.
– Свидетельствую: нет божества, кроме Аллаха! Свидетельствую: Мухаммад – посланник его!..
Бедреддин обернулся на закат, лицом к городу. Отсюда, с башни над Озерными воротами, улицы, утонувшие в предутренних сумерках, казались залитыми серой озерной водой, в которой едва угадывались купола мечетей, медресе, бань, дервишеских обителей да крыши дворца. Лишь минареты, прямые и тонкие, в островерхих куколях, торчали над поверхностью, подобно рыбацким вехам.
Медленно, будто силясь стряхнуть оцепенение тяжкого сна, вставал над Изникской крепостью новый, двадцать восьмой день месяца джамад-аль-ахира восемьсот восемнадцатого года, если считать со дня хиджры, или четвертого сентября тысяча четыреста пятнадцатого года по календарю папы римского.
– Ступайте на молитву! – взывали муэдзины. – Идите ко спасению!
Какому спасению? От чего?.. За две с лишним тысячи лет, что стоит этот город, видел он и воинство Искандера Зулькарнайна, то бишь Александра Македонского, и легионы проконсулов Рима, и армии арабских халифов, и боевые галеры византийцев, доставленные по суше к озеру, и крестоносных латников, и сельджукскую конницу, и победоносное воинство османского султана. Трижды менял он свое название – Антигония, Никея, Изник, трижды был столицей разных государств – Битиньи, Византии, державы Османов. Именем Зевса, Христа или Мухаммада каждый завоеватель сулил справедливость и спасение. Не раз собирались здесь со всего света, в спорах рвали друг друг бороды ученейшие мужи христианской церкви, дабы отделить истинные пути к спасению от ложных. Разбивали носы в диспутах мусульманские богословы. А все ради чего? Чтоб новые властители, сменившие старых, по-прежнему владели землями и водами, садами и пастбищами, облагали данью купцов, гончаров, кузнецов, пахарей, пастухов, рыбаков?
Насилие давало власть, власть приносила богатство, богатство крепило насилие. Вот уже восемь десятков лет пять раз в день со всех минаретов Изника призывают ко спасению муэдзины, как тысячи лет до этого призывали гонги молелен и колокола церквей, а колесо насилия и грабежа крутится, как крутилось, сколько бы ни твердили слова пророков, возглашавших равенство и справедливость.
Не хитрое дело повторять слова учителей. А вот понять их цели, остановить колесо, из века в век выжимающее кровь и пот тех, кто создает богатства мира, независимо от того, какой он веры…
Солнце блеклым пятном показалось над горизонтом. Рыбаки из приозерных селений, что с ночи приволокли в камышовых корзинах сребробоких увалистых сазанов, обернулись на юго-запад, лицом к Мекке, и, расчистив вокруг себя небольшое пространство, встали на молитву. Видно, бедность не позволила им приобрести даже молитвенных ковриков. Их лица в свете зари отсюда, сверху, казались изжелта-зелеными, наверняка мучились они лихоманкой, коей славились заболоченные окрестности Изника.
От этой напасти было верное снадобье – им пользовал больных блаженной памяти учитель шейх Ахлати, о нем упоминалось еще в «Каноне» Ибн Сины: толченая кора хинного дерева. Да только где ее взять простолюдинам? Цена ей была повыше молитвенных ковриков, ибо привозили ее из Индии.
Бедреддин тоже преклонил колени. Давным-давно, еще в Каире, он счел для себя бессмыслицей молитвы и обряды, хотя и признавал благие цели их установителей: отвлечь, пусть ненадолго, сердца и души людей от мелочной, сиюминутной суеты, направить мысли их к ответу на вопрос «зачем жить?», ибо занятые тем, как жить, навряд ли могли б они иначе улучить для этого мгновение. Не зря Мевляна Джеляледдин Руми однажды сказал своим ученикам: «Тем, у кого нет разума, голову, словно амбар, набивают вещами, а тем, у кого он есть, его укорачивают с помощью куска хлеба». Беда, однако, в том, что большинство творит молитвы и обряды из страха перед наказаньем, в надежде на награду, а то и просто по привычке. Тем же, кто, отринув и страх, и надежду, уповает лишь на Истину, молитвы не нужны. Выходит, досточтимый Мевляна, молитвы тоже могут служить укороченью разума?
Он коснулся ладонями холодных плит и распростерся ниц. Здесь, в Изникской крепости, и камни имеют глаза и уши. Дай только повод, и тебя ославят отступником, не блюдущим предписаний веры. И, как обычно, когда бывал вынужден вставать вместе со всеми на молитву, он употребил ее для целей, которые, мыслил он, имели в виду основатели всех религий: сосредоточил свои духовные силы на главном.
Как говорил Мевляна? «Овладеть силами своей души – подвиг потрудней завоевания мира, коим прославился Александр Македонский. Но самое трудное начинается потом: все знать, все понимать и наблюдать безумство мира, не будучи в силах ничего изменить».
Отчего же не в силах? Конечно, по произволу своему никто мир изменить не может. Но силой знания законов Единства Вселенной можно и должно привести в соответствие с Истиной порядок жизни. Сей подвиг действительно почище будет завоеванья мира Александром Македонским.
Людям, готовым к такому подвигу, приписывают сверхчеловеческую сущность, именуют их пророками, а между тем они такие же, как все, с одной лишь разницей: открывшейся им Истиной они проникнуты настолько, что сдается, будто не они владеют ею, а она ими.
Благословенному Мевляне открылось всесилье и могущество человека, – слава Мевляне! Однако, воспевая человека богоравного, коего он назвал совершенным, Мевляна опьянел от любви к нему. И счел самопознание единственно возможным путем к совершенству. Но чтобы проделать этот путь, даже ему, великому Мевляне, понадобилась без остатка целая жизнь. Чего же требовать от большинства, которое всю свою жизнь гнет спину ради куска хлеба насущного? А ведь именно их пожертвованиями, то бишь дарами своих учеников, ремесленных братьев ахи кормился сам Мевляна, идя путем самосовершенствования. Даже возлюбленный ученик его, золотых дел мастер Салахаддин, так и не успел усвоить грамоты. Какое уж там совершенство!
Спор этот с великим мыслителем и поэтом Джеляледдином Руми, коего в мусульманском мире именуют Мевляна – «Господин наш», опочившим в Конье за восемьдесят с лишним лет до его рожденья, был давним, можно сказать, семейным. Отец передал Бедреддину почтение к логически строгим заключениям, на основе которых толкования отдельных строк Корана, деяний и изречений Мухаммада приводились в стройную систему. От отца своего, который обучался в одной из столиц исламского правоверия – Самарканде, унаследовал Бедреддин и пренебрежение к шейхам и дервишам, к коим, не без основания, причислял и Джеляледдина Руми. Ведь тот, подобно остальным суфийским шейхам, претендовал на постижение Истины не посредством разума, а сердцем, или, как они выражались, откровением. «Разум, – любил повторять Мевляна, – необходим. Но ровно настолько чтобы понять его ограниченность».
Правильно, разум ограничен. Но где предел для расширения его границ? Заочный разговор этот с Джеляледдином Руми длился не один год. Да только ли с ним? И с Платоном, и с Ибн Синой, и с Аристотелем, и с Аль-Фараби. Он знал себе цену: если уж спорить, то с умами, учившими думать на столетия.
Раздался громкий лязг металла. Стража отперла засовы Озерных ворот. Грубо покрикивая на входивших в город крестьян, рылась в узлах, ощупывала поклажу. Звякали щиты, кольчуги, звенело оружие. Десятник ночного караула запустил руку в корзину, выхватил жирного сазана, откинул его в сторону, обтер ладонь пучком травы. И глянул наверх.
«Проверяет, здесь ли еще этот опальный улем, – подумалось Бедреддину, когда он на мгновение встретился взглядом с десятником. – Сдаст с рук на руки начальнику дневной стражи: пусть, мол, у того теперь болит голова».
Звон железа, неотделимый от власти, как жужжанье от гнуса, отозвался в его душе злой болью. Мнилось, давным-давно притерпелся он к ней. Ли нет, словно тлевший в присыпанных пеплом углях, вспыхнул огонь, сжигавший его сердце. И озарил разум. И стало ясно ему, что делать.
Ни один мускул не дрогнул меж тем на его лице. Спокойно оправил чалму, повязанную поверх невысокой шапки, запахнул потеснее полы темного стеганого халата, обитого синей тесьмой. Если только сам он того не желал, никто на свете давно уже не мог увидеть, какие чувства одолевали его. Разве что Джазибе, когда ложился он рядом, но жару кожи догадывалась об исступлении его и о гневе. Но Джазибе – да будет земля ей пухом! – покинула его шесть лет назад.
Он вошел во тьму башни, спустился по ступеням. Стражники, а за ними крестьяне и рыбаки, входившие в город, приветствовали его поклоном. Привыкнув читать по лицам, как по раскрытой книге, он без труда узнал в их почтительности страх и искательство одновременно, что, как обычно, пробудило глухую тоску. Молча ответил на поклоны и, сдерживая шаг, оскальзываясь на влажных камнях, поспешил в город.
У дворца, построенного некогда султаном Орханом неподалеку от Озерных ворот, на стыке северной и восточной стен, перебирали ногами у коновязи породистые скакуны под ковровыми туркменскими попонами, суетились стремянные да взад и вперед прохаживались воины в высоких красных шапках, с кривыми ятаганами на кожаных поясах.
Город проснулся. Из внутренних двориков долетал до него то недовольный голос старой гречанки, что-то выговаривавшей детям, то скрип колодезного ворота, то стук деревянных башмаков. Над мостовой стелился запах кизячного дыма из разожженных очагов.
Чем ближе подходил он к главному перекрестку, откуда дороги вели ко всем четырем крепостным воротам, тем чаще приходилось замедлять шаг: его невысокую сухопарую фигуру узнавали еще издали по легкой стремительной походке, не свойственной духовным лицам. Кланялись, приложив руки к груди, вынуждая отвечать тем же. И потому, оставив в стороне мечеть, перестроенную из древней базилики, он свернул в переулок за старой баней, что вросла в землю но самые купола, подобные обмазанным глиной ульям.
Город пережил немало осад, нашествий и разорений. Люди погибали, уходили, увозились в рабство, но камни оставались. Римский театр служил христианам каменоломней при постройке церквей, развалины особняков византийской знати разбирались по камешку для жилых домов и дервишеских обителей, церкви перестраивались в мечети. Улицы прокладывались порой через груды щебня, как через холмы. И уже Изник, а не Никея, заселялся новыми людьми, не ведавшими, чьим потом, чьей кровью политы, смех чьих детей, слова каких языков отражали полированные временем камни, хранившие ныне тепло их очагов. А посаженные безвестными руками черенки вновь поднимались вверх лозой, густой зеленью листвы закрывали глухие стены.
После османского завоевания, однако, город так и не оправился. Едва начав устраивать здесь свою столицу, османские султаны перенесли ее поближе к своему воинству, отбивавшему у Византии все новые земли на Балканах, – сперва в Бурсу, а затем и за соленые воды в Эдирне. Вождям племенных отрядов, вассальным беям, собравшимся под османские бунчуки, надлежало постоянно чуять над собой султанскую руку, дабы не вздумалось им отложиться и превратить вновь завоеванные земли в свои уделы, ссылаясь на древнее огузское «право сабли». Вслед за двором потянулись в новые столицы улемы. Увезли из Изника лучших оружейников, седельщиков, кузнецов. Лишь гончары остались, да и те больше работали для больниц, бань, странноприимных домов, медресе и мечетей, воздвигавшихся в новых столицах султанами во славу имени своего. В Бурсу да Эдирну забрали лучших каменщиков и строителей. Здешние трудились без прежнего рвения: едва ли не целое лето провозились, поправляя единственный минарет у бывшей базилики Святой Софии, обрушившийся от легкого трясения земли.
Как прежде, стояли в городе караван-сараи, где кормили верблюдов и вьючных лошадей и ночевали гости. Но прежнего, разноязыкого многолюдства на базарах давно не бывало. Лет тридцать назад, когда Изник лежал на главной дороге в Царьград, шли туда караваны из Каира и Да маска, везли товары из Индии, Мавераннахра и Ирана, из Кафы, Крыма и полночных стран русов, с островов и земель генуэзских и венецийских френков, из Грузии и Азербайджана. Нынче же шли они через Изник лишь из-за Черного моря да с Кавказа. Однако не разворачивались здесь вьюки, не менялись верблюды: крепость сделалась всего лишь ближней стоянкой перед первопрестольной Бурсой. Скоротав под защитой двойных стен ночь, караваны уходили, увозя свои богатства и путников дальше.
Смутные времена настали на землях османов после разгрома, постигшего султана Баязида под Анкарой. В развалинах лежали города, разграбленные хромым Тимуром, опустели рынки, ремесленников во множестве угнали за Сырдарью в далекий Самарканд, уцелевшие стонали от поборов и насилий четырех сыновей Баязида, дравшихся между собой за отцовский престол и сменявших на нем друг друга едва ли не через год. Все жиже становилась похлебка в котлах горожан, все тоньше лепешка.
И в то хмурое сентябрьское утро 1415 года, когда, сжигаемый огнем нетерпения, спешил он к себе в обитель, жители Изника глядели понуро, шевелились точно осенние мухи, и даже голоса неуемной детворы в сыром, насыщенном нездоровыми озерными испарениями воздухе звучали глухо и безрадостно.
Миновав старую пекарню, увитую лозой под самую крышу, он вышел на улицу, что вела к Енишехирским воротам. На той стороне, рядом с медресе Сулеймана-паши, стояло зави е Якуба Челеби, которое он избрал своей обителью.
II
Когда он прибыл в Изник, его посетил сам кадий Куббеддин Мухаммад, судья и глава духовенства. В изысканных выражениях, обличавших в нем улема иранской школы, изъявил радость по поводу того, что теперь правоверные Изника смогут греться в лучах прославленного светила веры и учености, и великодушно предложил ему вести уроки законоведения в медресе Орхание. То была великая честь: медресе Орхание, именовавшееся так по имени своего основателя султана Орхана, было старейшим в Османской державе, а сам Куббеддин имел честь исполнять в нем должность мюдерриса, то бишь старшего преподавателя.
Не составило труда догадаться, что старая лиса Куббеддин был озабочен не столько образованностью своих учеников, сколько возможностью тут же узнавать каждое слово, которое может быть публично сказано опальным улемом.
Тот, однако, вовсе не намеривался участвовать в непременных для медресе диспутах о божественных атрибутах, несотворенности Корана и прочих богословских премудростях: здесь каждый тщился перещеголять другого в учености, под коей понималось умение удержать в памяти возможно большее число ссылок на изречения пророка, свидетельства его сподвижников, авторитетные мнения столпов богословия, на комментарии к их трактатам и толкования этих комментариев. Не собирался он и выслушивать вопросы тупоголовых, но настырных учеников, которых интересовала не Истина и даже не начетническая ученость, а скорейшее получение выгодного места имама, кадия или, на худой конец, их помощников, что зависело от мюдерриса, а потому всячески выказывали перед ним свое усердие. А главное – он не желал больше скрывать своих истинных взглядов под покровом общеобязательных догматов. Минули для него те времена.
И с не менее изысканной вежливостью, а она прежде всего предписывала скромность, он отказался от высокой чести. Дескать, Вершине Веры и Шариата (Куббеддин по-арабски значит – «Купол Веры», и он не преминул обыграть имя кадия) должно быть, конечно, известно, что давно он уже не мюдеррис, а отныне и не факих более, а просто раб Истины, странствующий под дождем в дырявом халате. В медресе подобает останавливаться улемам и факихам, в караван-сараях – купцам и гостям, а таким, как он, бродячим шейхам, – в обителях, завие, коих щедротами благочестивых немало поставлено и в Изнике. Чем тише и малолюдней будет сия обитель, тем лучше, ибо он дал обет закончить рукопись, начатую еще в Эдирне, работа над которой, по воле Аллаха, была прервана известными его преосвященству событиями.
Он чуть было не назвал события, приведшие к воцарению здравствующего султана, печальными. Тогда как их следовало именовать не иначе как счастливейшими. И улыбнулся своей несостоявшейся оговорке.
Кадий истолковал его улыбку по-своему – как непоколебимость, отличавшую шейхов от простых смертных. Прошедшие путь самопознания и самосовершенствования, они и помыслить не могли об огорчении при ударах судьбы и радости при ее подарках.
Куббеддин предложил на выбор любую обитель: принять-де такого шейха почтут за честь где угодно.
Он выбрал обитель, построенную попечением Якуба Челеби в бытность того наместником Изника. Якуб Челеби, старший сын султана Мурада, прославил свое имя на Косовом поле, где были наголову разбиты крестоносные рыцари под водительством короля сербов. Султану Мураду эта победа стоила жизни; мстя за своего поверженного повелителя, приближенный сербского короля Милош Кобыла притворился раненым и после битвы в стане врага пронзил султана кинжалом. Победа стоила жизни и старшему сыну Мурада. Но пал он не от руки врага и не на поле брани, а от руки своего брата Баязида, справедливо опасавшегося, что вожди победоносного воинства посадят на отцовский престол как старшего по доблести и по возрасту не его, а Якуба Челеби.
В предпочтении, отданном завие Якуба Челеби, явственно слышался укор нынешнему султану: ведь он так же, как его отец Баязид, повелел удушить родного брата и выколоть глаза своему племяннику. Можно было усмотреть в этом выборе и предерзостный – страшно подумать! – упрек всему дому Османов, для коих, коль скоро речь шла о власти, не стало-де ни божьих, ни человеческих законов. Но Куббеддин был достаточно умудрен, чтобы хоть как-то дать понять, что ему внятен смысл намека. Упаси Аллах понимать то, что хочет забыть властитель, коему ты служишь!
В обители Якуба Челеби им жилось покойно. В распоряжение опального шейха и его учеников предоставили малую трапезную, два помещения для занятий и половину келий, располагавшихся полукольцом вокруг обширного двора. Здесь в погожие дни Бедреддин любил прохаживаться среди цветников, обсуждая с ближайшими приверженцами, мюридами, сложные вопросы мироздания и трудности постиженья Истины, причины различья в обычаях и верах разных народов и двойственность явлений единой сущности. Когда ты не сидишь, поджав под себя ноги, в душной полутьме за четырьмя стенами, а предбываешь в движении и душа твоя полнится видами ручьев, полей, деревьев, облаков, плеском воды, шелестом листьев, пением птиц, то мысль проникает глубже, летит стремительней, а главное – в гармонии с сердцем. Знал об этом еще Аристотель, не зря он взял в обычай беседовать с учениками на прогулках. Отсюда последователей его школы и поныне зовут «перипатетиками», от греческого «перипатетикос», то есть совершаемый во время прогулки.
Но что поделать, здесь, в Изнике, он хоть почетный, но все же узник. И выход за стены крепости ему пока заказан. Оставался двор.
Благоухали розы в цветниках. Журчала вода, низвергаясь в мраморный водоем из разверзтых львиных пастей работы византийских камнетесов. Пищали ласточки под карнизами. Неспешно прогуливались ученики, негромко звучали слова о вере и о боге, об Истине, о границах шариата, о предопределенье. Со стороны послушать – мир да благодать царили в обители опального улема, отринувшего заботы суетного мира ради угодной богу чистой науки.
Меж тем уже который месяц здесь зрело решение, от коего, возможно, зависела судьба не только державы османских государей, но, как знать, быть может, и судьбы мира.
Все чаще являлись в обитель странники, по облику и по речам ничем не отличавшиеся от дервишей различных орденов. Джавляки, то бишь голыши, как им и положено, с обритыми усами, бородами и бровями. Каландары в серых суконных плащах, островерхих куколях, с кокосовыми или медными чашками для подаяния у пояса. Воинственные абдалы с палашами за кушаком и острыми, как пики, клюками. Торлаки, те приезжали верхами, позванивая тарелочками из меди, укрепленными на пальцах, с бубнами и двойными глиняными барабанчиками, дюбмелеками, через плечо. Приходили и бродячие поэты, эмре, с кобузами в матерчатых чехлах. Были тут арабы и иранцы, туркмены и валахи, болгары, армяне и даже греки. Несли они вести из разных стран, уделов и земель – из Халеба и Каира, Анкары, Амасьи и Коньи, из Бурсы и Эдирне, Силистры и Загоры, Самсуна, Манисы и Айдына, отовсюду, где были люди, приверженные к шейху иль знавшие о нем. Отлежавшись с дороги и побеседовав с учителем, отправлялись обратно или же в другие края с наказом собирать людей надежных, нести слово Истины, которая силой науки открылась шейху и в меру пониманья каждого была приоткрыта им.
Прохаживаясь по двору с ближайшими приверженцами, Бедреддин выслушивал их мненье о вестях, стекавшихся в обитель. А вести были нерадостные и походили друг на друга. В разгромленных нашествием Тимура городах от Дамаска и Багдада до Измира, Бурсы и Сиваса лишились люди достояния своего и средств к пропитанью. Пресеклась торговля, ибо не стало чем торговать. Разбойные шайки озоровали на дорогах.
Тимур ушел, но в каждой из земель посадил удельных беев. Там, где доселе правил один лишь государь, стало три-четыре, а то и десять властителей. Беи и их наследники дрались между собой, опустошали селенья, вытаптывали поля, жгли города. Терпение народов иссякало.
На беседы с пришлыми дервишами, на обдумывание принесенных ими известий, на занятия с мюридами – с ними он делился всем, что познал сам, – уходил день. Для чтенья и работы над рукописью, коей он, как щитом, прикрылся от любезности кадия Куббеддина, оставалась ночь.
Шесть лет назад в Эдирне закончил он трактат по правоведению. В нем утверждалась непреложность единого закона для всех. Законовед-факих, доказывал он, обязан проникнуться духом закона, а не бездумно следовать букве, не поддаваться нажиму повелителя, а слушать лишь повеление закона и своей совести, выносить решенья, исходя из обстоятельств и условий, а не просто повторять те, что были некогда приняты авторитетами. Свои утверждения он подкрепил разбором множества фетв, то есть юридических заключений, приведенных в четырех сборниках, по коим учили в медресе и судили правоверных рядовые кадии.
Сей трактат, написанный на языке науки, языке арабском, он назвал «Летаиф-ул-Ишарат», что означало «Благости предуказаний», подразумевая, что благость доступна тем, кто следует предначертаниям единого для всех закона.
Благость сия, однако, оказалась за семью печатями для тех, кому предназначалась книга. Тугим умам османских улемов и учеников медресе, не искушенным в тонкостях юриспруденции и терминологических дефинициях, разработанных в столицах мусульманской науки – Каире, Самарканде и Багдаде, текст трактата был явно не по зубам.
Когда он занял пост кадиаскера, то есть главы духовенства, и встал тем самым над всеми судьями державы, явилась необходимость ясней и проще растолковать те цели, что он преследовал в трактате, дабы не очень образованные, но честные ученики его, которыми он начал замещать мздоимцев, лизоблюдов и тупиц, могли бы действовать согласно смыслу, что вкладывал он в законность.
Все пошло прахом, прежде чем он успел завершить вторую книгу, задуманную как комментарий к первой и названную им по сей причине «Тесхил», что значит «Облегчение». Лишь здесь, в Изнике, прошлой ночью удалось ему докончить последние страницы.
Обычно, одолев какой-либо высокий перевал в науке, Бедреддин чувствовал не удовлетворение, а опустошение. Требовалось время, чтоб осознать свершенное и обнаружить впереди вершины повыше прежних, ибо нет конца пути для тех, кто отправился на поиски истины. Познавший подобен птице, вылетевшей из гнезда и не нашедшей цели. Но и обратно ей уже нет дороги.
Так было и теперь, по окончании трактата. С одной лишь разницей: опустошенность на сей раз была не оглушающей, а горькой как полынь. Кому был нужен его труд? Кому он мог принести облегченье?
В те дни, когда он взялся за книгу, еще была надежда. Муса Челеби, младший из четырех сыновей султана Баязида, завоевал престол в Эдирне и просил его принять пост кадиаскера с тем, чтоб установить закон, единый для всей державы.
Всю свою жизнь отказывался Бедреддин от любых постов, которые несли с собою власть. Ведь власть, он это знал, держалась на обмане, насилии и лжи. Но тут, подумав, согласился: его единственной, еще покуда не утраченной надеждой оставался справедливый государь. Надежда – верная пособница палачей! Нашептывая сладкие слова, которые ты сам желаешь слышать, она ведет тебя на плаху. И вот Муса задушен тетивой. А на престоле его брат, убийца. И Бедреддин, избавившись от всяческих надежд на государей, уж больше года сидит в Изнике.
Горечь, нестерпимая горечь выгнала его среди ночи из обители к стенам крепости, на башню Озерных ворот. Что, если даже осуществилось бы несбывшееся? Правление Мусы могло бы стать неслыханным облегчением для народа. Разве этого мало? Да, но облегчением чего? Не гнета ли? Ведь равенство перед законом отнюдь не означает действительного равенства на деле. Не может быть равным простой джигит своему бею, от коего зависит, получит ли джигит надел – тимар – во вновь отбитых у гяуров землях. Не может быть равным хозяин тимара тому, кто только пашет на оброчной земле, будь оба они трижды равны перед законом.
Истина не в облегченье гнета, не в замедлении крутящегося из века в век колеса насилия, а в уничтоженье всяческого гнета.
События последних лет открыли ему, что надобно для этого. Но только теперь во время утренней молитвы на башне Озерных ворот забрезжил ему ответ на вопрос: как совершить сие?
Он вошел в ворота обители и остановился. Из трапезной слышался стук ложек. Не дождавшись учителя, мюриды приступили к обычной утренней похлебке из лука и пареной репы.
Нет, он спешить не должен. Сначала надобно обдумать все до конца, затем обсудить с учениками, и прежде с Бёрклюдже Мустафой, что не сегодня завтра прибудет сюда, в Изник. Слишком велика ответственность за тех, кто пойдет за ним дальше, да что там – за жизни тысяч людей. А еще пуще перед Истиной, чтоб, выйдя с нею в мир, не посрамить ее.
Нежность захлестнула его, даже дыхание перехватило. Нежность к этим людям, что следуют за ним по миру столько лет. Без них и он ничто, и Истина сама: она ведь является через людей, которые ей преданы до конца, как эти, сидевшие сейчас за трапезой в обители Якуба Челеби в Изнике.
Бедреддин отодвинул волглый от ночной сырости суконный полог и вошел в трапезную.
Все встали, опустив голову на грудь: видно, стыдились, что не дождались его. Он сделал знак – садитесь, дескать, и, заняв свое обычное место во главе скатерти, облокотился на подушку, откинулся к стене.
От еды отказался. Сей день был слишком важен, многое предстояло сделать, а еда – он знал это с тех пор, как стал мюридом шейха Ахлати, – затемняет разум, ослепляет сердце.
Он обвел глазами трапезную, подолгу задерживаясь взглядом на каждом из своих учеников, словно видел их впервые.
Акшемседдин ел истово и чинно, как подобало крестьянину. Красивое лицо, обрамленное курчавой каштановой бородкой, было сосредоточено на какой-то одной мысли.
Совсем юнцом пришел Акшемседдин в Эдирне и повалился ему в ноги.
– О шейх, не откажи в милости принять учеником раба твоего!
Бедреддин поднял его с земли.
– Я не шейх, а ты мне не раб. Пред Истиной мы все равны. А ты, насколько я понял, ее взыскуешь, не так ли?
Парень кивнул головой.
– Раз так, скажи, что знаешь, чему учился?
– Учился Корану у муллы Хусрева, знаю читать, считать, немного писать.
– Что хочешь узнать?
– Хотел бы знать, как жить по закону… – Юноша помялся. – Если будет на то ваша милость, ход светил мне любопытен… Сызмалу в небо глядел, за что и прозван звездочетом…