Текст книги "Спящие пробудятся"
Автор книги: Радий Фиш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
– Верно сказал тебе хатиб: надобно слушать сердце свое. Только сие есть труднейшая из наук. И владеют ею не улемы, а те, кто ведет ухватившихся за их полу обеими руками к сокровенному знанию. Ежели готов отправиться в путь, не зная, что обретешь и обретешь ли вообще, – ступай!
– Готов, мой шейх!
– Не торопись, подумай: для этого надлежит отказаться от себя. И помнить: возврата не будет. Не может снова стать неграмотным тот, кто однажды научился читать!
– Я готов, мой шейх!
– Сразу решил, что готов?
– Нет, не сразу, мой шейх. Сперва подумал, что не готов. А потом понял, что готов. Лишь бы не утратить веры…
– Значит, быть тебе мюридом, – вынес приговор старец.
Мюрид означает «вручивший волю». Так называли приверженцев того или иного шейха, коему обязывались подчиняться беспрекословно, не справляясь о целях и причинах. Отказ от собственной воли был исходной точкой, откуда суфийские шейхи вели мюрида по пути самопознания и самосовершенствования, называвшемуся «тарикат», что по-арабски, собственно, и означает «путь».
Гюндюз изумленно слушал беседу своего десятника со старым отшельником. Мнилось ему, что, пройдя вместе с Мустафой через столько смертей, знает он его лучше, чем кто-либо, и готов разделить с ним любую участь. Выходило, не знал, не готов.
Мустафа достал из-за пазухи кису с деньгами и каменьями. Разделил их поровну. Половину отдал шейху, половину – Гюндюзу.
– Ступай в Айдын. Если жива еще моя родня – поможет. А нет, сам устраивайся. Ты ведь шорничать любишь? Вот и заведи себе мастерскую… Не перечь, так надо. Даст бог, еще встретимся!..
Расставшись с Гюндюзом, Мустафа совершил первый шаг по новому пути. Он дался ему без всяких усилий. Напротив, избавиться от самого себя в тогдашнем его состоянии было облегчением. А это, в свою очередь, упрощало задачу шейха.
Абу Али Экрем, как звали старца, был одним из тысяч безвестных суфийских наставников. Не десятки, не сотни мюридов, как у знаменитых шейхов, а всего несколько человек следовало за ним. Но он обладал методом, разработанным поколениями суфиев и доставшимся ему по длинной многовековой цепочке учителей, что восходила к достославному аскету и философу Джунайду из Багдада по прозванию «Павлин нищих».
Шейхи и их ученики полагали, что на пути самосовершенствования постигают нечто надсознательное, то есть Истину, или, что для них было равнозначным, Бога. Между тем они учились управлять подсознательным в себе и в других.
Согласно многовековой традиции, шейху прежде всего надлежало превратить душу мюрида в чистый лист бумаги, смыть все, что было начертано прежней жизнью. Абу Али Экрем сразу увидел: его новый мюрид не корыстолюбив. Но гордыня воина, хоть и была надломлена, все еще сидела в нем. И потому он задал ему первым уроком нищенство. Мустафа должен был побираться по окрестным деревням, добывая пропитание шейху, себе и двум другим подвижникам. Унижение должно было расправиться с остатками его гордыни. Но после всего, что Мустафа испытал во время Анкарской битвы и вслед за ней, скитаясь, точно обложенный волк, по чащобам, могло ли нищенство стать для него большим унижением?
Вскоре шейх почувствовал: новый мюрид подобен трупу в руках обмывателя. И тогда он принялся воскрешать в нем волю, но совсем иную, чем прежде.
Если познание приравнять к восхождению или к пути, как это делали суфийские шейхи, то тело человека можно уподобить коню, а душу – всаднику. Чтобы подчинить коня повелениям всадника, шейх начал с утеснения плоти. Голодом, ночным бдением. Заставлял Мустафу множество раз подряд повторять одну и ту же молитву, по сорок раз подниматься к вершине холма и снова спускаться к пещере, не переставая твердить имя божье.
Уроки эти Мустафа исполнял с усердием. Его тело воина было привычно к тяготам. Вот разве что голод. Но и его он научился смирять. Подвязывал по совету одного из отшельников плоский тяжелый камень к животу.
На пути к познанию, которым вел Мустафу шейх, как на всяком пути, были стоянки, называемые «макамами». Они сменяли одна другую со скоростью, на которую был способен путник.
Первой стоянкой считалось покаяние – «тауба». Отныне он должен был устремлять все свои помыслы к Истине, к абсолюту. Это покаяние Мустафа принял, когда, встав с колен, поведал шейху о своей жизни, а затем расстался с Гюндюзом и со своими деньгами.
Затем шли стоянки осмотрительность – «вара» и, вытекавшая из нее, воздержание – «зухд». Здесь путнику следовало точно различать дозволенное и запретное и воздержаться от последнего. Все строже проводя этот принцип, надо было сначала воздерживаться от излишка – хорошего платья, вкусной пищи. Потом от всего, что удаляет помыслы от Истины, доходя, наконец, до отказа от всякого желания.
Оба эти макама Мустафа одолел довольно быстро. Дольше был переход к следующей стоянке – «факр» – нищета. Она понималась не только как добровольный отказ от земных благ ради жизни духовной. Даже движение собственной души путнику следовало считать не своим собственным, а принадлежащим Аллаху…
Минули осень, зима и весна. Снова наступило лето. Однажды под вечер, глядя в пламя костра, разложенного у входа в пещеру, шейх сказал:
– Ежели ты преуспеешь, Мустафа то вскоре душа твоя начнет очищаться, подобно тому, как очищается от ржавчины зеркало. Освободившись от всех своих желаний, ты по зеркалу истинной сущности сможешь читать в душах людей…
В сгущавшихся сумерках пели свою беспрестанную любовную песню цикады. Земля, нагретая за день, щедро отдавала тепло, благоухая летним разнотравьем. Высоко в кронах деревьев изредка перекликались, устраиваясь на ночь, птицы. На небе, словно светильники под куполом мечети, одна за другой загорались звезды.
Мустафа впервые в жизни ощутил неразрывную слитность свою со звездами, деревьями, птицами, цикадами, травами, с прошуршавшим в кустах ежом, будто сам он исчез, растворился в сущем, подобно соли в море. И в то же время его духовному взору с какой-то горней леденящей высоты открылась его прошлая жизнь, жизнь людей, знакомых и неведомых: крестьян, что делились с ним, нищенствующим дервишем, последним ломтем лепешки, беев, спесиво крутивших усы, своих товарищей, убиенных и живых, государевых слуг, рабов на галерах, кочевников на горных пастбищах. И пронзила его щемящая жалость к ним, не ведавшим того, что открылось ему сейчас, живущим так, словно нет у них собственной судьбы, не понимающим жизни своей, ее безмерной ценности, неповторимости, единственности.
Между тем шейх, помешав угли в костре, продолжал:
– Способность читать в умах и душах людских – знак, что пройдена половина пути.
Мустафа очнулся от звука его голоса. Казалось – пролетели сутки, а, выходит, лишь миг мелькнул. Мнилось, будто он облетел полсвета, а выходит, сидел, не двинувшись с места.
И захотелось ему рассказать учителю, что испытал, что увидел он за этот миг. Да только слов у него для этого не было.
– О учитель! – только и удалось ему вымолвить прерывающимся от волнения голосом.
Но шейх понял: мюрид сподобился мгновенного озарения, которое греки именовали экстазом, а шейхи арабским словом «халь».
– Тебя осенила благодать, сын мой! Внимай ей молча! – откликнулся старец. Знал он, что озарения не могут выразить в словах даже искушенные в описаниях.
Всю ночь просидел Мустафа над погасшим костром. А утром спросил Абу Али Экрема:
– Верно ли я понял, учитель? Вы говорили, будто служение людям – одна из ступеней служения Истине…
– Верно. На пути восхождения к Истине – это одна из первых, низших ступеней. А на пути излияния Истины, то бишь на пути ее нисхождения в мир, – одна из последних.
– О учитель! Открылось мне прошлой ночью, что мой путь служения Истине есть путь служения людям.
– Жаль мне тебя, Мустафа. Сие есть дело слуг явного знания, то бишь мулл и улемов. С помощью божьей ты эту первую низшую ступень на пути к Истине уже миновал. Или же сие есть подвиг пророческий, что тернист и кровав, и не мне, ничтожному рабу Истины, вести тебя к нему…
– Но ведь не зря же открылось мне этой ночью, учитель: я должен поведать людям хоть часть того, что увидел сам?
– Не зря. Только прежде ты должен вспомнить слова Писания: «Иль думаешь ты, что большинство не слышит и не разумеет? Они ведь только скоты, нет, хуже – скоты заблудшие». Коли, помня об этом, ты все же не усомнишься в своем призвании, то ступай. Послушай, однако, моего совета: найди себе наставника не столь бессильного, как я, у коего ты мог бы поучиться не только читать в людских душах, но и владеть ими, ибо истинная власть – не над людьми, а над их сердцами.
Мустафа припал к руке Али Абу Экрема. Чувствовал: больше никогда не увидит его земными очами, слишком был стар его шейх. Навсегда сохранил Мустафа признательность к своему первому наставнику, что научил его сознавать себя частицей Истины и любить ее больше себя.
VI
Два года бродил он по городам и весям Анатолии в поисках учителя, чья мудрость могла бы утишить голос скорби, который все громче звучал в его сердце. Ограбленная Тимуром и его ордами, обескровленная, лежала под его ногами земля. Плач стоял над дорогами, по которым брели опухшие от голода беженцы. Один страшнее другого были рассказы бродячих дервишей на ночных бивуаках при свете костров.
После смерти султана Баязида, отравившегося в плену у Тимура, настали смутные времена. Сыновья Баязида сражались за власть между собой, дрались с удельными беями. Их дружины мало чем отличались от гулявших по всей стране разбойничьих шаек. Многие прежде славные богатством города чернели пожарищами. Караван-сараи стояли без крыш. Зимою с гор безбоязненно спускались в долины волки, оглашая воем опустевшие деревни. По обочинам валялись кости. Ожиревшее от падали воронье при виде путников лениво отбегало в сторону, не утруждая себя взмахом крыльев.
Побывал Мустафа, на сей раз как паломник, и в благословенном городе Конье, в обители самого Джеляледдина Руми. Присутствовал на радениях его последователей – дервишей ордена мевлеви. Выстроившись в ряд, сбрасывали они со своих плеч плащи-накидки и начинали кружиться в танце под звуки флейты и бубна. Звучало пенье на стихи Руми, звавшее к любви, самозабвению и милосердию.
Но стоило выйти на улицу, углубиться в окружавшие обитель кварталы, и казалось, никто никогда и не слышал подобных призывов.
– Почему не внимают люди поучениям мудрецов?
Этот вопрос осмелился задать Мустафа знаменитому шейху Хамидеддину Аксараи, на беседе коего удостоился чести присутствовать. Шейх, высокий, иссохший, с желтоватой от возраста бородкой, глянул на него удивленно, словно на существо из какого-то иного мира, и ответил ссылкой на стих Корана: «Мы посылали наших посланников одного за другим. И всякий раз, как приходили к народу его посланники, они объявляли его лжецом».
Не менее славный и почтенный шейх Аляэддин Арабили на тот же вопрос отвечал другим стихом Корана: «Они сделали богом свои собственные страсти и забавляются умножением богатств, покуда в конце концов не совершат паломничества на кладбище».
Во всем этом была какая-то правда, но, даже подкрепленная стихами Корана, она не могла убедить Мустафу. Он ничем не отличал себя от остальных людей. Если он мог услышать и понять, отчего другие не могут? Здесь крылась тайна. И он отправлялся дальше, на поиски ее разгадки.
Как-то за полдень Мустафа остановился у переправы через говорливую горную речку. Пожилой дербенджи – так звали крестьян, коим за освобождение от государевых податей вменялось в обязанность охранять переправы, мосты и горные проходы от разбойников, – сидел в тени вековой чинары, возле огромного сигнального барабана. Мустафа ополоснул руки и лицо в ледяной, несмотря на жару, воде, набрал ее в свою кокосовую чашку для подаяния и принялся размачивать кусок лепешки и твердые, как камень, шарики курута – сушеного кислого молока. Дербенжди сделал знак своему помощнику, тот отошел и вернулся с обернутым в листья куском вяленой баранины. Острым кинжалом отрезал длинный ломоть и протянул бедному страннику. Мустафа отвык от мяса, тем более вяленого, но, чтоб не обижать дербенджи, не стал отказываться.
Поев, он прислонился спиной к стволу чинары. Разговорились. Под немолчный шум реки, глухо постукивавшей голышами, взбрыкивавшей у обкатанных валунов, дербенджи поведал ему об ученом шейхе, что не оробел перед самим грозным Тимуром. Приглашенный в шатер завоевателя, он ответил-де на вопросы, перед коими в страхе и недоумении растопырились, точно мерины, знаменитые улемы, которых Тимур таскал с собой из Самарканда и Бухары, собирал по городам всего мусульманского мира.
В награду за мудрость и бесстрашие Тимур якобы предложил шейху на выбор: взять в жены одну из его дочерей, стать главой духовенства его державы или же принять власть над любой из вновь завоеванных областей. Шейх отверг высочайшие милости: у него, мол, иной путь – служение людям и Истине. Памятуя, однако, о мстительности Тимура, он той же ночью скрылся из стана завоевателя.
«Вот наставник, коего я ищу», – мелькнуло Мустафе. Этот шейх должен был далеко продвинуться по пути, на который лишь мечтал встать Мустафа.
Когда дербенджи назвал имя шейха, оно показалось Мустафе знакомым: Бедреддин Махмуд, сын кадия города Симавне, что под Эдирной. Не это ли имя слышал он полгода назад от одного дервиша, который рассказывал о шейхе, не побоявшемся высказать свое презрение вельможным беям, тем самым беям, чья измена в Анкарской битве окончательно открыла Мустафе глаза?..
Впрочем, ни тогда, у переправы через горную реку, ни теперь, лежа под буком на Изникском перевале и собираясь с мыслями перед встречей с учителем, не мог Мустафа, как ни старался, вспомнить: от кого он впервые услышал имя шейха? И то сказать, разве можно вспомнить, от кого ты впервые слышал имя своего отца?
Прошло несколько месяцев, прежде чем Мустафа напал на след Бедреддина. В дервишеской обители города Ахлат, стоящего на берегу раздольного, точно море, Ванского озера, хорошо знали, что Бедреддин Симави был мюридом их земляка шейха Хюсайна Ахлати, прославившего имя города Ахлат и свое собственное при дворе мамлюкских султанов в Каире. Следовательно, в том краю и нужно было искать Бедреддина.
Отправляясь на поиски шейха в далекий Египет, Мустафа поддался неудержимому желанию, которое он впоследствии счел указанием судьбы, – побывать в родных краях. Здесь, в столице айдынского бейлика городе Тире, он нежданно-негаданно встретился с Бедреддином. Стал его мюридом и не расставался с ним девять лет, до самой высылки шейха в Изник.
Под началом Бедреддина Мустафа прошел школу наук явных и сокровенных. Из его уст услышал ответы на свои вопросы: что разделяет и ослепляет людей и что надобно делать, дабы изменить их жизнь.
Чтобы ответить на этот последний вопрос делом, призывал теперь шейх Мустафу в Изник. Именно для этого, ни для чего другого!..
– Глянь-ка, дядя Мустафа! – Халил, вскочив на ноги, указывал на дорогу. – Конники! Скачут сюда!
Встревожившийся было Мустафа узнал среди скакавших в гору всадников Гюндюза. А затем и ближайших учеников Бедреддина. Велико, стало быть, нетерпение шейха, раз он выслал их навстречу!
Мустафа мигом вскочил в седло, подхватил с земли Халила и, проскакав мимо караванщика к своим верблюдам, кинул на лету:
– Трогай! Нас ждут в Изнике!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Пора считать альчики
I
Конские копыта прогрохотали по гулкому мосту над быстрой водой Тунджи, и Шейхоглу Сату с Ахи Махмудом въехали в Эдирне. Пять дней подряд неслись во весь опор, словно вражьи головы везли в тороках. Сату, привыкший путешествовать без спешки, совсем выбился из сил. Да и Ахи Махмуд, даром что на двадцать лет моложе, и тот притомился.
Залитая утренним солнцем, столица радовала глаз густой листвой садов, а слух – стуком молотков и звоном зубил. После долгих лет Эдирне наконец начала отстраиваться. Тимур сюда, правда, не добрался, и таких разрушений, как в Бурсе, здесь не было, но город успел прийти в запустение. Мехмед Челеби, сделавшийся после расправы над братьями единственным правителем державы, не пожелал отставать от деда и отца. Первый – воздвиг в Эдирне дворец и переделал церкви в мечети, второй – построил мечеть и возвел новый жилой квартал. Мехмед Челеби повелел украсить город еще одной мечетью, а на месте старого византийского торжища поставить крытый рынок – бедестан.
Каменщики трудились на совесть. По заветам отцов, навидавшихся разных древних зданий, строили на века, любовно поднимали своды, под коими разложат свои товары купцы, зашумят толпы зевак, покупателей, закричат зазывалы.
Когда один из каменщиков оглянулся на стук копыт, Ахи Махмуд узнал в нем своего бывшего напарника: вместе обучались они когда-то у одного мастера – устада.
Судя по повадкам, его знакомец сам стал теперь мастером – ишь как указывает остальным.
Ахи Махмуд осадил коня, спрыгнул на землю и окликнул его. Мастер не сразу узнал в проезжем старого товарища. А узнав, быстро спустился вниз по лесам. Приложив правую руку к груди, они поклонились друг другу.
– С прибытием, Махмуд! Добро пожаловать в столицу!
– Дай бог рукам твоим силу, мастер Ибрагим!
– Спасибо на добром слове!
Мастер оглядел немудреную дервишескую одежду Ахи Махмуда, задержался на палаше ахи за поясом и перевел взгляд на Шейхоглу Сату. В серой власянице и с неизменным кобузом в чехле, наискось перекинутом за спину, точно лук, тот устало дожидался в седле конца их беседы.
Кивнув в сторону стен бедестана, Ибрагим спросил:
– Не жаль тебе, Махмуд, что ты нынче не с нами? Покойный устад, сам знаешь, прочил тебя в наследники…
– Жаль, – серьезно ответил Ахи Махмуд. – Но ведь и мы не на пуховиках эти годы провалялись! У нас кладка иная, не каменная. И строить мы вознамерились не новые торговые ряды…
Мастер Ибрагим огляделся по сторонам.
– Кой о чем мы здесь тоже наслышаны. Может, заглянешь к нам на вечернюю трапезу?
– Не могу. Срочное дело. Да и не с руки, чтоб видели нас в братстве. Хочешь потолковать, приходи в странноприимный дом Лала Шахина.
Когда, передохнув и приведя себя в порядок, Шейхоглу Сату и Ахи Махмуд подошли ко дворцу, их остановила стража.
– Кто такие? Куда?
– С посланием к государю нашему!
Явился старший писарь. Черная курчавая борода, гортанный выговор и ученая речь выдавали в нем араба.
– Это вы с посланием к государю нашему?
– Мы, ваше степенство, – как старший, отозвался Сату.
– Кто таков? Как звать?
– Шейхоглу Сату кличут меня, ваше степенство.
– Шейхоглу Сату? Что-то не припомню. Ты чей слуга?
– Свой собственный.
– Слышат ли твои уши, что говорит твой язык, дервиш? – грозно насупив брови, вмешался вышедший из внутренних покоев пожилой вельможа в высоком, словно купол мечети, клобуке и парчовом халате.
Писарь-араб склонился в земном поклоне. И Шейхоглу узнал Кара Баязида-пашу, султанского бейлербея, главнокомандующего войском. Приставил к ноге свой кобуз, словно копье, и ответил с поклоном:
– Хоть я и не молод, однако на ухо еще не туг, мой паша.
– Чего же не отвечаешь писарю его величества?
– Я ответил, мой паша. Служу самому себе.
– Что тогда привело тебя сюда?
– Послание к государю нашему и прошение. Пять дней с ним скакали, будто отсеченные головы везли в тороках.
– От кого послание, что за прошение?
– Сие приказано сообщить самому султану нашему, мой паша.
Верховный воевода не без удивления оглядел Шейхоглу и его спутника. Старик в самом деле похож на божьего человека. По кобузу судя, бродячий поэт. А вот спутник его востроносый – просто с большой дороги разбойник, и только. Да еще палаш за кушаком…
– Вот что, дервиш! Некогда мне тут препираться. Ступай за мной, послушаем, что за тайны у тебя к государю нашему, которые ты скрываешь от его бейлербея. А разбойник твой пусть у дворца подождет.
Сату обернулся к Ахи Махмуду, пожал плечами: мол, ничего не поделаешь. И потянулся к ковровой суме, что висела у Махмуда через плечо. Тот снял суму и передал ее Сату, заторопившемуся вслед удалявшейся спине бейлербея.
Миновав телохранителей с тяжелыми булавами в руках, готовыми опуститься на голову любого ослушника, Сату вслед за Кара Баязидом-пашой вошел в султанское присутствие – диван. На покрытом ковром возвышении сидел, поджав под себя ноги, человек лет тридцати в отороченном собольим мехом халате. Несмотря на горевшие по углам жаровни, в диване было прохладно, – осень стояла промозглая. Черная клином бородка, длинный нос с горбинкой на переносице, узко посаженные миндалевидные глаза султана Гияседдина Эб-уль-Фетха Мехмеда бин Эбу-Езида эль-Киришчи, как официально титуловался Мехмед Челеби, поразили Сату сходством с Ахи Махмудом. Меж тем они были отличительными наследственными чертами османского семейства, равно как подагра, о коей говорили зябкость, желтоватая белизна кожи и чуть заметно утолщенные в суставах пальцы повелителя.
Вероятно, он только что закончил беседу с визирем. Отступая к выходу, лицом к султану, визирь едва не налетел спиной на воеводу.
Кара Баязид-паша был единственным из придворных, коему доступ к его величеству был открыт в любое время. Албанец по рождению, воспитанный в аджеми оджагы – школе будущих янычар, он выслужился при деде нынешнего султана – Мураде, а его сыном был назначен дядькой – воспитателем наследника. Именно он, Кара Баязид, – тогда еще не паша, ибо то был высший титул державы, – почуяв запах разгрома, умыкнул, как невесту, шестнадцатилетнего Мехмеда Челеби с поля Анкарской битвы и прискакал с ним в Амасью, что была назначена наследнику в удел.
С детства поднаторел Мехмед Челеби во всяческих кознях и интригах, что составляют главное содержание внутренней жизни каждого двора, малого или великого, и привык никому не доверять до конца, но в верности Кара Баязида не сомневался: дядьке повелителя была уготована та же судьба, что и его воспитаннику.
Кара Баязид-паша опустился на колени, Шейхоглу Сату последовал его примеру. Бейлербей поднес к губам полу султанского халата.
– Сей дервиш привез тебе послание, мой султан.
– Что за послание?
– Пожелал сказать об этом лишь тебе, мой повелитель. Сам знаешь, дервиши да ашики – народ упрямый. Вот я и решил, чтоб все сразу выяснить, представить его пред твои высочайшие очи, мой султан.
Мехмед Челеби простер украшенную перстнями руку:
– Говори!
Шейхоглу Сату положил перед собой кобуз, снял с плеча ковровую суму, вынул из нее книгу в сафьяновом переплете, положил на суму и протянул обеими руками к повелителю.
– Мой султан! Сей ученый труд посылает вашему величеству шейх Бедреддин Махмуд, сын кадия Симавне, – молвил он с глубоким поклоном.
Мехмед Челеби не шевельнулся. У воеводы при имени Бедреддина брови грозно сомкнулись над переносицей. Подбежал слуга, принял книгу из рук Сату.
– Чего изволит желать наш шейх? – спросил султан.
Сату снова склонился до земли.
– Приказано выразить вашему величеству глубочайшее почтение и испросить дозволения на паломничество к святым местам, поелику приближается месяц хаджа… Изволил испрашивать дозволения вашего величества остаться в Египте или Йемене, дабы растолковать тамошним улемам свое учение.
Султан глянул на воеводу. Воевода на султана.
– Ступай, – приказал султан. – Мы тебя покличем, если что…
– Слушаю и повинуюсь!
Держа перед собой кобуз, Шейхоглу Сату, пятясь, вышел из присутствия…
Вот уже несколько дней Мехмед Челеби пребывал в самом дурном расположении духа. Казалось, он должен быть доволен: после десяти лет беспрерывных сражений и смертных напастей стал единственным хозяином престола. Не выпуская из рук поводьев, еще два года потратил на подчинение удельных беев, коих восстановила в былых правах коварная степная лиса, как он называл про себя Тимура. Одних подачками, других силой оружия заставил признать себя верховным правителем турецких земель. Наказал мятежных беев Карамана, починил, а верней сказать, заново отстроил разрушенный дворец и мечеть отца в Бурсе. И наконец, расправился с непокорным Джунайдом – властителем земли айдынской, задумавшим сколотить свою собственную державу. Взял его в плен, назначил простым османским наместником в далекий Никополь, а на его место посадил своим эмиром Сулеймана, то бишь Александра Шишмановича, сына последнего царя Болгарии, принявшего мусульманство и пошедшего на службу к Османам. Словом, разоренная и ослабленная, но почти в тех же пределах, что и при его отце, Баязиде Молниеносном, была восстановлена держава Османов.
Сие событие Мехмед Челеби достойно отпраздновал вместе со старым императором Византии Мануилом, вернувшись из похода по берегам Эгейского моря. Император тоже возвратился из похода в Морею, где усмирял своих вассалов. Оба государя пировали на триреме Мануила. Позлащенное, украшенное алыми парусами царское судно поставили в порту Галлиполи, что был отвоеван османами у византийцев полвека назад, и двое суток вкушали изысканные греческие яства и вина. Распаляясь, глядели на плясуний и юных танцовщиков в прозрачных одеждах. Возлежа на коврах, слушали музыку, внимали песням на греческом и турецком, персидском и сербском языках, прославлявшим их удачу и могущество.
За свою не столь уж долгую жизнь Мехмед Челеби успел вдосталь навоеваться. По наследству от предков он был наделен необычным нюхом, хотя сам и не подозревал об этом. В походах его нос больше других страдал от пыли, конского пота, вони немытых тел, тошнотворно сладкого запаха разлагавшихся трупов. Теперь после всех побед мечтал он провести зиму в Эдирне среди своих жен и наложниц, с нетерпением предвкушал наслаждение от ароматов благовоний, коими уснащали себя обитательницы султанского гарема. Раздувая ноздри, мысленно вдыхал терпкий аромат волос своей любимой жены, дочери Дулкадира-бея. А что за радость была весною, приближенье которой он, как все Османы, потомки недавних кочевников, чуял кожей, выехать на горные выпасы к своим табунам, вволю поохотиться, а после отдыхать в пригородных садах в кругу сладкоречивых приближенных. Что за счастье дышать вольным воздухом, напоенным запахом тюльпанов и трав или тонким ароматом цветущих абрикосов и слив. Словом, пора, давно пора было не спеша вкушать радости жизни, которые в изобилии предоставляла в его распоряжение власть, доставшаяся в тяжких ратных трудах… И надо же было, чтоб через неделю после прибытия в столицу дошло до него известие: явился-де новый соперник, претендующий на державный престол. Из тимурского плена отпущен якобы его последний брат Мустафа, о коем со дня Анкарской битвы, целых тринадцать лет, не было ни слуху ни духу. По совету Баязида-паши объявил он брата своего самозванцем. Однако вряд ли сие могло помешать всем обиженным и недовольным сплотиться вокруг нового претендента. Значит, снова садись в седло и веди за собой войско… Что ж, ничего не поделать. Таков закон власти: она замешена на крови, и тот, кто хочет удержать ее, должен быть в любой момент готов к кровопролитию. Сия философическая мудрость, коей визирь пытался утешить своего государя, не принесла ему облегчения. Известно: философия помогает переживать чужие несчастья…
Когда посланец Бедреддина покинул государев диван, Мехмед Челеби спросил с мрачной усмешкой:
– Как скажешь, может, отпустим досточтимого шейха? Все одним врагом меньше…
Мехмед Челеби не мог простить Бедреддину, что тот принял пост кадиаскера у Мусы, самого опасного из всех поверженных им братьев-соперников. Кто, как не шейх Бедреддин, своей славой бескорыстного и справедливого подвижника и своими бесценными советами помог Мусе заручиться поддержкой конников-акынджи, привязанностью турецких и болгарских крестьян. Заменой продажных кадиев бедными, но честными муллами привлек он на сторону Мусы сердца низшего духовенства. Щедрой раздачей державной земли рядовым ленникам обеспечил Мусе их преданность. Мог ли запамятовать нынешний государь, что именно они, рядовые ленники-сипахи, акынджи и крестьянское ополчение, сведенные воедино и вдохновляемые молодыми муллами, нанесли ему под водительством Мусы такое поражение, коего не знал он за всю свою жизнь, и вынужден был спастись бегством за соленые воды, обратно в Анатолию. Благодарение Аллаху, что потворство рядовым ленникам да голодранцам землепашцам пришлось не по вкусу великим беям во главе с Эвреносом и его сыновьями. Не сидеть бы, пожалуй, Мехмеду Челеби на отцовском престоле, не приди ему на выручку великие беи, не поддержи его вдобавок император Мануил. Муса Челеби, подобно их отцу Баязиду, был подвержен приступам неуемного гнева, во время которых не слушал ничьих советов. Только Мусе и могло взбрести в голову в разгар войны с братом потребовать с Византии дань за три года и угрожать Мануилу силой оружия.
Если после своей победы Мехмед Челеби отправил одних приближенных Мусы в мир вечный, других в знаменитую тюрьму Бедеви Чердагы в Токате, откуда освободить мог только берат султана или ангел смерти Азраил, а шейха Бедреддина наказал всего лишь ссылкой, то не из-за приязни к нему, а оттого, что снисхождение к шейхам и подвижникам входило в набор доблестей, которыми в глазах черного люда беспременно должен обладать суровый, но справедливый, то бишь истинный государь.
– Избавиться от врага, мой господин, можно только, когда он мертв, – отозвался Кара Баязид-паша. – А ежели мы вынуждены терпеть его живым, то надлежит ведать, что кроется за каждым его словом, каждым шагом…
– Что же, по-твоему, может крыться за просьбой шейха?
– Думаю, цель его двояка. Во-первых, вселить в нас уверенность в его покорности: дескать, даже для хаджа ищет он дозволения государева. А во-вторых, внушить нам беспокойство…
– Разве нам есть о чем беспокоиться?
– Есть мой государь. Как бы не соединился он с объявившимся на днях самозванцем…
– И ты полагаешь, он не страшится внушать нам подобные опасения?
– Не страшится, мой султан, покуда знает, что если случится с ним беда, то множество его приверженцев станут нашими врагами…
– Что они могут? У нас власть, войско…
– А у него мысль, мой государь. Саблю побивают саблей, а ум – умом. Наши же улемы перед ним – что щенки перед волком. Какое там – наши! Не знаю, сыщется ли во всем исламском мире ученый, который мог бы потягаться с шейхом Бедреддином. Оттого он и хромого Тимура не убоялся…
– Выходит, его и отпускать опасно, и удерживать силой тоже!
– Склоняю голову перед вашей мудростью, мой господни.
– Как же, по-твоему, надо поступить?
– Не прикажешь ли, мой господин, своему старшему писарю прежде доложить, что за книгу принес в дар шейх Бедреддин?
Султан покачал головой в знак согласия. Баязид-паша ударил в ладоши, приказал явившемуся слуге вызвать Ибн Арабшаха.