Текст книги "Спящие пробудятся"
Автор книги: Радий Фиш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
Благожелательным кивком ответив на приветствие Хайаффы, рабби Ханан внимательно разглядывал мастера, пока тот усаживался напротив. Он помнил его молодым, красноречивым, вспыхивавшим, как порох, учеником иешивы – школы, где изучают Библию и талмуд. В одни и те же годы учились они в Бурсе. Только у разных учителей: Ханан, тогда еще не рабби, у бежавшего от кастильской инквизиции под защиту веротерпимого султана Баязида, последователя прославленного Ибн Рушда, а Хайаффа, по скудости средств, у какого-то безвестного раввина, который привел его к нечестивцу по имени Элисайос – да примет господь грешную душу его!
Тридцать лет минуло с лишком. И вот рабби Ханан – глава альхамы, а Хайаффа, как его отец, – кожевенных дел мастер. Что ж, каждому свое!
Смуглое, матовое лицо Хайаффы было обрамлено курчавой бородою. Миндалевидные карие глаза спокойно глядели из-под мохнатых бровей. Руки, жилистые, но еще сильные, устало лежали на коленях. Он был бы даже приятен, если бы от него – о боже! – так не разило. Неужто он до сей поры сам стоит у квасильных чанов?
Хайаффа знал, зачем призвал его парнес, старый знакомец и собеседник. Он никому не сознался бы в этом, но давно взял себе в обыкновение сверять каждую новую мысль, любое важное решение с Хананом бар Аббой. Чем упорней тот возражал, чем яростней сопротивлялся, тем крепче убеждался мастер в собственной правоте: они с парнесом были противоборцами. Памятуя, однако, слова талмуда: «Ради мира можно пожертвовать даже истиной». – Хайаффа свои возражения обычно облекал в форму частичного согласия, что приличествовало ему как младшему годами и положением. Но сегодня этому настал конец, что бы ни говорил, что бы ни делал рабби Хана, пять сотен молодых воинов покинут стены еврейского города – иудерии.
– Я рад, что ты пришел, Хайаффа бен Ямин! – меж тем любезно приветствовал его парнес.
– И я рад тебя видеть, мой господин и учитель!
– До меня дошло, высокочтимый мастер, что ты читаешь своим людям послание бывшего османского кадиаскера, содержащее приглашение к мятежу против законной власти, и ни словом не опровергаешь сего богопротивного призыва. Верно ли это, бен Ямин?
– Нет, мой господин и учитель, неверно. В письме моего брата нет ни слова о бунте против законных властей. Речь идет, напротив, о восстановлении попранного закона, что дарован прародителям Адамом и Евой.
– Не скажешь ли, мастер, как представляет себе сей закон твой брат из сыновей Агари?
– Земля и богатства, мой учитель и господин, принадлежат всем сообща. Каждый должен трудиться сам и может веровать, во что верует, ибо все народы и все веры едины.
Водворилось молчание. Испуг завладел парнесом: этот кожевник говорит о чудовищных вещах, как о чем-то само собой разумеющемся. Но он совладал со своим испугом.
Окна в покое были завешаны плотной тканью с краснолазоревыми письменами. Массивные еврейские буквы, вплетенные в цветочный орнамент, тянулись по фризу, отсвечивавшему потускневшим золотом. При неверном свете свечей их трудно было разобрать, но Хайаффа бывал здесь не раз. И прочел про себя ту, что помещалась над головой рабби Ханана. От имени бога в ней обещалось избранному народу вечная милость и торжество над всеми прочими народами. Губы Хайаффы чуть заметно скривились. Бог у рабби Ханана, как у правоверных священнослужителей всех религий, возвещал господство своих над чужими. Но разве прародители могли разделять собственных детей? И разве господство не есть всего лишь оборотная сторона рабства?
Рабби Ханан истолковал полуулыбку кожевника как насмешку. Этот дурень, от которого несет сыромятней, называет мусульманина, верховного судью державы Османов, своим братом, а тот, между прочим, ведет дело к искоренению народа Израилева, порученного попеченью рабби Ханана, народа, к коему принадлежит и безголовый кожевенник, готовый вот-вот стать мешудамом – вероотступником.
Гнев закипел в душе парнеса. Не беседовать, как с равным, а подняться на альмемору – возвышение в синагоге, откуда читают извещенья, и под рев бараньего рога, шофара, возвестить, что Хайаффа беи Ямин, кожевенных дел мастер, отлучен и душа его умрет вместе с телом.
Но рабби Ханан подавил в себе гнев, как до этого подавил и отвращение, и испуг. Почувствовав, что обрел невозмутимость, разверз наконец уста:
– Ты завершил курс наук в иешиве и должен понимать, господин мой, что означает для народа нашего сия ересь, если она – не приведи Господь! – станет явью. У других есть государство, есть земля, есть родина, есть вера. В их головах все смешано воедино – бог лишь часть того, что они чтут. У нас, иудеев, есть только Он. Один. Избравший нас. Стоит нам отступиться от договора с ним, сравняться с прочими, и мы растворимся, как дым в небе, да, да, именно, как дым. Не можешь же ты, мастер Хайаффа, желать смерти собственному народу?
Руки Хайаффы, устало лежавшие на коленях, дрогнули. Он глянул Ханану в глаза. И отвечал, все больше воодушевляясь:
– Сидеть взаперти за железными воротами иудерии, за каменными стенами домов и трястись от страха – в миг соития с женой в постели, за работой в мастерской, торгуя на базаре или идя по улице! Страшиться каждого известия – о мире, о войне, о победе, о пораженье, о недороде, об урожае, о рожденье наследника, о моровой язве, о смерти повелителя – любого из них достаточно, чтоб тебя могли подвергнуть униженью, пыткам и позорной казни. Добро бы только тебя, но нет, – и детей от чресел твоих, и жен, и домочадцев, и родителей, и слуг, и твоих друзей. Всю жизнь копить, превращать свою кровь, свой пот в проклятые желтые и белые кружочки и понимать, что в любой миг их могут у тебя отобрать, а если не отдашь сам – выпытать. Это ты зовешь жизнью, мой господин и учитель? Отрешись же, хоть ненадолго, от привычки дрожать. То, что ты назвал ересью, становится былью и несет народу, к которому мы оба принадлежим, не гибель, а избавленье.
Тут рабби Ханан остановил его, спросив примирительно, не слышал ли он, что предусмотрено упразднить деньги. Хайаффа отвечал утвердительно, добавив от себя, что избавленье от власти денег – подвиг не меньший, чем упразднение власти беев.
Рабби Ханан сплел пальцы и, похрустывая суставами, все так же миролюбиво заметил, что способность к приумножению богатств, равно как красноречие, коим столь успешно пользуется его собеседник, всемогущий даровал народу-избраннику в качестве единственной защиты от врагов его. Кстати сказать, мастеру Хайаффе должно быть памятно, что столь презираемые им желтые блестящие кружочки, собранные альхамой, а также накопленные лично им, рабби Хананом, в лихую годину Тимурова нашествия спасли город Манису от огня и разрушения, а ее жителей, в том числе и мусульман, от поголовного избиения. Крутя большими пальцами сплетенных рук, рабби Ханан как бы между прочим осведомился, какую цену придется заплатить за блага, обещанные в письме, полученном Хайаффой, или, быть может, их следует ожидать даром?
Ему нельзя было отказать ни в остроте ума, ни в уменье вести спор. Но мастера уже ничто больше не могло поколебать в его решимости. Да, ответил он, все на свете имеет цену, но на сей раз она выразится не в деньгах, а в отказе от особости, которую раввины выспренно именуют избранничеством. На самом деле это проклятье народа Израилева, темница, в которой держат его имеющие власть. Должны наконец пасть стены, распахнуться железные ворота…
– Значит, если он прикажет разрушить стены и распахнет ворота иудерии, – полюбопытствовал рабби Ханан, – то может сохранить за собой богатство?
– Стены падут и без тебя, рабби, а все богатства, среди них и твои, станут общими, – пояснил кожевенных дел мастер. – Так открылось моему шейху и брату, только так можно сломать колеса насилия, власти и богатства, которые крутятся, цепляясь друг за друга.
Продолжая играть пальцами, парнес заметил, что еще в Бурсе до его слуха дошло, будто Хайаффа в знак побратимства обменялся рубахами с каким-то муллой, но с годами он позабыл об этом, полагая, что юношеский вздор давно выветрился из головы кожевенных дел мастера, но, выходит, ошибся. Он нахмурил брови, словно припоминая. Покачал отрицательно головой: нет, он не помнит ни одного государства, которое могло бы обойтись без денег и без власти, это воистину откровение.
Как ни был насторожен Хайаффа, ему не удалось уловить в голосе собеседника иронии. Напротив, в нем снова зазвучали отеческие ноты. В каждом человеке, равно как в любом народе, говорил между тем рабби, извечно заключены два взаимоисключающих стремления – к соборности и к особости. Так что он, рабби Ханан, может понять мастера. Кто в юности не мечтал о всечеловеческом братстве и слиянии душ, у того нет сердца. Но верно и другое: кто под старость не оставил этих мечтаний, у того нет головы, да, да, именно головы. Тут рабби Ханан поднялся с места, взял подсвечник и осветил надпись на полотнище. То был стих, в коем сын царя Давида возвещал: «Всему свое время и время всякой вещи под небом. Время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное; время убивать и время врачевать… время сетовать и время плясать… время любить и время ненавидеть; время войне и время миру. Что пользы работающему от того, над чем он трудится?» Удостоверившись, что мастер прочел слова царя и пророка, рабби, ссутулясь, вернулся на место. Хайаффа не успел раскрыть рта. Рабби Ханан поднял ладонь и продолжал:
– Если вслед за твоим побратимом муллой ты вознамерился утверждать, что настало время соборности, то совершишь непоправимую ошибку: оглянись, что творится в мире. Ошибка, если ты на ней настаиваешь, обернется смертным грехом, да, да, именно смертным: он приведет тебя туда, куда привел в свое время Элисайоса.
– Спасибо за предостереженье, рабби Ханан. Всеми-лостивейший одарил меня бесстрашным сердцем!
– Хайаффа бен Ямин, – медленно произнес парнес, будто вслушивался в звучание незнакомого имени. – Я отпустил бы тебе твой грех, коль скоро речь шла бы о тебе одном. – Он поднял голову, глянул мастеру в глаза. – Но дело идет о жизни и смерти народа священного завета: когда твои братья будут разбиты, завистники поднимут на него ненависть всех других народов и сословий. И падут стены иудерии, и следа не останется от живущих в ней!
– Они попытаются сделать это независимо от того, встанем ли мы рядом с братьями Истины или запремся в иудерии, рабби Ханан.
Тот словно не слышал.
– Могу понять, что жизнь твоя тебе не дорога. Но как ты можешь подвергать такой опасности твоих названых братьев? Ведь если ты пойдешь с ними, твоим именем, именем народа иудейского, их станут поносить до седьмого колена. Подумай, стоит ли так рисковать! Да, именно ступай, подумай, кожевенных дел мастер.
– Я хорошо подумал, рабби Ханан. Я решил!
– Ты сказал!
Глава альхамы взял с подноса, стоявшего на низком столике, серебряный колокольчик и позвонил. В дверях показались слуги. Рабби поднялся.
– Я, рабби Ханан бар Абба, коему Господь доверил попеченье о народе Израиля, приказываю: взять его! В подвал! В темницу! Завтра ты будешь отлучен и осужден!
Кожевник вскочил. Глаза под темными висячими бровями полыхнули.
– Народ иудейский не простит тебя, бар Абба!
Парнес улыбнулся снисходительно: ладно, ладно, можешь, мол, теперь говорить что хочешь, никто тебя не услышит.
Когда мастера вывели, он с облегченьем перевел дух. В самом деле, от него так разило, что еще немного, и рабби Ханан не сдержал бы дурноты.
Не дождавшись мастера, кожевники подняли тревогу. К его дому стали собираться люди. Иудерия загудела.
Не слушая женских причитаний, подмастерья взялись за оружие. К кожевникам присоединился цех красильщиков во главе с другом и единомышленником Хайаффы длинным, тощим мастером Симеоном. Несколько сот вооруженных людей окружили дом парнеса. Он вышел им навстречу.
– Не спешите гневить Господа, иудеи! Хайаффа бен Ямин будет судим как еретик… Его сообщники…
Парнеса не дослушали.
– Прочь с дороги! – прогремел мастер Симеон.
Рабби Ханана оттеснили. Ворвались в покои. Дрожащие от страха слуги провели Симеона и его людей к подвалу. Оттуда на руках вынесли на свет божий Хайаффу.
На его место в подвале водворили изрыгавшего хулу и анафему рабби Ханана. Засов заперли на громадный висячий замок, ключ от него забрали с собою и со смехом выбросили в Гедиз. Унесли и найденные в доме драгоценности, золото, деньги. Впрочем, искать было недосуг, и потому нашли немного. Симеон, завязав их в мешок, передал цеховому казначею:
– Чтоб ни дирхема не пропало! Гляди у меня!
После полудня пять сотен вооруженных людей покинули иудерию. Разделенные на полусотни, шагали они по жаре под рев шофара и стук бубна, одетые как воины-иудеи – в темно-кирпичных шальварах и черных полухалатах, перехваченных веревкой. Лица полны решимости, непокрытые головы выбриты.
Высыпавшие на крыши горожане глядели на них с удивлением: никто не помнил, чтобы вооруженные люди выходили из иудерии. А тут столько сразу, да еще с босыми головами.
Только когда подошли они к рядам медников, кто-то из подмастерьев догадался, куда они идут, и крикнул радостно:
– С нами Истина!
Шагавший впереди Симеон обернулся лицом к отряду и, ударив палицей по щиту, возгласил в ответ:
– Хед а д, хедад!
И вслед за ним пятьсот глоток под стук палиц, дротиков и булав повторили древний боевой клич иудеев: «Хедад, хедад!»
Проходя через площадь Винторговцев, они увидели в раскрытых настежь воротах котлы, кипевшие в саду на сложенных из камней очагах. Пахло пшеничной кашей, вареным мясом. Плотники прилаживали дверь к похожему на крепость бейскому конаку, ставили на окна решетки. Слышался стук молотков по металлу. Садовники грузили мусор в запряженную ишаком тележку.
У подножия горы Спил, где под пиниями был разбит стан сменявших друг друга крестьянских дружин и отрядов ахи, им навстречу выехали верхами Ху Кемаль с Абдалом Торлаком и Мухтар-деде с Салманом. Шагов за двадцать встречавшие спешились. Подойдя, сложили на груди руки, поклонились.
– Счастье видеть вас, братья, в стане Истины!
– С нами бог! – ответил Хайаффа.
В стане началось братание. Не сразу узнавали друг друга, а узнав, хохотали: столь непривычно выглядели знакомые лица, обритые наголо, без бород, усов и бровей.
Симеон приказал поставить шатры. Их было у иудеев всего пять. Копались с ними долго. То перекосит или совсем завалит столп, то не подвяжут толком пологи, а с закрытыми в шатрах задохнуться можно среди дня. То неверно рассчитают место под деревьями. Сразу видно, привычны к городу, а не к полю. До вечера, наверное, провозились бы, если б на помощь не пришли десятники ахи.
IV
Хорошо, что Ху Кемаль прошел школу суфийских шейхов, не то давно свалился бы. Шутка сказать, четвертые сутки глаз не сомкнуть. Лицо почернело, скулы торчат, подглазники изжелта-черные. Но спина прямая, взгляд быстрый. Днем поверял он заслоны у крепости, дозоры у городских ворот, секреты на дорогах. Объезжал склады, караван-сараи, ремесленные рынки, пекарни. Успел даже побывать в двух окрестных деревнях – Акпынаре и Бейова. Решал, указывал, советовался, думал, спорил, растолковывал, убеждал. Вечерами принимал гонцов и проповедников, писал письма. Отвечал жалобщикам, беседовал с ходоками.
На первых порах ему помогали Абдал Торлак и Мухтар-деде. Но Абдала вместе с воеводой братьев ахи пришлось поставить над всею ратью. А Мухтара вместе со старостой деревни Бейова и недоверчивым рисоторговцем назначили надзирать за цехами, караван-сараями, харчевнями. В обители с Ху Кемалем остался вершить дела шейх ахи. По древности своей нуждался он время от времени в отдыхе, а дела отлагательства не терпели. Ходатаи, гонцы, вестовые, проведчики, жалобщики вповалку спали в гостевых покоях рядом с трапезной, дожидаясь очереди на вызов к набольшим людям. Стряпухи со служками не успевали наготовиться на столько ртов. Салман, поставленный старшим над охраной обители, два шейхских писаря, мальчики на побегушках – все сбились с ног.
Лиловатая вечерняя заря тихо догорала над горами Ямандар, когда перед Ху Кемалем распахнулись обитые железом ворота обители. Бросив повод дожидавшемуся его у ворот конюху, он кивком ответил на приветствие Салмана. От приглашения в трапезную – «хоть лепешку преломить за три дня-то!» – молча, но решительно отказался. Стоит проглотить кусок, и потянет ко сну; сколько ни противься, ум задремлет, а он ему был нужен свежим.
За стенами обители быстро сгущались сумерки. Во дворе с бассейном услышал долетевший из города призыв к вечерней молитве. То было кстати. Нужно привести в порядок душу: подавить нетерпение, подобное бешеной скачке, когда взгляд не может ни на чем задержаться, стряхнуть, как пыль с сапог, насевшую за день суету.
Ху Кемаль омыл у водоема ноги, руки, лицо. И вошел в дом. Шейх уже стоял на молитве. Ху Кемаль расстелил коврик и опустился неподалеку на колени.
Молился, однако, недолго. Свершив три ракята, поднялся, сел на угловую софу. Надо бы кликнуть писаря, чтоб продиктовать письма. Но шейх продолжал творить намаз. Ху Кемаль уставился взглядом на оплывавшую свечу. И перебрал в мыслях минувший день.
Перед рассветом ашик Дурасы Эмре вместе с шейхом в два языка уговорили его отпустить с миром захваченных накануне бойских управителей, приказчиков, сборщика налога, помощников кадия и государевых десятников: мол, добром на добро и скотина отвечает, а вот на зло добром – только человек способен. Когда Ху Кемаль прибыл с этим в боевой стан, где содержались пленники, крестьянская ватага подняла крик: они-де землепашцев и за скотину не считали; бывало, чтоб подать выколотить, выборных старост за ребро на крюк вешивали, в голодный год зерно подчистую выгребали, а дети в деревнях, как собачьи кутята, мерли. Если их, мол, отпустить, опять соберут они государевых людей, пуще прежнего станут лютовать. Волк, он и есть волк – добра не понимает. За деревенскими подняли гиль и торлаки. Только воины ахи молчаливо согласились с решением предводителей.
Пришлось вывести пленных на мирской суд. Обличенные в жестокостях, числом пятеро были казнены смертью, хорошо еще, что не ругательной. Трое одобренных – два десятника и приказчик бея – отпущены без невежества и поношения. Только с помощником кадия не разобрались: оставили взаперти до времени.
Это был знак, из коего следовало извлечь поучение. Дурасы Эмре, известное дело, – ашик, влюбленный. Сердце у него – что теплая лепешка. Но умудренный годами и познаниями шейх ахи, он как мог оплошать? Выходит, не каждое знание об одной душе пригодно, если соберутся люди гуртом. Сколько же должно их быть, чтоб явилась разница? Десять? Сорок? Сто? Вот ведь он, Ху Кемаль, спокойно управляется со своими восемьюстами торлаками, а шейх с двумя тысячами ахи… Нашел! Не в числе дело, а в общине, в цехе, в сословии. Сегодня деревенские встали заодно с торлаками, вчера – с купцами против торлаков. И все вместе мы против беев и улемов. Так оно и есть! Нет, не шейх оплошал, а, скорей всего, он, Ху Кемаль: не сумел убедить. Оттого ли, что сам не верил – ведь его пришлось уговаривать. Или оттого, что знать одно, а научить – другое? Тут вспомнил он наставление учителя своего Бедреддина в первый год ученичества в Эдирне: «Познавший, коль скоро желает он передать хоть часть своих знаний, должен объяснять непонятое в определениях, почитающихся понятными среди слушателей». Не в том ли загвоздка, что сегодня пришлось ему говорить разом с людьми разных общин, а потому и разных понятий? Может, надобно с каждым толковать врозь? И снова высветлилась в его сердце заповедь учителя: «К истинной цели ведут лишь истинные средства». Каждое решение есть выбор средства, иначе шага к цели или прочь от нее. А учиненное сегодня? Что вело к цели: правеж над бейскими слугами или победа братьев над самими собой, отказ от мести? Ху Кемаль покрутил головой. Как не хватало ему сейчас учителя или Бёрклюдже Мустафы, любого из старших мюридов Бедреддиновых.
Шейх ахи окончил молитву, сложил коврик и приветствовал Ху Кемаля. Тот собрался было кликнуть писаря, но шейх опередил его: время позднее, надобно-де скорей отпустить женщин, которые чуть не с утра его дожидаются. В тот день, когда предводитель торлаков оповестил город о новой победе Истины, вдова старшины поварского цеха созвала у себя на посиделки женщин. Было решено взять на себя свойственные женскому полу работы – стирку, стряпню, готовку айрана, сыров, курута, дойку, шитье – и делать сие сообща на целый квартал. А способные носить оружие да опояшутся палашом по примеру своих прабабок баджиян-и-Рум, то есть «сестер Рума», встанут рядом с воинами ахи.
Ху Кемаль видел распоряжавшихся в поварнях женщин. Но о таком решении услышал впервые. Заметив, как просветлело его лицо – то была первая радостная весть за весь день, – шейх предупредил, что ликовать пока что рано. Выбранная начальницей над сестрами-воительницами явилась в обитель с жалобой, а может, и с угрозой, пусть Ху Кемаль сам рассудит. Не решившись обратиться к шейху, поделилась с его женой. Вчера перед вечерней молитвой два торлака, Ягмур и Боран, завалились в харчевню квартала Чайбаши, неподалеку от обители, и стали приставать к служкам и стряпухам с непотребными словами. Когда их выдворили вон, принялись орать на улице песни, а затем у источника, давая волю рукам, охальничали над пришедшими по воду молодухами и девицами. Гонялись за ними по кварталу, науськивали ученых псов, чтобы сбивали женщин, как стадо овец, в гурт. Воительница била челом, дабы шейх отвадил торлаков безобразничать, наглотавшись гашиша, не то сестры Рума сами их проучат, да так, что торлакам на люди показаться будет зазорно.
Ху Кемаль помрачнел. Знал он этих собак Борана Торлака. Стоило им учуять запах гашиша, как здоровенные пастушьи псы превращались в щенят: вывалив алые слюнявые языки, садились на хвост и махали лапами, покуда не бросят в их разверстые пасти кусочек дурмана. Тогда отходили прочь, валялись, повизгивая, на спине, довольные, засыпали.
Ху Кемаль кликнул служку, велел вызвать из стана Абдала Торлака. Немедля!
Конечно, торлаки изголодались без женщин, но где было найти таких, что согласились бы разделить бродячую жизнь? Сегодня здесь, а завтра – бог весть, зимой в городах, а летом – в горах. Женщине нужно гнездо, где она могла бы выпестовать своих птенцов. Правда, кое-кто из торлаков все же был женат, чаще всего на туркменках из кочевых, юрюцких племен, привычных к жизни в шатрах, уходу на летниках за скотом, езде верхами, умевших носить младенцев своих за спиною. Иногда заключали торлаки еще и браки на время – сийга, но они больше походили на куплю-продажу, чем на супружество. Вот и вышло, что до сей поры холостяковал и сам Ху Кемаль. Ему впервые подумалось, что новое устроенье земли может и тут все изменить.
Бесстыдная выходка разгульных торлаков грозила, однако, непоправимой бедой. Наверняка о ней был наслышан уже весь город. Ахи не прощают посягательств на честь своих женщин. Если немедля не поправить дела…
Шейх ахи будто продолжил его мысли:
– Позор нужно смыть позором, иначе между нами ляжет кровь. И еще: не считает ли высокочтимый друг, что настал удобный случай, воспользовавшись коим можно подкрепить отказ от прежних обыкновений решительным запретом на гашиш, на вино?
Шейх прав: наказать виновных следовало принародно и без пролития крови, но не попадет ли он впросак, последовав его совету запретить гашиш и вино, как попал сегодня утром с пленниками? Вокруг Манисы разбиты обширные виноградники, немало греков и иудеев живет от торговли вином. Да и на забубенные торлацкие головы не слишком ли -много запретов свалилось в последние дни? С гашишем, пожалуй, покончить надо, это он берет на себя: непотребство Ягмура и Борана дает ему возможность потолковать с торлаками на хорошо понятном им языке. Сами помогут и наказание подобрать. Но вот если бы поддержать запрет, перерезав пути, по коим доставляется гашиш.
Ху Кемаль просительно глянул на шейха. Подумав, тот обещал. У ахи всюду были свои люди. К тому же торговые связи с Карахисаром, откуда поступал опиум, и без того почти оборвались.
Что до запрета на вино, то Ху Кемаль не брался ничего предпринимать, не переговорив с вожаками иудейской и греческой общин. Может быть, продать, как делали и раньше, запасы вина куда-нибудь в чужедальние земли? Только позволят ли теперь торговцам бейских земель вести дела с Манисой?
Шейх не без резона возразил, что продать, возможно, и удастся, но сделки с купцами земель, где пока крепко держатся бейские порядки, могут быть приняты за признание законности этих порядков и поставят под сомненье справедливость самого запрета, ибо не должно быть дозволено нигде то, что запретно на праведных землях. А посему он, шейх ахи, предпочел бы уничтожить не только запасы зловредного зелья, но и сами языческие вертограды, но не настаивает на сем, понимая, что обращение множества людей столь разных обыкновений не вдруг чинится.
«Сколь хитры пути к Истине, – подумалось тут Ху Кемалю. – Кажется, и шейху ахи был знак, побудивший его отступить от обычной своей непреклонности». Мысль эта как-то разом приблизила старца к сердцу торлака.
Днем, досматривая амбары, караван-сараи и харчевни, Ху Кемаль самовидно убедился, что трапезных на весь город не хватает, хотя под них отдали и обители дервишей и конаки знати, среди них и заново отстраивавшийся дворец Караосман-беев. По этой причине ведавшие амбарами старейшины распорядились выдавать зерно на руки, и не только горожанам, но и деревенским, потерпевшим от бейского неистовства.
Мухтар-деде с помощниками посчитали: если так пойдет дальше, то запасов зерна хватит на две недели. «А то и меньше, – заметил рисоторговец, всегда готовившийся к худшему. – Риса и вовсе взять будет неоткуда: сами знаете, у нас его не растят». Мухтар-деде сообщил, что до сей поры на склады не доставлено из деревень ни одного батмана зерна, хотя минуло больше недели, как во все концы саруханской земли отправлены вестники.
Ху Кемаль обернулся к старосте деревни Бейова:
– И от твоих тоже? Они же мне обещали?
Все глаза обратились на старосту, словно он отвечал за крестьян Сарухана. Бедняга, прижав к бокам локти, развел ладони:
– И мне они обещали. Только наши – народ неспешный, беда!
– Чего еще они ждут?
– Видать, того, что могут получить взамен.
Ху Кемаль распорядился снизить выдачу до половины окка: ничего не поделать, придется потуже затянуть пояса, покуда не наладится новое устройство. И ускакал в оружейный ряд.
Старшина огненных дел мастеров, немолодой, в черном шерстяном плаще, с кривой, верно, подпаленной на огне бородою, был немногословен. Его люди стоят у наковален денно и нощно, готовят бердыши, секиры. Но металл подходит к концу. Того и гляди придется загасить горны. К его удивленью, предводитель торлаков приказал из остатков металла ковать не оружие, а косы. И пояснил, глядя в округлившиеся глаза мастера: «Деревням нечем оборонить себя и будущий урожай от бейской злобы. А косы и в страде и в сече годны».
Из оружейного ряда Ху Кемаль отправился в квартал ткачей. Разбитной старшина ткацких дел мастеров встретил его, как обычно, прибаутками.
– С утра еще не емши, едва штаны надемши, стучат мастера челноками, ткут людям почтенным кафтаны… Известное дело, сапожник без сапог, портняжки без порток…
В привычном балагурстве старейшины слышалась горечь. Но вовсе не из-за скудного харча, а из-за нехватки пряжи. Не приведи Аллах, остановятся прялки, умолкнут ткацкие станы.
Ху Кемаль понимающе кивал головой. Спросил: нельзя ли поскорей отослать Мухтару-деде натканной плащевой шерсти. Холодают дети да жены из спаленных государевыми ратниками деревень.
На Кемаля Торлака всюду глядели с надеждой, ждали его решенья, уповали на помощь. А что он мог? Понимающе кивать головой? Нужды, нехватки, заботы накатывались лавиной, того и гляди захлестнет.
И припомнился ему давным-давно забытый сон. Будто идет он по весне горной тропою. Прямо меж камней алеют бутоны тюльпанов. Пахнущий талым снегом ветер доносит свиристенье куропатки – кеклика. Обернулся на птичий голос и видит: под кручей, придавленная камнем, лежит его ковровая сума – хурджин. Подбежал, обрадованный, выдернул хурджин из-под камня. И тут весь откос, снизу доверху, заколебался, пополз. Запрыгали валуны, загрохотали, вот-вот зашибут, завалят.
Вещий был сон, а ему и невдомек. Выдернули братья камень краеугольный из многовековой стены, посыпалась кладка, зашаталась крепость бейского устройства, того и гляди завалит. Но ведь сами того хотели, годы готовились?
Выходит, сколько на бережку ни примеряйся, плавать не научишься.
«Сильно рванули, от души! – подумалось Ху Кемалю. – Крепость рушится! А чтоб нас самих не завалило, надобно подставить и подпорки-времянки».
Бёрклюдже Мустафа с братьями много оружия взял в двух победных сечах. Хоть самим надо, а поделятся. В карабурунских горах они сами металл льют. Отпишем просьбу. А вот риса да хлопка нигде, кроме как в землях египетских да иранских, не взять.
Он глянул шейху в лицо:
– Забрав в бою оружие у османов, не осквернились мы признанием законности их дома? Не правда ли, досточтимый ахи-баба?
– Не осквернились, Ху Кемаль.
– Раз так, то, употребив другое бейское оружие – деньги против них самих, не погрешим признанием их устройства, купим хлопка и риса для наших братьев. Сделку-то совершим не с беями, а с купцами. Что скажешь, ахи-баба?
– Не забудь, Ху Кемаль: при каждой сделке бей возьмет себе с купца, если таковой найдется, торговый сбор – бадж.
– Пусть подавятся баджем, ахи-баба. Не голодать же нашим детям и женам? Недолго беям тешиться! Скоро и в чужедальних землях повалится их устройство. А насчет купцов бьем тебе челом, ахи-баба. Поговори с торговыми старшинами, поспрошай братьев ахи в Каире, в Дамаске, в Тебризе, в Мешхеде… Извиняй, ахи-баба! Не мне давать тебе советы. Прости за самонадеянность!
– Тебя я давно простил, да не во мне дело, а в тебе, Ху Кемаль. Время нужно, чтоб кровь в молоко обратилась. А ты с маху берешь, разом. Вот и с деньгами поторопился. Хотел я тогда же тебе сказать. Да не всякий, имеющий уши, слышит. Не готов ты был к моим словам. Теперь время приспело.
– Правда твоя, ахи-баба. Покуда стоят еще бейские земли, деньги пригодятся. Но я по-прежнему верю: на землях Истины им места нету!
– И я верую, Ху Кемаль Торлак. Но кроме условия времени хочу напомнить еще два других – место и люди. С торговыми людьми иным языком следовало бы говорить.
– Это я пусть поздно, но сам уразумел, ахи-баба. Каким языком, однако, прикажешь говорить со всеми сословьями разом?