355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Фиш » Спящие пробудятся » Текст книги (страница 12)
Спящие пробудятся
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:34

Текст книги "Спящие пробудятся"


Автор книги: Радий Фиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)

Точно малое дитя, безропотно подчинился он оберегающе властному певучему голосу свояченицы. Встал с колен и, как дряхлый старец, опираясь на ее плечо, спустился по лестнице в свою комнату.

В этом низком широком покое они сели друг против друга, подобрав под себя ноги, на полосатые тюфячки и проговорили до утра.

Средневековые хронисты и сочинители оставили нам десятки тысяч имен богословов, факихов, подвижников, шейхов, поэтов. Но подвижниц и проповедниц едва ли наберется сотня. Их и в самом деле было немного, ибо в мире ислама, равно как в странах христианнейшего Запада, слово женщины не считалось свидетельством ни перед судом человеческим, ни перед судом божьим. Упоминать имя женщины в богоугодной книге считалось неловким, едва ли не срамным. Чаще всего не высекалось оно даже на могильном камне. Надежда, что справедливость воздадут потомки, тут оказывается тщетной. Потомкам хотя бы знать имя.

Эфиопская рабыня Мария, подаренная султаном Баркуком суфийскому шейху Хюсайну Ахлати, без сомнения, была женщиной выдающейся. В системе самопознания и самосовершенствования увидела она практическую возможность связать свой внутренний мир с миром общечеловеческого духа, или Аллаха, как она его называла, единственно верный путь для блуждающих в потемках жизни, для утративших надежду. А увидев, сделалась соратницей шейха Ахлати, ревностной проповедницей суфийской общины. Но об этом можно лишь догадаться по замечаниям и намекам в жизнеописании Бедреддина Махмуда.

Мы никогда не узнаем, о чем говорила Мария Бедреддину в ту ночь шестьсот с лишним лет назад, когда над весенним Каиром задул, как дует и в наше время, южный ветер хамсин. Не ведал, очевидно, об этом и сочинитель жизнеописания Бедреддина, а им был его внук Халил, тот самый, которого мальчиком Бёрклюдже Мустафа привез к шейху в Изник. Впрочем, быть может, и знал, да не счел возможным занести в книгу. «В ту ночь, – пишет он, – Вседержитель снял покрывало с сердца шейха, набросил ему на плечи плащ служения Истине, и открылись ему во множестве тайны сокрытого». Благочестивые риторические фигуры должны были через семьдесят лет после той ночи доказать: Мария – всего лишь орудие Провидения. Но в одной-единственной строке прорывается на страницы жизнеописания голос самого Бедреддина: «И почувствовал себя он рядом с Марией подобным репейнику рядом с розой». И строка эта стоит многих страниц.

Мы не знаем, что сказала Мария своему свояку. Но мы знаем, какое действие на него оказало сказанное ею. И потому можем быть уверены – Мария нашла слова, единственно нужные, ибо из всех существующих в мире слов каждый слышит лишь те, что ему надобны в данный миг, те, что он может понять и принять.

Бедреддин ушел на утреннюю молитву и не вернулся. Ни домой, ни в медресе, ни во дворец. Напрасно ждали его Джазибе с Мюэйедом – он не пришел ни к обеду, ни к ночи. Уединился в своей келье в Шейхуние, решили они. Но когда на следующий день из дворца прибыл гонец, чтобы осведомиться, не стряслась ли, упаси Аллах, какая-либо беда с факихом Бедреддином Махмудом, ибо вот уже третий день наследник престола лишен света его учености, родные всполошились. Мюэйед сам отправился на поиски. Зашел в мечеть Аль-Маридани, где Бедреддин имел обыкновение преклонять колени на заре. Да, вчера утром был, а куда ушел, неведомо, сказал имам. Мюэйед обошел всю огромную мечеть Аль-Азхар, медресе при ней, где жили ученики Бедреддина, заглянул в книгохранилища. Напрасно. Не появлялся он и в Шейхуние. Наконец Мюэйеда осенило: надо посоветоваться с шейхом Ахлати. Но когда после полудня, истомленный удушающей жарой, он явился в обитель, к шейху его не допустили. Не потому, что Мюэйед был в поту и в пыли, а потому, что шейх был занят: уединился, и надолго. Один? Нет, со своим новым мюридом Бедреддином, услышал Мюэйед. И так и сел, где стоял.

Бедреддин жаждал справедливости, равенства всех перед законом. И вот настал для него миг осознания несбыточности его надежд: развращающая душу власть над людьми явственно обнаружила свое пренебрежение законами совести и разума.

Слезы Бедреддина были слезами прощания. Он прощался с десятилетиями труда и упований, запечатленных в его книгах, которые годились теперь лишь на то, чтобы их как можно скорее поглотила река забвения; прощания с верой во всесилие разума, прощания с молодостью, наконец его покинувшей, но так его и не насытившей. И слезами мольбы о прощении: осознание иллюзорности надежд часто представляется изменой идеалам.

На рассвете после беседы с Марией Бедреддин совершил два обязательных ракята молитвы и, выйдя из мечети, двинулся к султанской крепости навстречу порывистому ветру, швырявшему в лицо пригоршни песка. Не ответив на приветствие султанской приворотной стражи, что привело стражников в немалое удивление, Бедреддин прошел мимо крепости дальше на полдень, покуда не оказался за пределами города, на обширном мамлюкском кладбище. Здесь, в семейных склепах, находили вечное успокоение эти чужеземные воины и вельможи, хозяйничавшие на египетской земле. Среди мамлюкских усыпальниц, подобно кораблю над волнами, вздымался свинцовый иссиня-серый купол гробницы Аш-Шафии.

В то раннее утро, кроме смотрителя, у гробницы не было никого. Бедреддин вошел в прохладную полутьму. Свист хамсина в ушах прекратился, будто он оглох. Бедреддин приблизился к надгробью из ливанского кедра, пал на него лицом и заплакал.

Что он оплакивал, с кем прощался, он и сам, пожалуй, тогда не мог бы сказать.

ГЛАВА ШЕСТАЯ
Два пути
I

Свыше полугода минуло с той поры, как он роздал свое достояние, сменил шелковые придворные одежды на суконный дервишеский плащ, вызвал хамалов, носильщиков, и приказал им вышвырнуть в Нил свои книги. А затем припал к стопам шейха Ахлати и просил дозволения, уцепившись за полу повиновения, пройти под его водительством путь самосовершенствования.

Для Хюсайна Ахлати то был день торжества. Шутка сказать, один из столпов официальной науки, глубочайший ум времени пришел в обитель, чтобы стать его мюридом! Всю ночь напролет под звуки бубна и флейты, вознося хвалу Вседержителю, кружились до самозабвения дервиши. И вместе с ними плясал, покуда не свалился в изнеможении, бывший наставник султанского наследника, бывший факих и мюдеррис Бедреддин Махмуд. А когда взошло солнце, началась их нескончаемая беседа с шейхом, перерывы в которой, необходимые для усвоения духовной и телесной пищи, казались обоим докучливой помехой.

Шейх предвидел, что, став на путь, Бедреддин в силу дарованных ему способностей пойдет по нему со скоростью ветра и быстро догонит учителя. И все же новый мюрид удивлял его.

«Назидание в вас самих, но вы этого не видите», – гласит Коран. Суфии считали, что каждое слово Священного писания содержит семь уровней смысла. Наличие в каждом человеке «скрытого учителя» было одним из важнейших истолкований приведенных выше слов. Искусство шейха заключалось прежде всего в уменье найти язык, который был бы внятен этому «скрытому учителю». Иными словами, наставник, перестраивая мышление и поведение ученика, обращался прежде всего к его житейскому опыту, разъяснял его значение, а если опыта недоставало, обогащал его новым.

Люди шли к шейхам за облегчением от страданий душевных и телесных. Причина страданий была одна: жизнь неправедная, несправедливая, бессознательная. Но люди были разные. И если наставник предлагал каждому один и тот же метод исцеления, то можно было с уверенностью сказать: это выдающий себя за мастера шарлатан. Таковых тоже было немало на тогдашнем рынке учености, как немало их во все времена. Шейх Хюсайн Ахлати, однако, к ним не принадлежал.

Бедреддин был улемом, знатоком шариата, и Ахлати заговорил с ним на языке его опыта. То был язык коранических текстов, религиозных преданий, богословских дефиниций. Наставник Бедреддина давал им психологическое истолкование. Перестраивал его мышление на метафорический лад.

Собственно говоря, весь мир представлялся суфиям одной грандиозной метафорой Истины, или – что для них было равнозначным – Бога. Метафорой, содержащей бесконечный ряд смыслов, вложенных один в другой, наподобие русской матрешки, от бесконечности макрокосма – вселенной до бесконечности микрокосма – человека. «Ты трясешь цветок, а сотрясается основание звезд», – говорили суфии. Они были убеждены в единстве вселенной, которое для них являлось отражением Единства Истины. Убеждены во всеобщей связи и взаимозависимости и в то же время уверены в невозможности для человеческого разума постичь все связи и зависимости. Их метод обучения предполагал не расширение круга изучаемого, а углубление в предмет, овладение методом такого углубления, поскольку в основе всех вещей и явлений лежит единство.

Суфийские шейхи занимались и звездами, и минералами, и цифрами, и растениями. Но главным для них был человек в его единстве и противоречиях, его душевный мир, его способности к познанию, обучению, самосовершенствованию. Полагая, что постигают нечто надсознательное, суфийские шейхи на протяжении веков научились управлять подсознательным в себе и в других, в том числе и многими свершающимися помимо сознания отправлениями человеческого тела. Ключом служило дыхание: оно совершается непроизвольно и в то же время поддается управлению сознанием.

Дервишеская пляска, сопровождавшаяся ритмичными восклицаниями – «зикр», по убеждению суфиев, способствовала раскрепощению и одновременно сосредоточению духа. На деле она была и целой системой дыхательных упражнений.

В обители шейха Хюсайна Ахлати в Каире зикр начинался с пения, сопровождавшегося бубном и флейтой. В черных куколях, завернувшись в черные плащи, неподвижно внимали музыке дервиши, сидевшие на каменных плитах пола, поджав под себя ноги. По знаку шейха или заменявшего его помощника пение прерывалось гласами: «Аллах! Аллах! Ху!» («Он».) Темп выкриков нарастал. В какой-то миг все разом ударяли лбом об пол. Затем вставали и вслед за ведущим двигались по кругу, отвешивали поклоны встречным и следовали дальше. Флейта и бубен звучали все острей, все громче. Слетали накидки, и дервиши в белых рубахах и белых штанах начинали кружиться, сперва неспешно, потом все быстрей. По кругам, начертанным на полу, повторяя движения планет по небу и вокруг собственной оси, символизируя круговорот жизни и духа. Рубахи развевались, выкрики звучали все чаще, все громче.

Вдруг то один, то другой замирал. Остолбенев, ждал, покуда прекратят кружение остальные. В наступившей тишине слышалось распевное чтение Корана. Затем по знаку шейха все начиналось сначала. И так – до исступления, до изнеможения.

Наконец зикр кончался. По лицам текли струи пота. Скрестив на груди руки – выражение чрезвычайного почтения, – плясавшие, если они оказывались в силах доплясать до конца, кланялись шейху. И снова слышалось пение, прерывавшееся возгласами: «Алейкюм селям!», «Селям алейкюм!», звучавшими на разные тона, с различными интервалами, создавая необычную гармонию страсти и смирения, отчаяния и ликованья.

– Слишком велико твое сердце, чтоб рассудок мог примирить его с несправедливостью, – молвил шейх Ахлати, когда началась их беседа. – Ты недоволен, возмущен слепотой других. Но отчего не начнешь с самого себя?

Устроение мира внешнего начинается с устроения мира внутреннего. Путь к нему был открыт: разработанный поколениями суфиев «тарикат». Поводырем на этом пути служила не логика, а сердце. Не на сомнении, а на вере зиждилось здесь познание.

«И поднес ему шейх чашу любви. Испив лишь один глоток, опьянел он. Крик души его достиг свода небесного. Погрузился он в воды океана безбрежного, на краю которого пророки застыли в изумлении». Так через пятьдесят лет описал происходившее с Бедреддином его внук Халил.

Четыре стоянки до середины пути прошел Бедреддин под наблюденьем, но без помощи шейха: «тауба» – покаяние, «вара» – осмотрительность, «зухд» – воздержание, «факр» – нищета. От внешнего, преходящего устремил он свой взор к вечному, к абсолюту. Скрупулезно отличая дозволенное от запретного, воздерживался от последнего. Затем стал избегать и лишнего – удобного платья, вкусной еды, всего, что могло отвратить его помыслы от Истины, – родни, знакомых, сына, жены, земляков. Нищета теперь стала не отказом от материальных благ, а осознаньем того, что всё без исключения, даже движенья его собственной души, не является достоянием его личности.

И он уразумел: сердце – самая большая опасность на свете. Религия, воспитание, образование отделяют человека от сердца еще ребенком. Ум куда безопасней, с ним знаешь, где ты. С сердцем никто не знает, где он. С умом все высчитано, размерено, исчислено. И ты чувствуешь толпу, которая всегда с тобой, позади, впереди тебя. Это дает ощущение безопасности. С сердцем ты всегда одинок.

Куда он идет? Этого Бедреддин больше не знал. Когда он был искателем явного знания, скитаясь по земным путям, он знал, куда идет, полагая, что толпа знает. Каждый так думает: раз множество людей куда-то движется, значит, они знают, не может быть иначе, если идут миллионы. Но в действительности толпа никуда не движется. Рождаясь, ты становишься частью толпы, а она шла до твоего рожденья. Она проходит, но никуда не приходит, зато дает ощущение удобства; ты спокоен, окруженный таким количеством людей, мудрее тебя, старше, опытнее; они должны знать, куда идут.

Но вот Бедреддин припал, верней сказать, упал к сердцу. Это как падение в бездну, таким оно кажется рассудку: сбился, упал. И стал одинок. Сердце не рассчитано, не измерено, не разделено. Там нет дорожных знаков, вешек, верха и низа. И ужас все больше овладевал Бедреддином.

Он должен был родиться заново. Но для этого нужно было прежде умереть. Старая форма стала тесна для него. Стена, каменная стена – он натыкался на нее, куда бы ни глянул, куда бы ни двинулся. Но умирать – страшно. Это очень больно – внезапно потерять себя, перестать быть тем, кем ты считался, кем мнил себя; неожиданно – нечто другое, старого больше нет. Это не продолжение прошлого – это разрыв.

Со страстью, с которой в юности предавался он овладению книжным, или, как говорили суфии, «явным» знанием, отдался он теперь уничтожению своего прежнего «я» – стен, сложенных из догм, писаний, чужих и собственных суждений, отдался познанию сердцем, или, по терминологии суфиев, «познанию скрытого за завесой». Не побуждать следовало бы его, а сдерживать. Но Ахлати не делал ничего: молча наблюдал, как его новый мюрид сгорает на костре своего исступления, словно бабочка в пламени свечи.

Исхудалый, почерневший – скулы обтянуты кожей, взгляд устремлен внутрь себя, глаза ввалились, горят, – таким пришел Бедреддин на стоянку терпения – «сабр», где учатся проглатывать горечь без выражения неудовольствия. А затем и на стоянку упования – «таваккул», где жизнь связывается с единым днем, даже мигом: ведь мир, по убеждению суфиев, уничтожается и творится заново каждый миг.

Утром цветок уже другой, потому что утро другое. Солнце встает, поют птицы, а цветок – часть целого. В полдень это другой цветок: солнце не то, воздух изменился, птицы не поют, то уже умерло. Вечером умирает и цветок. Он уже иной. Жизнь, встречающуюся со смертью, можно увидеть в цветке. Но познать его до конца невозможно из-за миллиона его состояний. Как же познать человека, это цветущее сознание, результат миллионов лет развития?

Не стоит, однако, печься о прошлом – его уже нет. А того, что грядет, еще нет. На него можно только уповать.

Суфии звали себя «ахли вакт», то есть людьми времени, ибо стремились жить каждый миг всей полнотой этого мига.

В терпении и даже в уповании Бедреддина шейх видел все то же исступление. Оно мешало Бедреддину достичь следующей стоянки – «риза», буквально – «приятия», то есть такого состояния духа, когда любой удар судьбы, любая удача не только оставляют невозмутимым, но и помыслить невозможно, что они могут вызвать радость или огорчение.

Жарким каирским утром истощенный ночными бдениями, утеснениями плоти и голодом Бедреддин вышел на берег Нила и потерял сознание. Земляки, учившиеся в знаменитом медресе Аль-Азхар, нашли его лежащим ничком в пыли. На повозке привезли бесчувственное тело в обитель. Шейх Ахлати поднес к смертельно бледному лицу ученика медное зеркальце, подержал запястье.

– Пляшите!

Под пение и флейту закружились дервиши. Ветром пахнуло в лицо Бедреддину. Он открыл глаза. Заметив, что он очнулся, еще быстрей завертелись мюриды. А он долго слушал пенье и страстный голос флейты, глядел на пляшущих, не понимая, что с ним. Может, он умер и воскрес?

Шейх увел его к себе. Усадил напротив на стеганую подстилку. Молча поглядел ему в лицо лучистыми, чуть навыкате глазами. Взгляд его проникал в самое сердце, по крайней мере, так чувствовал Бедреддин. Молчание продолжалось долго. Покуда Бедреддин не ощутил себя освобожденным, легким как пух. И тогда шейх сказал:

– Ты получишь все, чего хочешь, когда перестанешь хотеть.

И пояснил притчей. Пять веков назад к великому учителю Баязиду Бистами пришел человек. «Твое ученье разбило мне жизнь, – молвил он с укором. – Двадцать лет назад я пришел к тебе. Ты сказал: „Все будет дано тому, кто не ищет. Перестань просить богатства, и оно придет. Самые прекрасные женщины явятся, если ты вожделеешь“. И вот минули двадцать лет. Я перестал искать. Я ничего не просил. От всего отказался. И я по-прежнему нищ. Ни одна, даже самая уродливая, женщина не пришла. Жизнь моя прошла впустую. Что ты мне ответишь на это?»

Вистами ответил: «Ты прожил впустую жизнь не из-за меня. Ты все упустил из-за желания. Ты беспрестанно оглядывался: идут или нет? Все время ждал: вот-вот постучит в дверь первая красавица мира. Твои уста молчали, но не сердце. Говоришь, от всего отказался? А желанье? От него ты не сумел отказаться. Дается тому, кто не просит».

– Но пророк Иса заповедал: «Просите, и воздастся вам, стучите, и дверь откроется для вас». Где же истина, учитель? – спросил Бедреддин.

Шейх ответил ему еще одной притчей.

«Как-то Ходжу Насреддина призвали к кадию. Кадий спросил: „Сколько тебе лет?“ – „Сорок“. Кадий удивился: „Пять лет назад ты утверждал то же самое!“ – „Опора правосудия может на меня положиться, – с гордостью отвечал Ходжа Насреддин. – Я человек слова. Сказал сорок – значит, сорок“…»

– Твой вопрос логичен, – заключил шейх Ахлати. – А всякий мыслящий логично где-то подобен Ходже Насреддину. Истина – не логична. Она вечна, но не неизменна. Именно потому вечна, что вечно изменяется. Слова пророка Исы были истинны в том месте, в то время и для тех людей, коим были сказаны. Сколь часто вижу я, как мои мюриды сверяют в голове сказанное мною с Библией, с Кораном, с книгами великих богословов и, если сказанное совпадает с написанным, кивают довольные: «Верно, верно». Если же не совпадает – молчат. А я говорю: что бы, где бы ни было написано, это прошло, это больше не значимо так, как значило прежде. Ум накапливает прошлое, только там черпает он меру для суждения. Ум всегда ищет старые двери. Истина – вечно нова. Двигаться с новым – значит достичь – о чудо из чудес! – всего, что скрыто в старом. И что кроется в новом. Время, место и люди определяют формы, в которые выливается вечно изменяющаяся бессмертная истина…

Поученье это стало для Бедреддина вторым глотком из чаши постижения. Отхлебнув из нее, он на сей раз «не огласил криком души своей небеса», а, напротив, примолк, «погрузился в безбрежный океан самопознания».

Иногда шейх давал ему притчи, как задачи. Не растолковывал, а предоставлял самому находить содержащиеся в них значения: считалось, что способный мюрид должен дойти до семи уровней смысла.

То был обычный для суфийских шейхов способ перестройки мышления. Истине, считали они, научить нельзя. Это – опыт. Истина не то, что выучивают, а то, чем становятся. Дается она не знанием, а постижением. «Знание – всего лишь часть вашей памяти. Постижение – часть вашего бытия». Постигнуть значило стать тем, что хочешь знать. «Тарикат» был лишь путем к такому состоянию, в коем постижение становится возможным.

Шейхи предпочитали не рассуждать о догмах и теориях, а петь и плясать. В отличие от казенного богословия, они считали, что жизнь не церемония, а праздник; пенье, танец ближе к ветру, качающему деревья, к птицам, щебечущим на ветвях, к облакам, орошающим землю. Вся жизнь это содрогание, биение, танец.

Пляска и пенье освобождали от скованности, ограниченности своего отъединенного «я», помогали стать частью всеобщего. За ними следовали притчи. Самая жизнь для суфиев была не историей, а притчей.

Как-то Бедреддину захотелось выказать благодарность шейху: без него он долго блуждал бы в потемках так называемых наук. Но тот грубо прервал его:

– С тем же успехом ты мог бы благодарить земляного червя или лягушку.

Видя недоуменье ученика, пояснил рассказом.

– У великого шейха и ученого Шибли спросили: «Кто направил тебя на путь?» – «Пес, – ответил Шибли. – Однажды я увидел его умирающим от жажды, стоящего у края воды, но всякий раз, когда он смотрел на свое отраженье, он отскакивал от воды в испуге, ибо думал, что это другая собака. Наконец, жажда стала нестерпимой и заставила его отбросить страх. Он прыгнул в воду. Изображенье исчезло. Преградой к тому, что он искал, был он сам. Когда я постиг то, что считал самим собой, препятствие, заключавшееся во мне, исчезло. Но путь мне впервые указал бездомный пес».

Готовый учиться может научиться от кого угодно, подумалось Бедреддину, так следует понимать слова Шибли. Это зависит не от учителя, от тебя. Если ты не созрел, ничему не научит тебя и пророк. Если ты готов, и собака может указать путь к Истине. Каждый миг есть руководство. И каждый день я пропускал возможность. Беда была в том, что я думал: я знаю. Тот, кто знает, не может ничего больше узнать. Сперва надо выяснить, что ты не знаешь, тогда наставление может прийти отовсюду. «Однажды я увидел его умирающим от жажды, стоящего у края воды…» Это я стоял у края воды, едва не мертвый от жажды. Что же меня удерживало от прыжка? Страх. Берег привычен, прыгнуть в воду – двинуться в неизвестное. Неведомое текуче, как вода, известное мертво, как берег. Страх всегда говорит: «Держись привычного». И я двигался по колее, одной и той же, вновь и вновь. Все известно. Я был несчастен, но не мог покинуть своего несчастья – оно стало привычным для меня. «Всякий раз, когда пес видел свое отражение, он пугался и отскакивал». Он видел свое отраженье, там не было никого другого. Он был одинок, этот бездомный пес, как был одинок я сам в этом холодном мире. Все, кого я видел, были моим отраженьем. Я никогда не выходил за пределы самого себя. Это было моим несчастьем. Потому что я думал: я знаю. Встречая человека, я обозначал его, создавал собственный образ. Я судил. Оставалось мое суждение. Человек исчезал. Я беседовал с моим собственным образом, с моим суждением, а не с человеком, каким он был на самом деле. Так шло до тех пор, пока не явилась Джазибе. Я полюбил ее. Любовь – не суждение. Любовь – переживание. Она не частична, она всеобща. Я должен был понять Джазибе, какая она есть, а не составить о ней суждение. Любовь привела меня к Ахлати, наставила на путь. Мой пес – моя любовь к Джазибе.

Все это мигом промелькнуло в голове Бедреддина. Жестокий приступ раскаяния охватил его. Каждый миг вокруг него было указание, а он, запертый как шкатулка, столько лет потратил впустую. Когда попытался он поведать об этом шейху, тот улыбнулся. И рассказал еще одну притчу.

Некогда жил в Багдаде купец. Крепок был его дом, обширны владенья. Его корабли ходили в Индию, караваны в Испанию. Там ему покровительствовал высокий друг – султан Кордовы. Пользуясь его благожелательством, купец прилагал усилья и деньги в должном месте и в должное время и умножал богатства, доставшиеся ему по наследству.

Но однажды все изменилось. Корабли, груженные товарами, потопила буря. Земли купца захватил жестокий правитель. Жена умерла от тяжкой болезни. Друзья отвернулись. Собрав остатки достоянья, снарядил он караван в Испанию, чтобы попросить помощи у своего покровителя. Но в пустыне у него подох осел. На караван напали разбойники. Сам он был продан в рабство.

Чудом удалось ему вырваться на свободу. Почерневшее от солнца и грязи лицо пугало людей, отовсюду его гнали прочь, лишь бродячие дервиши делились скудной пищей, иногда давали тряпье, чтоб он мог прикрыть наготу. Наконец он достиг Кордовы, подошел ко дворцу. Но стража пинками отогнала прочь нищего оборванца; придворные не пожелали с ним разговаривать. На счастье, ему удалось наняться колоть дрова при дворцовой кухне. Скопив немного денег, он купил приличную одежду и явился к визирю двора, объяснив, кто он такой. Нищета и униженья так сказались на облике купца, что визирь не решился допустить его в высокое присутствие: он должен был сперва овладеть светскими манерами, научиться владеть собой.

Через три года, после того как он вышел из Багдада, купец вошел в тронный зал султана Кордовы. Тот сразу узнал его. Выслушав, обернулся к визирю:

«Дай ему сто овец, назначь придворным пастухом. И да сопутствует ему удача».

Купец огорчился: втайне он надеялся на большее. Но не подал вида. Поцеловал край султанской одежды и удалился.

Когда он привел стадо на пастбище, овцы заболели чумой и все до одной околели. Он вернулся, доложил об этом султану. Тот приказал дать купцу пятьдесят овец. С горечью в сердце отправился купец пасти. Только овцы принялись щипать траву, как из леса выскочили волки. Стадо в ужасе кинулось к обрыву и погибло в пропасти. В тяжкой печали снова вернулся купец в город. «Ну что ж, – решил султан. – Пусть возьмет теперь двадцать пять овец». Без всякой надежды еще раз повел в горы купец свое стадо. Начался окот. Каждая овца принесла по два ягненка: видно, трава на пастбище была плодоносной. Ягнята рождались крупными, с блестящей красивой шерстью и сладким мясом. Купец стал дорого продавать своих тучных овец, по низкой цене покупать худых, откармливать их и снова продавать. Через три года в богатых одеждах он спустился в город, пришел во дворец, поведал о своих успехах. Султан созвал придворных, возложил на плечо купцу скипетр и сказал: «Прими от нас в дар Севилью. Пусть знают все: отныне ты ее повелитель».

Купец пал ниц перед своим благодетелем. Но не сдержал удивленья: «Почему ваше величество не сделали меня сразу султаном Севильи, а испытывали мое терпенье, и без того достаточно испытанное судьбой, заставляя заниматься не своим делом?»

Султан рассмеялся. «Дорогой друг! Если бы ты получил стол в Севилье в тот день, когда повел на пастбище сто овец, от Севильи не осталось бы камня на камне».

Все чаще уединялся Бедреддин для размышлений, покуда наконец шейх не разрешил ему «эрбайн». По-арабски «эрбаин» значит «сорок». На сорок дней запирали дервиша в одиночестве без пищи и почти без воды. То был один из последних искусов путника.

II

Перемены, происшедшие с Бедреддином, были неслыханны. Он считался одним из крупнейших правоведов мусульманского мира, наставлял десятки учеников из разных стран, был учителем султанского наследника. Давал фетвы – юридические заключения по самым сложным вопросам шариата. Читал проповеди, сочинял труды, которые служили пособием для многомудрых улемов. Теперь молитвы и диспуты, поучения и книги – все было оставлено ради пенья и плясок с такими же, как он, безумцами. Он отдалился от соучеников и друзей, от улемов, от семьи. Все пребывали в недоумении. И больше других роптали земляки. Бедреддин был надеждой духовного сословия молодой Османской державы. Он должен был стать опорой законности, поддержать авторитетом религии и науки ее устроение. И вот тебе на – бросить все и уйти от мира. Чего ради? К тому же утеснения плоти, голодовки, бессонные ночи грозят его здоровью, а может, и самой жизни. Не иначе как эти беспутные дервиши завлекли его, сглазили, сбили с пути. Не зря отец Бедреддина кадий Исраил не любил шейхов и дервишей.

Было решено: пусть Мюэйед отправляется в Эдирне.

Ему кадий Исраил поручил попечение о своем сыне, а он не имеет возможности лицезреть его по нескольку месяцев. Пусть Мюэйед расскажет кадию о случившемся, и тот отзовет сына под свою руку, образумит его. Никого другого Бедреддин и слушать не станет.

И вот Мюэйед седлает коня, вьючит заводного и благословляемый земляками, напутствуемый Джазибе отправляется в путь. Иерусалим, Дамаск, Халеб, Конья, Кютахья… Мелькают многолюдные, богатые города, шумящие базарами, гордящиеся мечетями, окруженные мощными стенами. Города полнятся устрашающими слухами: с северо-востока движутся полчища завоевателей, невиданных со времен монголов. Их ведет Железный Хромец – Тимур Ленг, называющий себя Повелителем Вселенной. За восемнадцать дней он взял считавшийся неприступным город Сивас, засыпал рвы телами защитников, срыл стены. И движется на Малатью.

Мюэйед слушал и не слышал: в одно ухо вошло, в другое вышло. Говорят, лошадь и та бежит к дому быстрей. Мюэйед торопился на родину.

Стояли погожие осенние дни. В сирийской пустыне жар обжигал лицо. А в горах Тавра уже веяло зимней прохладой. Земледельцы собирали обильный урожай. Запахи яблок, опавшей листвы, пожухлой ботвы щекотали ноздри, то были запахи родины, которых он не слышал, шутка сказать, два десятилетия. Да, ровно двадцать лет минуло с той поры, когда они с Бедреддином, полные надежд, ушли из Эдирне в Бурсу.

Выехав на берег соленых вод, Мюэйед возликовал; на той стороне виднелись минареты, крыши, кипарисы раскинувшегося по склонам румелийского городка Галлиполи.

Покуда он переправлялся через алые от закатного солнца воды пролива, пока ехал по узким улочкам городка, сердце его пело, сердце его скорбело. Пело о встрече с родной землей, скорбело о годах, проведенных вдали от нее.

На ночлег он решил остановиться у проповедника, хатиба, давнего своего знакомца, ученика кадия Исраила. Не успели они как следует порадоваться свиданью, как за воротами послышался конский топот. Хозяин вышел и вскоре вернулся с новым гостем – огромным детиной в ратной справе, с саблей у пояса. Мюэйед глянул и обмер: то был товарищ его детских игр Шахне Муса. Они обнялись. Поликовались со щеки на щеку.

Муса стал теперь субаши – подчиненным кадию воинским начальником, ответственным за порядок и законность в столичном пригороде Йылдырым, на правом берегу Тунджи. Пригород этот возрос уже при султане Баязиде, который возвел там мечеть, точно такую же, как в первопрестольной Бурсе. А кадием поставил Исраила, старого боевого соратника своего отца. Верно, сев на трон, хотел загладить несправедливость покойного султана Мурада к славному роду гази – покорителей Румелии. До кадия Исраила, оказывается, уже дошли слухи о переменах, свершившихся с сыном, о брошенных в Нил книгах. По поручению кадия и ехал Шахне Муса в Египет: «Если не хочет мой сын свести седины отцовские с печалию во гроб, пусть возвращается вместе с тобой на родину, чтоб зажечь светоч наук в медресе, что строится по султанскому повеленью в Эдирне. И не медлит, ибо близятся грозные времена».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю