355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сухонин » На рубеже столетий » Текст книги (страница 3)
На рубеже столетий
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:39

Текст книги "На рубеже столетий"


Автор книги: Петр Сухонин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

Глава 2. Противоречия

В это время Чесменский горячо спорил с Бурцевым, доказывая, что ни его приятель, ни полк, в котором они оба имеют честь служить, и никто другой в мире не имеют права входить в его дела и принимать на себя разбирательство их личных с князем Гагариным отношений,

– Он меня вызвал, прекрасно! – горячо говорил Чесменский. – Он имел полное право меня вызвать, хотя бы потому, что вот мое лицо ему не нравится. Вызвав, он предоставил мне выбирать оружие; я выбрал шпаги, хорошо! Почему не пистолет, не эспад он, не кинжал, не нож, наконец, как дерутся между собою американские дикари, это тоже мое личное дело; какие же могут быть вопросы, какая может быть опека? Я не мальчик, чтобы был должен, прежде чем плюну, спросить позволения у маменьки. Правда, я моложе всех, но я офицер – и ни под чьим надзором не состою! Если я хочу быть убитым, какое кому дело?

– Не горячись, любезный, горячка не годится ни к черту! Как нет дела? Дело есть и еще какое дело! Честь и мундир полка! Ты думаешь, весело нам будет слушать, как будут говорить, что князь Гагарин лейб-гусара Чесменского как муху проколол. Нет, брат, это лейб-гусарам не рука. Вот ты проколи Гагарина, другое дело, мы все рады будем; но как этого не случится наверное, то… Вот выйдешь в отставку и будешь вольный казак. Делай тогда что хочешь, полк не вмешается. А пока ты носишь наш мундир, принадлежишь нашему обществу, до тех пор… извини! Пой что хочешь, а делать должен то, что следует… Ты бы еще вздумал в виду всего полка, да хотя бы при одном только мне, застрелиться, утопиться или повеситься и захотел бы, чтобы мы все зевали на потолок, пока ты надеваешь на себя петлю. Шалишь, любезный! Невмешательство имеет свои пределы, за которыми оно уже преступление.

Молодые люди горячились.

– В таком случае мне только один выход: повеситься, как Миша Сушков. Его положение было сходно с моим; дядя его, статс-секретарь, записал его в дипломаты. Отправили его в Берлин и не дали ни гроша. Что ему было делать? Да он еще был в чужом городе, где его никто не знал. А я? Помилосердуйте, господа! Из гвардии не выпускают и еще хотят, чтобы я служил в самом дорогом полку, а средств нет никаких. Жди, пока с неба манна упадет! Да еще полк хочет ограничивать: того не делай, туда не ходи, являйся в приличном виде. Иван Петрович Лопухин, проповедуя свою христианскую идею правды и добра, говорит: "Жизнь, горе и труд понимаю, и не прочь ни от того, ни от другого. Только трус боится горя и страданий, только лентяй боится труда". Ну, я не лентяй и не трус! Я не боюсь ни горя, ни труда; готов сейчас хоть камни ворочать, хоть мостовую мостить; но поможет ли мне этот труд? Да и полк что тогда скажет?

– Выходи из полка и тогда делай что знаешь! – отвечал Бурцов, покручивая усы, – любимый прием гусар того времени.

– Не выпускают, не выпускают, даже просьбы о выходе не принимают, – горячо отвечал Чесменский. – В этом-то и состоит ненормальность, неестественность моего положения. Как ни молод я, а все могу понять, что дело неладно! Ко мне приступают, от меня требуют, мне указывают, а я… Что я могу сделать, когда у меня ни за мной, ни предо мной ничего нет? Бросаюсь из стороны в сторону, как угорелый, а толку нет! Вот, думаю, стреляться или вешаться, дело нехристианское… Припомни, что мы клятву перед великим мастером нашей ложи произнесли: никогда не думать о самоумерщвлении, беречь свое тело, как сосуд души… Хорошо! Но если другой застрелит меня или заколет, я не виноват. Грех на его душе! Я клятвы не нарушал, а он не обязан меня беречь и щадить. Вот, думаю, выход! Кажется никому ничем не мешаю. Так и тут нет, полку нужно вмешаться, любезному моему другу и товарищу Бурцеву мое дело покоя не дает. Говорят: во имя товарищества и единства. Да Бог с вами и с вашим единством, когда единство не помогает, а только требует! За тем и в самом деле останется один исход – Миши Сушкова.

– Не горячись, почтенный, многоуважаемый. Об этом можно поговорить! Если полк хочет заставить тебя жить, то может найти и средства к жизни…

– Что же, дадут милостыню! Не хочу я милостыни, не хочу подачек! Мне и те подачки, которые я с детства получал, опротивели до омерзения. Я хочу быть свободным, только свободным, больше ничего! Иметь право хоть с голоду умереть. Жить трудом, но без опеки, без стеснений, без требований. Пожалуй, ничего не иметь, но знать, что зато в мою жизнь не может никто вмешаться.

Спор был прерван приходом еще гусара. Это был Кандалинцев. Он объяснил, что Гагарин принял все условия и что дуэль должна быть завтра со светом, то есть около десяти часов утра, на Каменном острову, за бестужевской дачей, и именно, как Чесменский желал, на шпагах.

– Ничего не сказал Гагарин об оружии, когда ему сказали, что Чесменский выбирает шпаги? – спросил Бурцов.

– Напротив, заметил, что дуэль будет неровна. "Чесменский не может драться на шпагах, как я, – сказал он, но прибавил: – Не кланяться же мне ему, дескать, выберите что-нибудь для себя повыгоднее! Выбрал шпаги, прекрасно! Я принимаю! А там его дело думать".

– Видишь и князь находит, что дуэль неровна будет! Впрочем, посмотрим; что он скажет после моего визита.

– Не езди, Бурцов, прошу! Он еще подумает, что я нарочно придумал и уговорил…

– Вот хорошо! Это до тебя не касается вовсе! Я уполномочен от полка, а не от тебя! Ты с ним драться не отказываешься. Он может тебя убить, если хочет! А там дело наше… Будь здоров, да не думай глупостей. Бог даст, все перемелется и мука будет!

– Не мука, а разве мука.

Но Бурцов уже скрылся, оставив Чесменского глаз на глаз с его секундантом, тоже корнетом лейб-гвардии гусарского гголка Кандалинцевым.

– Ну говори, ты доволен условиями? Кажется, все по твоему желанию? – спросил Кандалинцев.

– Благодарю, друг, сердечно благодарю!.. – задумчиво отвечал Чесменский. – А кто у него секундант?

– Его свояк, полковник Ильин и другой Дурново. Он просил, чтобы и ты выбрал другого секунданта, чтобы потом о правильности дуэли и речи не могло быть!

– Кого же я выберу?

– А Бурцов, я говорил с ним, он не прочь. А теперь я к нему опять заеду и скажу от тебя!

– Заезжай, душа моя! Только вот какая неприятность! Ты знаешь, зачем Бурцов приезжал?

– Нет, а что?

– Он приезжал объявить, что полк этой дуэли не допускает и что если Гагарин своего вызова назад не возьмет, то ему пришлет вызов весь полк.

– Полк! Да ему какое дело?

– Говорят, что им обидно, что дуэль из-за усов, когда они все носят усы!

– Да кто же вам велит говорить, что дуэль из-за усов; разве нельзя найти другую причину? А то, понятно, они могут на Гагарина обидеться…

– Какую же причину я мог им сказать?

– Мало ли? Мог бы сказать, что ты вздумал ухаживать за его молоденькой свояченицей, m-lle Ильиной, что она к тебе благосклонна, и князь потребовал, чтобы ты на ней женился, а ты не хочешь, или что ты в Эрмитаже вздумал сделать ручку его супруге княгине, когда она играла пастушку Альцесту; наконец, поспорил с князем за картами, сказав, что он любит заглядывать в чужие. Мало ли что придумать можно? Тогда никто слова бы не сказал. А то из-за усов! Оно, конечно, полку обидно, а главное – смешно! Будто усы могут быть причиной дуэли! Всего лучше сказать, что начал ухаживать за свояченицей, и князь, заметив с ее стороны к тебе некоторую склонность, надутый своей родословной и княжеством, не захотел допустить даже возможности своего свойства с тобой, дворянином неизвестного происхождения.

Чесменский промолчал.

Он думал: "Чтобы я позволил себе вмешать ее имя, чтобы я позволил себе лгать, клеветать, и на кого же – на нее? Грязнить своей клеветой ее чистое имя? Никогда, никогда! Пусть лучше меня разорвут на части, слова не скажу, но такой подлости я не сделаю никогда и ни за что!"

***

В кабинете Екатерины из-за драпри дверей показалась тучная и довольно неуклюжая фигура санкт-петербургского обер-полицмейстера бригадира Никиты Ивановича Рылеева, в мундире Измайловского полка прежнего покроя, с высоким, шитым золотом, срезным воротником, напоминающим боярский козырь, в белом галстухе, ботфортах, черном шелковом с серебряными полосами шарфе, коротенькой шпаге, торчавшей с левого бока как вертел, и в кресте св. Анны на шее, украшенном бриллиантами.

Показавшись из-за драпри, обер-полицмейстер остановился у дверей и низко поклонился, касаясь рукою пола. Потом он стал тихо приподниматься, выправляя свою тучную фигуру и склоняя в то же время голову, будто боясь вдруг показать государыне свое круглое и красное лицо.

Он знал, что его не похвалят, поэтому всеми мерами старался протянуть время до той минуты, когда придется выслушать выговор, и этой самой протяжкой думал смягчить, если можно, предстоящий гнев.

– Что это, господин бригадир, – сурово и строго начала Екатерина. – Вы с ума сошли, что ли, или сходить было не с чего? Что такое вы там выдумали? Что вы хотели сделать с моим Сутерландом?

– Виноват, Ваше величество, Вы изволили приказать… – хриплым голосом начал говорить Рылеев.

– Что? Я приказать? Вы сумасшедший, совсем сумасшедший! Или вы думаете, что у вас государыня помешанная, или такая кровопийца, что на людей кидается? Который раз я вам говорю: "Не поняли, спросите, а не бросайтесь, будто вас с цепи спустили". Ну скажите, чем теперь вознаградить смятение, испуг, наконец, отчаяние… Ведь это до того глупо, до того глупо, что не верится, чтобы человек с разумом мог такую глупость выдумать! Хорошо же вы думаете о вашей государыне, когда полагали, что она может приказать такую глупость!..

Бригадир и кавалер Никита Иванович Рылеев молчал. Он сам сознавал, что глупости, которую он сделал, не было ни пределов, ни извинения, но… но… ведь он хотел… он думал… он думал, что первое дело исполнить приказание, а потом уже рассуждать. И он пыхтел и краснел от гнева Екатерины, чувствуя себя под грозою, и еще какою грозою!

Холодный пот выступал на его лбу, лицо покрылось пурпуром. Но он молчал, сознавая, что каждое слово его только более рассердит государыню.

Дело в том, что накануне, когда он утром явился во дворец с донесением о происшествиях дня, государыня сказала:

– Ведь у тебя, Рылеев, при полиции служит, кажется, препаровщик, который умеет чучела из зверей и птиц набивать? Вели, пожалуйста, набить чучелу из Сутерланда и отошли ее от моего имени в кунсткамеру; пусть поберегут как редкость. Особенно тщательно желала бы я сохранить уши и ноги; действительно, такие редко можно встретить. Позаботься!

Рылеев посмотрел на государыню с изумлением, но видя, что она говорит серьезно, не смел возражать.

Его молчание было тем естественнее, что Сутерланд был банкир и на всякий праздник не забывал ни обер-полицмейстера, ни других великих людей мира, так что у обер-полицмейстера, вместе с прочими особами, было, как говорят, "рыльце в пушку". Беда, если сделанным вопросом себя выдашь! Поневоле молчать приходится.

Получив такое приказание, наш бригадир и кавалер, не говоря дурного слова, хотя и с крайним сожалением, но как верный исполнитель сейчас же отправился к своему доброму банкиру. Что делать, служба прежде всего!

Сутерланд принял его почтительно и ласково.

"Зачем бы и так рано? – подумал он, когда ему доложили о санкт-петербургском обер-полицмейстере. – Верно, перехватить хочет, просить перед праздниками. Ну что ж? Он человек хороший; если сумма небольшая, можно и дать!"

С этою мыслью он велел просить Рылеева в кабинет и встретил его у дверей. Тут его поразило, что обер-полицмейстер вошел к нему в полной форме и с двумя урядниками, заменявшими тогда нынешних жандармов.

– Простите, мейн гер, – начал неопределенно Рылеев, бледнея и потряхивая своею рукою, когда-то раненною под Очаковом, – простите, что я к вам с тяжким и крайне неприятным поручением. Видит Бог, я не виноват! Я сам чуть не плачу, приступая к столь тяжелому поручению. Знаю, что вы немец добрый, и все мы вам весьма благодарны и очень обязаны, но… но… Не понимаю, что государыне вздумалось… но, вы сами знаете, наше дело не рассуждать, а исполнять. Я готов, со своей стороны, сделать все, что могу, но… но воля государыни должна быть исполнена.

От такого вступления Сутерланд побледнел; он тоже чувствовал за собою грешки. Последние два миллиона, внесенные в его контору из государственного казначейства для перевода в Лондон, переведены еще не были, хотя от времени их взноса прошел целый год. И ему пришло на мысль: "Вдруг узнали?"

– Что такое, господин бригадир? Что вы хотите сказать? Что такое приказала ваша государыня? Неужели вы, без всякого даже предварительного вопроса, пришли меня арестовать?

– Эх, мейн гер, об этом не стоило бы и говорить! Ну арестовал бы и опять бы выпустил, а под арестом мы бы похлопотали, чтобы вам не было скучно.

– Так что же, господин бригадир, неужели так-таки без слова хотите выслать меня из Петербурга, из России?

– Мейн гер, я не думаю, чтобы такая высылка огорчила вас. С денежками везде хорошо, везде Петербург. А ваша честь, кажется, в денежках не особенно нуждаться изволите! Нет, не о высылке речь, а… а… Я вам сказал, что так как вы человек добрый, нашего брата забывать не изволили, и я вам очень, очень и премного обязан, то я и готов, как я вам докладывал, все, что могу…

– Так что же? Государыня приказала меня послать в Сибирь, на каторгу?

– Э, господин банкир, и из Сибири возвращаются, и с каторги прощают! К сожалению, должен вам сказать хуже.

– Хуже? Так что ж? Неужели она без суда определила мне смертную казнь? Это было бы уже совсем по-турецки. И не думаю, чтобы столь великая и милостивая государыня… Что же, скажите, она приказала: повесить, отрубить голову? Не томите меня, господин бригадир, скажите прямо! Я не боюсь смерти! Но так, без суда…

– Хуже, мейн гер, еще хуже! Она приказала сделать из вас чучелу.

– Что? Чучелу?

– Да, мейн гер, – слезливо проговорил Рылеев, – приказала сделать чучелу и препроводить в кунсткамеру, причем особо изволила указать, чтобы в возможной степени сохранить ваши уши и ноги, как редкость. Я, разумеется, верный исполнитель приказаний государыни, но со своей стороны принял все меры, чтобы такой переход ваш из жизни в число редкостей кунсткамеры совершился не только возможно менее для вас мучительно, но даже с некоторою приятностью. Для того я пригласил с собою двух докторов, которые обещают наркотизировать вас опием так, что вы и не заметите, как препаровщик из-под вашей кожи вынет мясо и положит туда вату с опилками и отрубями. Одним словом, поверьте, мейн гер, что от меня зависит – будет сделано все.

– Господин бригадир, скажите, вы не сошли с ума?

– О, мейн гер, я был бы счастлив, если бы на эту минуту был сумасшедшим! Я готов сойти с ума, чтобы только не иметь несчастия видеть потерю столь хорошего и доброго человека, каким считаю я вас, господин банкир. К сожалению, я должен вам сказать, что приказание государыни было столь определенно, что не может быть сомнения, что это именно ее воля; так что если бы в настоящую минуту я действительно с ума сошел, то от этого нисколько не изменилась бы сущность дела и…

– Когда же вы думаете меня препарировать?

– Да сию минуту, с вашего дозволения, господин банкир, если вы изволите пожелать. Вы знаете, что высочайшее повеление откладывать нельзя.

– Как, вы не дозволите мне даже проститься с семейством, написать письма?

– Об этом государыня ничего не изволила приказывать, поэтому думаю, что если вы не захотите моим дозволением злоупотреблять, то я могу дозволить. Но предупреждаю, что выйти от вас или вас выпустить, не исполнив высочайшего повеления, я не могу. Не забудьте, что завтра утром о доставлении вас в правление академии наук, для помещения в кунсткамере, я должен буду государыне рапортовать, а ведь препарация тоже требует времени.

– Нет, нет, господин бригадир, я не буду злоупотреблять вашим дозволением; я напишу только два коротеньких письма. Надеюсь, что в ту же минуту получу ответ.

Сутерланд написал действительно два коротеньких письма: одно к князю Платону Александровичу Зубову, а другое – к французскому посланнику Сегюру, которых именем всего святого умолял разъяснить, действительно ли могло последовать такое приказание государыни, чтобы из него сделали новый препарат для изучения человеческого организма, или обер-полицмейстер просто помешался и таковое приказание слышал в своем расстроенном воображении.

Не прошло четверти часа, в квартиру Сутерланда прибыл церемониймейстер государыни граф Александр Сергеевич Строганов и освободил бедного банкира из его горького положения. Недоумение разъяснилось тем, что несколько месяцев назад банкир преподнес государыне прелестную собачку, с необыкновенно красивыми ножками и необыкновенно длинными ушами. Государыня прозвала эту собачку по имени дарителя – Сутерланд. Этот маленький Сутерланд вскоре околел. Государыня хотела сохранить хотя внешний его вид и вздумала сделать из него чучелу. Приказание, отданное о приготовлении чучелы, чуть не стоило жизни бедному банкиру. О существовании собачки Сутерланда Рылеев никогда не слыхал.

Государыня очень огорчилась этою историею и постаралась загладить перед банкиром неприятное впечатление приглашением его к вечернему собранию в Эрмитаже. Вместе с тем она сочла своею обязанностью намылить хорошенько обер-полицмейстеру голову, думая в то же время про себя:

"Правда, глуп до нелепости, зато исполнителен до самоотрицания. Поневоле приходится пощадить!"

Несмотря на эту внутреннюю мысль, бригадиру Рылееву пришлось выслушать жестокую нотацию, так что он уже думал:

"Погиб! Кончено! Погиб! Выгонит непременно, а выгонит, так и под суд отдаст! Купцы-шельмецы сейчас с жалобами явятся. Одно слово: "Погиб!"

Однако государыня его не выгнала и после нотации обратилась уже снисходительно с вопросом:

– Что нового в городе?

У обер-полицмейстера во время нотации вылетело было из головы все, что он полагал докладывать; однако ж он скоро оправился и начал говорить о найденных замерзшими, об опившихся, повесившихся и прочих, хотя и видел, что для государыни его рассказ вовсе не занимателен. Вдруг он вспомнил, что ему говорили о том, что сегодня или завтра должна быть интересная дуэль между корнетом Чесменским и Преображенским секунд-майором князем Гагариным; насмерть, говорят, драться будут! Государыню это заинтересует. И он стал докладывать о дуэли.

– Что, какая дуэль?

– Между князем Гагариным и корнетом Чесменским.

– Из-за чего?

– Разно говорят, Ваше императорское величество. Одни говорят, что Чесменский приехал к Гагарину одетым не так, как следовало, и князь обиделся; другие рассказывают, что у Гагарина есть свояченица, молодая Ильина, с хорошим приданым девица; Чесменский будто за нею приударил и хотел увезти, а Гагарину досадно стало.

– На Чесменского, этого мальчика?

– Он уж офицер, Ваше величество, гусарский корнет!

– Знаю. Но он мальчик… Помешать! Не допустить! Я не хочу никакой дуэли! Слышишь, я не хочу, чтобы эта дуэль состоялась!

– Слушаю, Ваше величество.

– Ну, с Богом, да чтобы дуэли этой не было! Ты понял?

– Как не понять, Ваше величество! Дуэли не будет.

– Всего лучше, пришли Гагарина ко мне. С Богом!

Обер-полицмейстер исчез, опять после низкого поклона, касаясь рукою земли, а государыня вошла в спальню.

Глава 3. Доклад

В спальне государыни было уже приготовлено все к приему ее первого, утреннего доклада.

Подле самой стены, неподалеку от двери, ведущей из спальни в кабинет, был поставлен стул с высокой спинкой, обитой штофом; к стулу были придвинуты два полуовальные, выгибные столика, поставленные таким образом, что выгибы их приходились один против другого наружу, причем один приходился против стула, приготовленного для государыни, а другой – против стула докладчика. На каждом из столиков стояли по два шандала с зажженными десятью свечами. Стул для докладчика был с низенькой резной спинкой, и подле него стояла низенькая этажерка. На столике, приходящемся к стулу, приготовленному для государыни, стояла великолепная бронзовая чернильница, лежали перья, карандаши и другие письменные принадлежности; впереди, у самого выгиба, на краю стола, лежала чистая бумага.

Двери из китайской комнаты и уборной в спальню приходились справа против стула, на котором государыня принимала доклад. Прямо против обеих этих дверей, между окнами, была расположена великолепная красного дерева с бронзою киота, с драгоценным образом Казанской Божией Матери, старинного письма, в золотой ризе, осыпанной бриллиантами и яхонтами. Перед образом горела неугасимая лампада и несколько восковых свечей. Стена, противоположная той, подле которой ставился стул государыни, прикрывалась голубой штофной драпировкой, за которой, в алькове, на возвышении стояла широкая кровать с высокими тюфяками в штофных чехлах. По сторонам кровати были поставлены широкие трюмо, за которыми из алькова был виден тоже драпированный шелком проход, ведущий в ванную, гардеробную и другие внутренние комнаты. Против алькова и кровати был расположен небольшой фонтан, состоящий из маленького золотого амура, льющего воду в серебряный бассейн.

Государыня, войдя в спальню, в ту же минуту села на приготовленный для нее стул и позвонила.

Явился по звонку опять тот же камердинер Кошечкин.

Екатерина взглянула на него хмуро. Она полагала, что довольно ее звонка, чтобы угадать, чего она желает.

Но Кошечкину и в голову не приходила такая требовательность, и он стоял перед государыней, уставя глаза и не зная, что сказать.

– Позови фельдмаршала! – сказала Екатерина сурово и подумала: "Ну что за радость выбирать себе неспособных и еще как: чем неспособнее, тем лучше, чем скорее, тем соответственнее". Это сказала себе Екатерина, между тем, как служебный выбор вращается именно на этом силлогизме людского тщеславия, желающего всегда видеть кругом себя только тех, которые ниже его во всех отношениях.

Камердинер исчез, вошел Суворов.

Не обращая ни малейшего внимания на императрицу, сидящую на своем стуле у столиков, он прошел мимо, прямо к образу Казанской Божией Матери, и не торопясь, медленно, с чувством и расстановкой положил перед образом три полных земных поклона. После он обратился к императрице и сделал ей также один полный земной поклон.

– Что ты, Александр Васильевич, не стыдно ли? Ты меня конфузишь! – сказала государыня.

– Не тебе, матушка царица, не тебе. Я кланяюсь своей надежде, а надежд у меня одна – ты!

– Полно, садись! Дело есть?

Суворов сел напротив.

– Самое важное, – отвечал он. – Пришел взглянуть на тебя, как на наше красное солнышко. Не сердись на старика, которую неделю не вижу, так и скучно, а увидел и запел…

И он сейчас же пропел свое "кукареку". Государыня улыбнулась и протянула ему руку. Суворов почтительно поцеловал и стал говорить о приучении каре выдерживать кавалерийскую атаку.

– Я этого не понимаю, мой дорогой фельдмаршал. В этом уже я полагаюсь на вас.

– А ты разрешаешь, матушка? Скажи, ты разрешаешь?

– Разумеется, я разрешаю все, что на пользу и добро.

– И слава Богу! Ура, кукареку! – Он встал и стал прощаться.

– С Богом, с Богом, – повторила государыня, – не забывай навещать!

Суворов ушел; государыня велела позвать Дмитрия Петровича Трощинского.

– Что у тебя, Трощинский? – спросила она, подавая ему руку после его низкого поклона. – Садись!

– Мемория о баварском наследстве и прусском короле, – отвечал Трощинский, садясь.

– Отложи ее, я прочитаю ужо с князем Платоном Александровичем и графом Марковым и потом пришлю за тобой. А вот я хотела тебя просить, распорядись как-нибудь по моему дому. Я чуть у себя аутодафе не произвела. Встала я сегодня очень рано. Не более шести часов было, хотелось написать побольше. Только мне показалось холодно; чтобы никого не тревожить, я подошла к камину и сама зажгла подложенную под дрова бумагу и бересту; камин вспыхнул. Вдруг раздался страшный крик. Я ужасно испугалась. В трубе оказался мальчик-трубочист. Я, можно сказать, сама себя не вспомнила, однако ж позвонила. Спасибо, на мой звонок старик Зотов прибежал. Выкинули дрова, вытащили мальчика, а все очень неприятно. Он хоть и не обжегся, но от испуга едва не помешался. Да и я‑то, признаться, не меньше его перетрусила. Нельзя ли как распорядиться, чтобы мою каминную трубу с вечера чистили, что ли, или чтобы, когда чистят, закрывали чем-нибудь камин? Передай ты об этом Строганову. Он может что и придумает.

Слова "с Богом!" отпустили и Трощинского.

За Трощинским следовали другие, и так шло до 12 часов, когда государыня встала и пошла в уборную, где ожидали ее все перечисленные камердинером лица.

Она вошла, поклонившись по-мужски направо, налево и прямо подошла к зеркалу в то время, как присутствующие отвешивали ей низкие поклоны, касаясь рукою земли. Подле зеркала стояла уже одна из ее любимых камер-фрау Алексеева, со льдом и полотенцем, подле нее две сестры девицы Зверевы с булавками и гречанка Палокучи с чепчиками.

В то же время у зеркала очутился и ее шталмейстер Лев Александрович Нарышкин и церемониймейстер граф Александр Сергеевич Строганов, исправлявший в то время должность обер-гофмаршала, – ее всегдашние собеседники во время ее туалета. Они начали ей рассказывать городские новости и слухи, между прочим упомянули и о предстоящей дуэли.

– Этой дуэли не будет, – сказала государыня, – я не хочу!

Прибранная государыня обошла всех, кого еще она не видела, между прочим сказала любезность и смоленскому губернатору.

Но только что он, веселый и довольный, собрался ехать из дворца, его попросили вновь к государыне. Он вошел за камердинером в бриллиантовую комнату. Там, кроме государыни и Строганова, не было никого.

– Что это у тебя, – спросила государыня сурово, – иезуиты католичество распространять вздумали, а? На что ж ты губернатор? Чтобы этого не было! Слышишь? Ты отвечаешь мне головой. Я не пожалею, не пощажу!.. – Она сказала это так, что бедный губернатор невольно коснулся своей головы, как бы желая удостовериться, на месте ли она еще у него или уже он думает без головы.

– Больше ничего, с Богом! Но помни, что я тебе сказала: отвечаешь головой!

– Бедняга! – проговорил Строганов, когда тот ушел. – А он был так счастлив от вашего всемилостивейшего слова!

– Что ж, я хвалю при всех, а браню с глазу на глаз. Это мое правило!

– А знаете ли, государыня, какая действительная причина дуэли, о которой говорили и которая не сегодня-завтра будет составлять одну из самых свеженьких новостей для болтовни в гостиных.

– Какая?

– Усы!

– Усы! Это что еще за история?

– Да, усы, Ваше величество. – И Строганов рассказал, что слышал от лейб-гусаров.

– Тем более я должна принять меры, чтобы такой дуэли не допустить.

В это время ей доложили, что прибыл князь Гагарин.

– Хотя мне уже время одеваться к обеду, – сказала государыня, – но делать нечего, зови! Уходи, Строганов, чтобы мне намылить ему шею с глазу на глаз. С мальчиком вздумал связаться, и еще из-за усов.

***

Нужно познакомить читателей с Ильиными, из коих одна была за князем Гагариным, другая жила у Гагарина в доме в качестве девицы-невесты, а брат их, полковник Ильин, был один из любимых адъютантов графа Захара Григорьевича Чернышева, поэтому пользовался не совсем обыкновенным вниманием общества того времени, обращавшего свое внимание только на тех, кто имеет какое-либо отношение к фавору.

Отец их, генерал Павел Антонович Ильин считался одним из исполнительнейших генералов екатерининского времени. Он был не только хороший исполнитель, но, можно сказать, артист исполнения, ибо доводил точность своей исполнительности до пределов возможного. Он стремился обыкновенно исполнять поручаемые ему дела так, чтобы в каждый момент каждая черта этого дела, не только в общем, но и в частностях, постоянно соответствовала желанию делавшего ему поручения.

Разумеется, такая исполнительность вызывала к нему чрезвычайное сочувствие тогдашнего фавора, тем более что он был не Рылеев, не делал ничего не думая, и никакого нет сомнения, не бросился бы набивать чучелу из банкира Сутерланда. Его исполнительность была тем и хороша, что всегда была осмыслена, хотя и доводилась иногда до такой точности, что иногда, право, не уступала событию с Сутерландом.

Один раз, например, под Очаковом, Светлейший, в минуту хандры, неудовольствий и злобной апатии, какие иногда на него находили, вздумал ему указать на два татарских села и сказал: "Распорядись, Ильин, чтобы духу их не было!" Провинились ли чем жители этих сел или просто мешали планам Светлейшего, этого Ильин не знал, да и знать не хотел. Он должен был распорядиться и распорядился.

Ранним утром он окружил эти села двойною цепью, на возвышенностях поставил артиллерию. Устроив резервы и открыв дело артиллерийским огнем, он умышленно разгорячил войска, вызвав в них ожесточение. Потом повел их штурмовать эти села с внушением: не делай пощады ни старому, ни малому. "Чтобы собака не могла ускользнуть!" – говорил он. И точно, не ускользнули даже собаки; перебили всех зауряд, не жалея ни пола, ни возраста, хотя атакованные таким образом села почти не сопротивлялись. "Беда кого-нибудь оставить, – рассуждал исполнительный Ильин, хотя был вовсе не злой человек, – оставишь там мальчишку или девчонку, или старика – плакать станут, пищи просить, а Светлейший сказал, чтобы и духа не было".

Ну перебили всех, даже до собаки, стало быть и дело с концом. Не тут-то было. Исполнительный генерал сообразил, что ведь трупы разлагаться станут, станут гнить, стало быть, как бы глубоко их не зарыли, будет дух, а Светлейший именно говорил… Вот он и решил связать всех убитых вместе и привязать к ним три-четыре бочки смолы, жердей, хворосту, негодных досок и всякой другой горючей дряни, все это зажечь и пустить вниз по Днестру в море, за осаждаемую крепость. Тогда уж именно духу не будет, да если бы и принесся из-за крепости какой-либо дух, то это уж будет дух турецкий, а не татарский, так как крепость-то турки защищают.

Как было не любить такого исполнителя екатерининским самодурам, особливо если принять во внимание то, что попасть в случай он не искал, интриговать никогда ни против кого не интриговал и во всем всегда всецело уступал. И точно его любили все, начиная от подозрительного, но высокоразумного фельдмаршала графа Румянцева—Задунайского до великолепного лентяя и именно великого человека на грандиозные предположения и малые дела Потемкина, даже до хитрого, гениального, напускающего на себя великую придурь Суворова и до блестящего Зубова, а также искреннего весельчака и мота Нарышкина и остряка Строганова, даже до не менее точных исполнительниц, чем он сам, разумеется в другом роде, Протасовой, Брюс, Нарышкиной и Перекусихиной. И такая общая любовь к нему была понятна. Во-первых, он был не честолюбив; лучше сказать, его честолюбие ограничивалось только получением хлебного местечка, выгодной командировочкой, наделом небольшого, дворов в 500, имения; во-вторых, он был угодлив: всем угождал и угождал мастерски, не роняя своего достоинства и не давая даже заметить, что он желает угодить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю