Текст книги "На рубеже столетий"
Автор книги: Петр Сухонин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
"Теперь самих дуэлистов куда бы?" – спрашивал он себя. – Нужно – куда бы покрепче. Вот князя возьму к себе, а задорного юношу под самый крепкий замок отвезу к графу. Ну, пожалуйте, господа!"
Обер-полицмейстер развозил всех сам и сдавал каждого с рук на руки в то время, как француз напрасно ждал их с завтраком. Только хлопоты Рылеева запереть Чесменского покрепче были напрасны. Когда вечером принесли ему ужин, по тогдашнему положению, как арестованному гвардейскому офицеру, суп из курицы и жареного рябчика, его в арестантской камере уже не было. Он исчез их под трех замков.
Часть вторая
Глава 1. У чужих
– Возвещение истины дается только мудрому, ибо глупый есть глупый! Может ли истина оставаться светлою, проходя через глупую голову? И луч солнечный, проходя через мутную воду, теряет свой блеск и чистоту!
– Но, почтенный отец-учитель, где же искать мерило мудрости, чем может мудрость определяться?
– Созерцанием непреложной верности, готовностью на самоотрицание и возвышенностью мыслей! Верность – первый залог мудрости. Мудрый верен, потому что мудр, а верный мудр, потому что верен!
– Поэтому, отец-учитель, выходит, что за основание мудрости следует признавать не разум, а верность?
– Да! Потому что верность разумности есть тот же разум, только вне возможности отклонения с разумного пути!
– Чем же может определяться верность?
– Послушанием!
– Каким образом? Нельзя же сказать, что послушание есть мудрость!
– Несомненно! Ибо нет мудрее внемлющего!
– Как это понимать, отец-учитель? Что такое именно обозначаем мы словом послушание?
– Воспринятие чужой воли всем сердцем, всем существом своим и стремление осуществить эту волю всеми силами души своей.
– Но, отец-учитель, почему же такое послушание можно назвать мудростью?
– Потому что оно мудростью руководствуется и мудростью руководит! А все, что касается мудрости, немудрым быть не может!
– Чем приобретается способность такого послушания?
– Внутренним созерцанием и умственной молитвой.
Такая игра во фразы происходила в одном из ученых кабинетов пресловутого города Мюнхена – столицы ультранемецкого и ультракатолического германского курфиршества Баварии, между сухопарым, седоватым немцем – немцем весьма серьезным, с длинными седыми ресницами, высокими бровями, глубокомысленно нахмуренным лбом, и нашим юношей Чесменским, столь таинственно исчезнувшим несколько недель назад из арестантской генерал-губернаторского дома в Санкт—Петербурге.
Но Чесменского не легко было узнать, он был уже без усов и не в форме корнета русской лейб-гвардии гусарского полка и не в шелковом, раззолоченном французском кафтане, чулках и башмаках, с напудренными волосами и косой, а в простом черном сюртуке а lа Лафайет, английских сапогах и с коротко обстриженными волосами.
Он сидел и слушал глубокомысленный вздор, который говорил немец, со вниманием неофита, внимающего евангельской истине; предлагал время от времени вопросы и усваивал даваемые ему разрешения без внутренней поверки, без критериума разума, а просто на веру, как нечто не подлежащее сомнению.
Они сидели в ученом кабинете перед письменным столом, заставленным многочисленными предметами ученого свойства, между которыми одно из замечательных мест занимал человеческий череп, лежащий на обшитой серебряным галуном и с серебряными кистями черной бархатной подушке и с положенными под него накрест берцовыми костями. Этот череп должен был служить сколько анатомическим препаратом науки, столько же и символом ничтожества человеческих стремлений и суеты сует всего, что может дать здешняя жизнь.
Но что такое ученый кабинет? Понятно: комната, предназначенная специально для ученых занятий и бесед. Такого рода комнаты начали в Мюнхене устраиваться с половины прошлого века. Надобно полагать, что первоначальное учреждение их было вызвано немецкою подражательностью, не желавшею ни в чем уступать французам. В Париже открылось несколько гостиных, которые по царствующей в них изящной болтовне, по искусству ведения их блестящего causerie, обратили на себя внимание целого света до того, что их стали называть бюро разума.
Немцы ли в этом французам уступят? Они ли не стоят на страже науки и глубокомыслия?
Но в Париже за устройство салонов взялись дамы, а французские дамы того времени были действительно способны соединить блеск остроумия с успехами мысли. Они сумели искусством своей беседы предоставить французскому языку преобладающее значение. Немецкие же дамы не были любительницами остроумия. Для них приятнее самых остроумных разговоров было рассуждение о шмандкухенах и перемывание косточек отсутствующих подруг. Потому немцы и придумали: вместо парижских салонов устроить у себя ученые кабинеты, с пивом, кнастером и другими условиями немецкой учености, которая штудировала здесь метафизические определения, то есть продолжала то же, что делала она в своих аудиториях, только предоставляя здесь большую свободу и допуская, даже принимая с сочувствием воспрещенные в аудиториях знаки одобрения.
Но подражание – всегда только подражание. Немецкое подражание французскому остроумию породило дубоватую немецкую вицу; желание подражать блеску французского двора привело к скучнейшему формализму немецкого этикета и бесплоднейшей бюрократии, наконец, разорило почти все владетельные фамилии Германии; желание же создать в Германии – из подражания тоже французам – свои умственные центры, где бы возможно было обмениваться мыслями, привело к устройству сперва невиннейших ученых кабинетов, в которых, нужно сказать правду, всего менее было учености, но которые под влиянием политических и социальных условий германской общественной жизни весьма скоро обратились сперва в профессорские кружки, а потом – в сектаторские общества с различными системами и воззрениями, отвлеченная туманность которых давала полнейший произвол всевозможным утопиям и самым несообразным толкованиям, проповедуемым этими кружками как несомненная истина.
В один из таких кружков или обществ попал наш юный, увлекающийся и восторгающийся беглец Чесменский.
Чесменский был масон. Он принял масонство еще в России, тогда на масонство была мода. Но в России он думал о масонстве, надобно полагать, столько же, сколько и о Китайской империи. Занятый службою, своим положением, светом и отношением к товарищам, он не имел ни времени, ни желания вдаваться в мистицизм отвлеченностей и ограничивал свою принадлежность к масонству только выполнением некоторых внешних обрядностей. Но когда побег из арестантской дома военного генерал-губернатора лишил его отечественной почвы, а скука одиночества начала вызывать усиленную жажду деятельности, то под давлением еще внешних влияний, производимых теми, кто содействовал его бегству, он невольно стал желать ознакомиться ближе с тем, что, он полагал, составляет сущность масонства.
Всеобъемлемость и отвлеченность принципа, которому масоны себя посвящали – "служение человечеству" – увлекла восторженную голову юноши, относящего к недостатку своего развития то, чего он не понимал, и думающего, что метафизические умозаключения, мистицизм и таинственность действительно могут привести к исследованию человеческой природы во всех ее проявлениях. А на такое исследование, понятно, должно опираться истинно полезное служение, истинно полезная деятельность. К несчастью, вместо общества "вольных каменщиков", принимающих за догму отвлеченный тезис, он попал в один из самых опаснейших видов германского сектаторства, прикрывающий себя только именем и внешним видом масонства. Это были столь известные впоследствии иллюминаты, не усвоившие еще, впрочем, тогда этого имени.
Но откуда они взялись, из каких данных могло логически произойти их учреждение и где почва, на которой они могли укрепиться?
Данные эти были в тогдашнем социальном и политическом устройстве общественного быта Германии, а почва нашлась в тех самых кружках, которые от нечего делать забавлялись метафизическими определениями.
Дело в том, что пока увлечение воззрениями и анализом стояло исключительно на почве отвлеченности той или другой доктрины, кружок или общество, принимающее эту доктрину, не могло иметь существенного значения; но как скоро касалось оно практической почвы, то немедленно получало реальное значение и политическую силу, с которыми при тогдашнем разделении Германии на мелкие владения весьма трудно было бороться.
Своекорыстное шарлатанство, разумеется, этим пользовалось. Искусно прикрываясь восторженностью и самоотрицанием, оно, в своих видах, придавало отвлеченным исследованиям политический характер, соответственный своим личным выгодам. И это могло происходить тем с большим удобством, что таинственность масонов, их мистические увлечения и обряды давали полную возможность всякие сектаторские стремления именем масонства прикрывать и распространять.
Ясно, стало быть, что такого рода сектаторские кружки Германии были не масоны собственно, напротив, между кружками были даже такого рода, которых направление было прямо противоположно истинному масонству, и устраивались иногда людьми, знакомыми с масонством только понаслышке и не только не принявшими его внутренних догм и символов, но даже не усвоившими его внешних форм и знаков. Но это были кружки, которые, прикрываясь таинственностью масонства, стремились утилизировать общественные инстинкты и направлять их в таком именно смысле, в каком представлялись они наиболее подходящими их учредителям. К таким именно кружкам следует отнести и общество германских иллюминатов.
Первоначально общество это учредилось с благородною целью: противодействовать влиянию иезуитизма, подавлявшего в то время в Баварии всякое движение, всякий успех мысли. Уничтоженные ex-officio папской буллой, изгнанные из Испании, Неаполя, Франции, Пармы, даже Австрии, иезуиты укрепились и сосредоточились в Баварии. Пользуясь бесхарактерностью ее самодержавного курфирста Карла Теодора, они захватили там в свои руки всю правительственную власть и затем, при помощи своих духовных конгрегаций, дали тамошней общественной жизни такое направление, по коему люди должны быть только послушными трупами в руках чужой воли, быть безмолвными машинами исполнения требований их полумонашеского, полуполитического ордена. Гнет мысли был страшный. В народе распространилось суеверие и подавлялось всякое движение разума. Наука, подчиняясь выводам отцов иезуитов и их схоластическим приемам, велась прямо к отрицанию всякого знания. Внутренняя жизнь каждого подвергалась шпионству, подвергалась вещественному и нравственному насилию.
Подобное состояние страны вызвало протест со стороны профессора канонического права Вейсгаупта, который с кафедры стал говорить о ненормальности подобного положения дел.
Этот протест лишил профессора кафедры и навлек на него иезуитское преследование в такой степени, что он едва не умер с голоду.
Тогда энергическому профессору пришло на мысль учредить общество противодействия иезуитизму в политике, науке и жизни и в основание этого общества принять те же самые принципы, помощью коих возвысились и укрепились иезуиты, как-то: цель оправдывает средства; ложь, обман, насилие и даже злодейство допускаются для достижения высших требований разумности и так далее. Эту мысль профессора усвоил прежде всего его любимый ученик фон Цвак, человек с некоторыми средствами. Он со всею горячностью молодости принялся за ее осуществление. Таким образом начало возникать общество, противодействующее иезуитизму способами того же иезуитизма.
Новое общество встретило себе сочувствие во всех врагах обскурантизма и мертвенности, но распространялось туго. Лихорадочная, правда, но слишком еще неопытная деятельность Цвака и совершенно отвлеченная ученость Вейсгаупта давали слишком слабую опору его существованию. Но скоро вступили в главу нового общества люди влиятельные и практические. Один был известный писатель, человек предприимчивый, ловкий, обладающий несомненным талантом и значительными средствами. Это был Николаи. Он был масон, впоследствии долго жил в России у графа Румянцева, сына фельдмаршала, бывшего тогда канцлером, на правах человека ему близкого, и много содействовал распространению масонства в России. Вступив в общество иллюминатов, он придал ему формы масонства с его символистикой, таинственностью посвящения, разными степенями братства, из коих только высшие степени могли знать истинные цели и средства общества; другие же члены должны были быть только их безмолвными исполнителями. Другой был еще более деятельный, более сильный и влиятельный, более богатый, камергер веймарского двора и занимающий важное место в баварской администрации тайный советник барон Книге. Они совершенно преобразовали устраиваемое Цваком общество, придали ему таинственность и силу и не упускали ничего, что могло распространить и возвысить его влияние. Они изменили и самое его наименование, назвав его просветителями, или иллюминатами.
Открытая, видимая цель иллюминатов была искоренение невежества, снятие с человечества всех пут, освобождение от всяких оков, затрудняющих его развитие. Средствами для того должны были служить требование точного исполнения всеми членами решений высшего трибунала, изображаемого мистическим знаком; полное подчинение низших степеней высшим, с тем же отрицанием своей воли, с каким это практикуется в ритуалах иезуитизма; общественные взносы, взаимная поддержка, таинственность и мистицизм.
Но видимость указанной цели и средств прикрывала более сокровенные стремления, руководимые бароном Книге.
Преобладающею страстью Книге было властолюбие. Среди баварской знати он занимал высокое положение, был богат, имел обширное и знатное родство, связи, вообще был лицом влиятельным и пользовался расположением курфирста Карла Теодора. С тем вместе он сох от зависти, видя, что власть, действительная, настоящая власть, находится полностью в руках иезуитов. Он переварить не мог, что он только пешка в руках конгрегации, что его только терпят, пока он исполняет их требования; что он пользуется и положением и значением только до тех пор, пока это иезуиты ему предоставляют.
Это чувство властолюбивой зависти заставило его обратиться к новому обществу. Вступив и получив в нем влияние, он вдруг почувствовал, что он становится силой, с которой иезуитам приходится считаться. Приняв в основание правило, указанное Вейсгауптом, что с иезуитами должно сражаться равным оружием, следовательно, не разбирать средств для уничтожения их влияния, он начал последовательно сознавать, что с усилением общества, при той таинственности, которою оно себя окружило, сила его растет, распространяется по мере того, как усиливается общество; мало того, он заметил, что с тем вместе даже растет его богатство. Понятно, что он стал смотреть на общество как на опору своего властолюбия.
Он начал рассуждать таким образом: "Снять оковы с человечества, распутать путы, его связывающие, значит оставить человечество на распутье, бросить в хаос безначалия! Освободить от предрассудков – значит лишить того миража, который иногда дает счастье. Нет, это не то! Прежде всего нужно создать власть, которая сумела бы самый хаос обратить в порядок; сумела бы счастье, извлекаемое человечеством из предрассудков, заменить новым источником. Но из чего же может исходить этот источник? Ясно – из разума! А этим всеобщим разумом, по крайней мере, толкователем общей разумности, должен быть я, барон Книге; даже не то, должен быть знак, но этим знаком, в сущности дела, должен быть я, не кто иной, как я, который и должен взять на себя заботу о благоденствии человечества.
Для человечества, – рассуждал он, – несравненно отраднее, когда власть является перед ним в виде чего-то отвлеченного, чего-то исходящего, может быть, не из здешнего мира, является в виде мистического лица, которое может быть послано самим небом. Итак, прочь иезуитизм, прочь клерикализм и феодализм, всех их заменю я, барон Книге, долженствующий быть руководителем людей и народов".
С такими-то ясно осознанными целями барон Книге взял на себя руководство делами Общества иллюминатов под масонским именем Филона. Благотворность видимой, явной цели общества – противодействовать обскурантизму – скоро привлекла к нему все интеллигентные силы Германии, для коих гнет иезуитизма был невыносим. А затем общество начало распространяться и по другим странам, давая в руки барона Книге и его сотоварищей, Вейсгаупта и Николаи, значащихся под именами Спартака и Псаметиха, влияние, силу и богатство.
Но в то же время и противники иллюминатов – иезуиты – были не такого рода люди, которые бы уступали свое положение без борьбы. Они, со своим официальным закрытием силою папской буллы, не только не утеряли, но еще усилили свое влияние. Пользуясь правительственною властью в Баварии и чрезвычайным, хотя и скрытым влиянием в Южной Германии, итальянских государствах и Франции, они решили уничтожить своих противников – иллюминатов во что бы то ни стало.
Для того они прибегли к одному из своих, столько раз практикуемых ими с успехом средств: подкупу, клевете, лжи и насилию. Они уговорили или подкупили трех членов братства иллюминатов подать донос, в коем те обвиняли свое общество не только в стремлениях антирелигиозных, но и противуправительственных. Одним словом, взводили на общество то, о чем барон Книге только помышлял. Они доносили, что общество для достижения своих целей не довольствуется пропагандой, но прибегает к всевозможным хитростям, допуская в своих действиях не только насилие, но и злодейство. Яд и кинжал, наемные убийцы и отравители – вот средства и сила иллюминатов, – писали клевреты иезуитизма, – и они – эта сила стала столь уже могучею, что влияет на суды курфиршества. В Баварии ни одно судебное определение не проходит, если оно противоречит видам иллюминатизма!
Уставы общества, требующие безграничного послушания и самоотрицания перед волей таинственного трибунала, давали такому извету вероятность. В это же время было несколько случаев, когда лица, враждебные иллюминаторству, нежданно и странным образом погибали. Один был убит на дуэли бретером; другой умер от того, что в аптеке перемешали лекарство; а третий утонул в ручье, где нельзя было утонуть курице. Все это в разъяснениях отцов иезуитов и их сподвижников имело свое значение. И они добились своего. Карл Теодор приказал закрыть общество и арестовать его руководителей.
Исполнить это герцогское повеление оказалось, однако ж, не так легко, как представлялось сначала. Баварская полиция захватила фон Цвака и несколько других третьестепенных членов, указывавших, можно сказать, сами на себя, но главные руководители общества, вследствие окружающей их таинственности, были никому не известны. Притом влияние иллюминатов, благодаря их многочисленности, было настолько распространено, что они всегда вперед знали меры, которые против них принимают; стало быть, всегда могли предпринимать то, что этим мерам могло противодействовать. И это, при политическом раздроблении Германии и постоянной враждебности между собою царствующих в ней феодалов, было весьма удобно. Преследуемый в Баварии непременно пользовался покровительством в Ганновере, или Касселе, или Бадене, непременно вызывал себе сочувствие в Шлезии или Саксонии. Что же касается до Книге, Вейсгаупта и Николаи, то они были неуловимы. Самые влиятельные лица из иллюминатов не знали членов трибунала иначе, как под именами Филона, Спартака и Псаметиха, выражаемых одним мистическим знаком.
Барон Книге, подписав сам в качестве тайного советника и члена высшей администрации Баварии определение о закрытии общества иллюминатов, конфискации его имущества и аресте членов, особенно руководителей под мистическим знаком трибунала, дал знать всем своим ложам о предстоящей опасности, и правительство нигде не нашло ничего или почти ничего.
В этом виде дело, вероятно, стояло бы долго. Иезуиты искали бы иллюминатов, иллюминаты подкапывались бы под влияние иезуитов; а барон Книге, стоя между теми и другими, извлекал бы себе личную пользу из тех и других; но началась французская революция, и к действиям баварского Карла Теодора, преследующего все, что противоречило ретроградским идеям прошлого, присоединились все князья Германии, как католические, так и протестантские, а потом и государи всех других стран, начиная с прусского Фридриха II, до того не только не преследовавшего тайные и нетайные общества, но даже им явно покровительствовавшего. Народные движения показались опасными всем, и они начали везде преследоваться, но преследоваться таким образом, каким вообще преследует сила, то есть без соображения размера преследования с действительною необходимостью. Крутые меры там, где следовало бы оказать снисхождение, и, наоборот, снисхождение к тому; что требовало резких и крутых мер, составляют постоянную ошибку силы, а такого рода ошибки, естественно, вызывают и укрепляют озлобление. Тем не менее дело общества иллюминатов висело тогда на волоске. Преследуемое повсеместно, оно неминуемо должно было закрыться и исчезнуть даже в воспоминании. Но барон Книге был не такой человек, который бы легко отступал от своих предположений. Ему пришло на мысль: нельзя ли, пользуясь революцией, не только возвратить утраченное влияние, но даже его возвысить и укрепить до таких пределов, чтобы никакие преследования ему не могли быть опасны?
– Для этого нужно, – рассуждал барон Книге, – все преследуемые правительствами общества, как в Германии, так и в других странах, слить в одно, направить их к одной цели и на этой цели соединить их общие усилия. Тогда иллюминаты и тугенбунды, розенкрейцы и карбонары, кающиеся братья и масоны, и все в усилиях своих представят такую силу, против которой не только гонение германских князей, но и воля правителей всех стран мира не будут иметь существенной важности.
– Тогда власть будет перемещена, строй общества изменится, феодализм исчезнет, – продолжал рассуждать барон Книге в сознании силы своего таинственного трибунала и своего собственного я, – по крайней мере, Бавария-то будет непременно в моих руках!
– Вопрос теперь в том, – спрашивал себя барон Книге, – каким образом этого достигнуть?
– Вот, – отвечает он себе. – У меня, в Берлине, был приятель, немножко того – голова не в порядке, но хороший, очень хороший человек и богат как жид. Да, я думаю, что он и точно из жидов, имя такое – Клоотц…
При первых известиях о происшествиях в Париже он бросился туда.
– Мы, немцы, – объяснял Клоотц, – слишком методичны, слишком привязываемся к внешности, к форме, чтобы вполне усвоить то, к чему разумность должна привести. Французы другое дело, особенно теперь, когда мы разгорячены, кровь кипит, страсти бушуют.
Прекрасно, – продолжал свое рассуждение Книге. – Иллюминаты в основании своих принципов тоже ставят разум. Правда, они хотят еще просвещения, хотят изменения в политическом положении. Но разве эти желания не разумны? Опять, он не столько глуп, чтобы не сознавать, что деньги сила, а деньги у нас есть. Он полагал связать весь мир с помощью масонов и тугенбундов, но иллюминаты дадут ему новый элемент слияния. Если он об этом подумает, то схватится за мысль слития всех обществ горячо; тем более что Париж и революция объявили уж себя центром всего, что восстает против тиранства, насилия и деспотизма. А он теперь может, он сила! Ему удалось сосредоточить около себя все зажигательные стороны революционных страстей. Дантон от него без ума. Робеспьер близок, близки к все выдающиеся личности горы, даже Марат оказывает ему почтение. Его идея: принять величие разумности за догму народных верований, видимо, увлекает толпу. Желание сближения тайных обществ Европы с клубами якобинцев и кордильеров непременно польстит их идее народного державства. Но для достижения всего этого нужно кого-нибудь послать в Париж, обусловиться, обговорить. Кого? В Париж теперь, после сентябрьских убийств, когда всякий иностранец признается шпионом, не поедет никто. Муции Сцеволы, говорят, нынче не родятся, да если бы и родились, то я по себе знаю, что людское благо не такая приманка, на какую является много охотников…
Впрочем, вот одна из сестер нашего братства пишет об одном неофите, готовом на все. Он молод, горяч и обязан нам за свое освобождение. Он масон, но готов приступить к иллюминатству, если встретит от иллюминатов помощь в своей миссии. Эта миссия – частная месть. Тогда, говорит он, моя жизнь – это самая ничтожная жертва, которую я готов буду братству принести. Правда, он варвар, русский, и самые стремления его варварские. Он хочет мстить своему родному отцу, какому-то русскому вельможе, в чем-то виновном противу его матери. По всей вероятности, дело в чем-нибудь таком, о чем можно сказать пошалил. Но за это не мстят! Если бы все плоды шалости нашего многочтимого герцога Карла Теодора вздумали ему мстить за своих маменек, то, пожалуй, и иллюминатство было бы не нужно. Но пусть так! Ему нужно одно, нам другое. Пусть съездит в Париж, мы поможем ему в расчете его с отцом. Только способен ли он? А вот я возьму на себя его подготовлять, тогда увижу…
Результатом такого решения был ряд фразерских бесед, подобных той, которую мы привели в начале главы. Барон Книге в качестве просветителя из кожи лез, чтобы внушить Чесменскому, что главнейшее достоинство человека заключается в послушании до самоотрицания высшей воле; ибо воля эта есть воля трибунала, соединяющего в себе все сокровища разума, все знания науки и все величие священного отправления. Она не может не быть направлена к благу человечества, ибо исходит из разумности истины, которая сама по себе есть уже благо! – говорил барон Книге. Но, разумеется, ни одним намеком он не дал понять, что весь этот разумный, ученый, святой трибунал состоит, главнейшее, из того же длинного немца, не обладающего ни особою ученостью, ни особым умом и способностями, но зато чрезвычайно желающего руководить всем, что знание, ум и способность в себе заключают, и настолько ловкого, что умеет водить за нос своих ученых товарищей и пускать кому угодно пыль в глаза…
Но о таких затаенных помышлениях барон Книге не говорил даже себе. Он перед самим собой старался представиться не чем иным, как покорнейшим слугою, все-преданнейшим исполнителем, благоговеющим перед волей того трибунала, который, в мистическом знаке, соединяющем три имени Филона, Спартака и Псаметиха, представляет и заключает в себе всю мудрость Соломона, все величие науки и всю всеобъемлемость прорицания.
Несколько дней спустя в секретнейшем журнале высшего трибунала иллюминатов было записано:
"Причислен к братству иллюминатов в степень минервала 2‑го класса неофит, варвар – русский, но владеющий хорошо французским и немецким языками, знающий латынь и обладающий многими весьма разнообразными сведениями. Он молод, стремителен, кажется весьма энергичным и может быть с успехом употребляем в решительных предположениях. На первое время он избран к отправке в Париж для переговоров с великим Анахарсисом".
Прочитав последние слова журнала, барон Книге засмеялся сам:
– Фу, однако же, какой дурак мой приятель. Его звали в Берлине Карл Иоганн, ему показалось неблагозвучно, и вот он Анахарсис – берлинский скиф, изучающий жизнь новых Афин. Другое дело, если бы он прятался за этим именем, как, например, я – за именем Филона, чтобы избежать иезуитских когтей. Нет, он не прячется, подписывает свою полную фамилию Клоотц, а к чему же тут Анахарсис? Разве к тому, что если есть новые Афины, то должен быть и новый Анахарсис, да еще великий! Титул, поднесенный ему льстецами из санкюлотов, которых он кормит сотнями. И вот великий Анахарсис. Ну не комедия ли, не сумасшествие ли? Не заходит ли ум за разум?
Написав это, барон Книге не спросил у себя: "Не комедия ли и то, что я написал?", да и все братство, им руководимое, с тем чтобы поддерживать и тешить властолюбие и корыстолюбие тех, кто им заправляет?