Текст книги "Понять - простить"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)
XIX
– Это было, если память не изменяет мне, в 1829 году, – сказал Моринаго и задумался, глядя на гаснущие за густым лесом «чако» дали. В вечерней тишине отчетливее был слышен лай обезьян и громкие настойчивые крики попугаев.
Дневной жар спадал, наступало тепло, воздух был неподвижен, и тихо плескали волны Пилькомаи, набегая на густо заросшие травой и камышами берега.
На миноносце "El Treumfo" звонко пробили склянки. В казарме стихали голоса солдат, и таинственная дрема сгущалась над лесом.
– Да, именно… Дед говорил: в 1829 году… В Аргентине было слабое, безвольное правительство. Было увлечение свободами. Так, недавно по Франции пронеслась революция, бонапартизм, наполеонизм, и отголоски этого нашли отклик и в Аргентине. И мистицизму было место, и в "вольные каменщики" записывались, и мужи совета, вместо того чтобы править, говорили речи, разговаривали, убеждали, боялись арестовать, посадить в тюрьму, послать на каторгу. Это были дни идеальных устремлений, мечтаний создать какую-то новую, сладкую жизнь, где всем было бы хорошо.
– Маниловщина, – сказал Игрунька.
– Что? Я не понимаю вас, – спросил Моринаго.
– Простите, что перебил вас. Я вспомнил нашего писателя Гоголя, изобразившего этот мягкотелый идеализм и давшего его образец в виде помещика Манилова.
– Да… я не знаю… Не слыхал… Только вдруг на горизонте Аргентины появился некто Хуан Розас. Молодость он провел в тюрьме, потом жил за границей, бывал в Аргентине как вождь полуанархической, полубандитской группы, и где кончалась проповедь коммунизма и анархии и начинались разбои и грабежи, и наоборот, трудно было определить. Он бы, вероятно, так всю жизнь и скитался по прериям, укрываясь у индейцев, грабя фермы и почтовые кареты, если бы в Аргентине не вспыхнула революция. У нас, – улыбнулся Моринаго, – в южноамериканских республиках, революции и смены правительств так же часты, как весенние грозы в горах. Мы уже в школах не учим имен президентов, потому что это невозможно: их так много. Розас воспользовался беспорядками в Буэнос-Айресе, с шайкой приверженцев захватил власть и объявил себя "диктатором волей революции".
– Совсем как Ленин, – вставил Игрунька.
– Да, так мне и el tenente Svatoslao рассказывал, было у вас в ноябре 1917 года… Розас объявил себя главой революционеров, создателей новой свободной Аргентины, главой «Colorados». Он называл себя хранителем революционного закона, защитником трудящихся масс, глашатаем свободы для всех униженных и угнетенных. Хорошо был подвешен язык у этого негодля, и все бездельники, рыцари большой дороги, повалили к нему в правительство. Аргентинская интеллигенция и остатки старого правительства удалились в прерии, не признав Розаса. Их партия получила наименование белых – "Blancos".
– Совсем как у нас, – сказал Игрунька, – недостает только петлюровцев, махновцев и зеленых.
– Начались невероятные казни. Правление Розаса было для Аргентины одной кошмарной ночью, сплошь залитой слезами и кровью. Восстания, руководимые интеллигенцией, не прекращались. Интеллигенция гибла на плахе при их подавлении, массами эмигрировала за границу, остаток ее голодом и силой был вынужден подчиниться красному диктатору и поступить к нему на службу. Розас окружил себя негрскими батальонами, уголовными преступниками, подонками городской черни и полудикими «гаучосами», безграмотными полуразбойниками-полупастухами.
– Можно подумать, – сказал Игрунька, – что вы рассказываете про русский большевизм и про Ленина. У нас тоже китайские и латышские полки, уголовные преступники, городские хулиганы и отбросы и полудикие крестьяне, взятые из деревенской молодежи, развращенной последними годами войны.
– Да… Я потому и рассказываю вам, что все, что мне рассказывал el tenente Svatoslao, казалось мне повторением рассказа моего деда про страшное время аргентинского Калигулы. Все, кто носил сапоги и имел постоянную квартиру, назывались «господами». И «господа» были отданы во власть свиты Розаса. Розас приказал выжигать «белых» каленым железом. Независимая печать была задушена. Выпускались только казенные газеты самого Розаса. Для преследования "врагов народа и революции" повсеместно были учреждены революционные трибуналы, судившие не на основании законов, а по революционной совести. А судьями были каторжники, негры, метисы и бродяги. Да, tenente Кусков, история повторяется. Осужденных казнили. Для продления мучений жертвы палачей вооружали тупыми зазубренными ножами, "чтобы белый чувствовал, что его убивают". Впрочем, в разных провинциях Аргентины были и различные способы казни. Это зависело от революционного вкуса и революционной изобретательности. Так, комиссар провинции Сант-Яго Ибарра, по профессии пастух, лучший друг Розаса, обшивал осужденных кожей. Осужденных сгибали живыми так, что голова приходилась к ногам, связывали в этом положении, завертывали в только что снятую воловью шкуру и оставляли на солнце. Кожа, высыхая, сжималась и медленно ломала надвое осужденного. Такой тюк с еще живым осужденным привязывали к хвосту дикого коня и пускали коня на волю. Жен и детей blancos брали заложниками, секли и жгли каленым железом, если революционер убегал. По всей Аргентине были развешены красные флаги. Ношение национального аргентинского цвета, белого с голубым, считалось преступлением, достойным казни. Десять лет борьба шла неорганизованными восстаниями, легко подавляемыми сильной и преданной Розасу красной армией. В 1839 году аргентинская молодежь составила под предводительством поэта Эгеварио тайное общество "Майская ассоциация". Заговор был раскрыт, и все участники замучены насмерть. Другое общество, "Южная лига", поднявшее восстание, было разбито при Гаскомусе. Аргентинские патриоты ушли за границу, и центром их стал город Монтевидео. В 1842 году Марко Абельянедо составил "Северную лигу". Членам этого патриотического общества удалось поднять восстание в Тукумане, Сальта, Хуху, Катамарке, Риохе и Кордове. Восстание было подавлено, а Абельянедо отпилили голову. Розас правил декретами. Количество декретов, им изданных за долгие годы его правления, исчисляется тысячами. Он отменил религию, он приказывал насаждать материалистическое просвещение, свободное от "клерикальных суеверий", он создавал «революционный» театр, отменял брак и семью. Он писал декреты о принудительном назначении жен и детей blancos для надобностей солдат, для очистки нечистот, для уборки улиц и казарм.
– Можно подумать, – вставил Игрунька, – что Ленин списывал с Розаса его декреты.
– А может быть, – раздумчиво сказал Моринаго, – и Розас, и Ленин списывают из одного и того же источника, нам неизвестного.
– Какого? – насторожившись, спросил Игрунька.
Моринаго не отвечал. Он сидел, помешивая серебряной трубочкой ром и мороженое в стакане, и смотрел в сумрак ночи. Над просторами дремучего леса парчовым пологом опускалось темное небо. Луна рогом с остриями, поднятыми кверху, медленно выплывала из-за леса, и серебрились перистые вершины пальм и ветки деревьев с мелкими, блестящими, точно покрытыми лаком, листочками. Лес затих. Теплая ночь излучала тяжелые и душные ароматы. Лес стоял, полный угрозы, насторожившись под луной. Ярко, враз, блеснули круглыми глазами иллюминаторы на миноносце и отразились полосами серебряного света в темной воде. На "El Treumfo" зажгли электричество.
Ковбой принес на террасу свечу в стеклянном лампионе, и обаяние ночи померкло. Кругом все погрузилось во мрак, и только луна серебряным рогом плыла, ускоряя свой бег и поднимаясь над лесом.
– Вы спросили меня, охотник ли я? – сказал тихим голосом лейтенант Моринаго. – Я охотник потому, что я ненавижу человечество. Рассказы деда в детстве положили на меня печать разочарования в людях… Как могли люди, зная все это, так повторять кровавые события? Вашу революцию делала интеллигенция?
– Да.
– Не могла же она не знать про события в Аргентине сто лет тому назад! Чья-то сильная, подлая и мерзкая рука руководит человечеством, и человечество ей повинуется. Я четвертый год живу на этом посту и рад, что я далек от людей.
XX
Долго длилось молчание. Наконец Игрунька прервал его.
– Как же и чем это все кончилось? – спросил он.
– Что? – вздрогнув, воскликнул задумавшийся Моринаго.
Он точно ушел в какой-то иной мир и забыл, о чем он рассказывал.
– Правление Розаса в Аргентине.
– Ах, да, – Моринаго встал, прошелся по террасе и остановился, прислонившись спиной к столбу. – Кончилось… Все кончается на свете. Это, кажется, еще царь Соломон сказал.
– Кончится и ваш большевизм, – сказал лейтенант Монтес де Око.
– Да, конечно, кончится и ваш большевизм, – повторил Моринаго. – Только я бы хотел, чтобы не так благополучно для ваших негодяев, как он кончился для аргентинских. Прощать и миловать их нечего. Видите, Розас писал о том, что пламя аргентинской революции освободит все народы мира от власти «господ», и задача аргентинской красной республики стать во главе этого широкого освободительного движения. Народ верил этому. На деле все шло по-иному. Европейские державы подвергли Аргентину блокаде, соседние государства прекратили с ней сношения, потому что под управлением Розаса Аргентинская республика обратилась в кровавый сумасшедший дом. Хозяйство, промышленность и торговля страны были разрушены до основания. Бумажные аргентинские деньги потеряли ценность. Того, что собирали от жителей натурой, едва хватало на содержание правительства и красной армии. Население плодороднейшей страны вымирало от голода. Розас всеми мерами добивался кредита от иностранных государств и признания своего правительства. Обещаниями концессий в стране он надеялся купить их милость. И так же, как теперь у вас, – первой на эти предложения откликнулась Англия. Бизнес (business) для нее всегда бизнес, и золото не пахнет кровью растерзанных жертв. Снаружи страна джентльменов – внутри страна торгашей. Наверху несколько пышных львов, а под ними громадное алчное стадо гиен, это было всегда, это осталось и теперь. Моринаго остановился в задумчивости.
– Вы, однако, не любите Англии, – сказал Монтес де Око.
– Гроб покрашенный, как сказано в Евангелии, внутри же полный костей и всякой мерзости. Алчность масс, прикрываемая милосердием лордов, жестокость и холодное зверство. Они завели теперь сношения с русскими коммунистами. Тогда они заключили торговый договор с Розасом. В те годы лицемерие Англии не имело пределов. В английских газетах писали: "Когда к нам в лавку приходит покупатель, мы не просим у него доказательств, что он не бьет своей жены". "Мы не имеем права вмешиваться во внутренние дела чужого государства", – писали те самые газеты, которые открывали подписку для сбора денег на помощь отрядам итальянского революционера Гарибальди.
– Видно, одно – восставать против королевской власти, а другое – бороться с проходимцами, вышедшими из толпы, – сказал Монтес де Око.
– Впрочем, – продолжал свой рассказ Моринаго, – и своя печать не отставала от английской в восхвалении кровавого диктатора. Его называли "красным преобразователем мира", "блюстителем революционной совести", писали, что его власть "тверда, как скала", что народ любит «своего» Розаса и что бесчисленные восстания – это дело рук белых из Монтевидео. Чтобы развратить эмигрантов, Розас заводит там большую газету «Диарио». Эта газета проповедовала среди аргентинской эмиграции возвращение домой, признание красного правительства и покаяние. Льстецы, или «adulatores», расхваливали в этой газете Розаса, рисуя его убежденным гуманистом, антимилитаристом и защитником «народа». Они оправдывали террор, указывая на то, что Розас как народный диктатор должен быть беспощаден с врагами народа. «Embusteros», или врали, – описывали процветание и богатство Аргентины под управлением Розаса. «Alcahuetas», или сводни, разъезжали по соседним странам, сманивая и покупая приверженцев Розасу. И так продолжалось более двадцати лет. Мой дед родился в дни царствования кровавого диктатора и вырос при нем и в ненависти к нему. В 1852 году восстание началось в красной армии. Несколько красных полков объединились около военного помощника Розаса генерала Хозе Уркиса. Народ примкнул к восставшим. Толпы молодежи стремились в ряды blancos, в их числе был и мой восемнадцатилетний дед. Красные части стали переходить на сторону восставших, Дружно поддержанных эмиграцией. 2 февраля 1852 года в буэнос-айресских газетах писали, что правительство быстро справится с "белыми бандами" и жестоко расправится с "врагами народа", а 3 февраля войска Розаса были разбиты генералом Уркисом. Розас со своими министрами сел на корабль и уехал в Англию, где спустя много лет умер в сказочной роскоши, созданной на награбленные и заблаговременно переведенные в Англию деньги. 15 февраля армия генерала Уркиса вступила в Буэнос-Айрес. Мой дед рассказывал, как у него дрожало сердце от восторга и градом текли слезы при виде ликования освобожденного народа. Их осыпали цветами, они были окружены самым нежным вниманием. Женщины и девушки целовали стремена всадников и руки пехотинцев. Тогда и женился мой дед на влюбившейся в него девушке-испанке. Англия первая признала правительство генерала Уркиса.
– Но почему же, – вставая, в волнении воскликнул Игрунька, – Уркис не потребовал от Англии выдачи Розаса и награбленного имущества и не учинил над ним настоящего народного суда?
Моринаго повернулся лицом к реке и долго ничего не отвечал. Месяц высоко стоял над водой, отражаясь в ее зеркале. Глубокая ночь была кругом, и лес застыл в неподвижном сне.
– Почему? – наконец, сказал он. – Blancos – христиане, «Colorados» – атеисты, и что можно одним, того нельзя другим.
– Нет!.. Я!.. – задыхаясь и дрожа, воскликнул Игрунька. – Я бы всех их!.. Всех живыми бы сжег!.. Я бы всю сумму мучений, которым они подвергали белых, заставил бы каждого испытать…
– Даже если бы среди них были ваши братья… ваш отец? – тихо сказал Моринаго.
Игрунька вздрогнул.
– Почему вы это спрашиваете?.. Что это значит? – порывисто сказал он.
– Потому что отец моего деда, мой прадед, был в правительстве Розаса, – ответил Моринаго и опустил на грудь свою красивую голову.
– Какой ужас!.. – воскликнул Игрунька и стал спускаться с террасы. – Какой ужас на этой земле! И Бог видит это, и Бог это допускает!
– Не забывайте, – сказал Монтес де Око, и его лицо стало мрачным и суровым в красных отблесках свечей, – что, кроме Бога, есть дьявол, и его работа направлена непрестанно к тому, чтобы разрушить тот прекрасный мир, что создан великим Архитектором.
– Как страшно, как страшно, – содрогаясь внутренней дрожью, прошептал Игрунька и быстрыми шагами пошел по площадке к лесу.
– Tenente Кускоу! – услышал он голос Моринаго. – Вернитесь! У нас приказ часовым стрелять по каждому, кто подходит из леса к посту, не окликая.
Игрунька остановился, подумал и пошел к гациенде, откуда приветливо светила свеча и где казались прекрасными ажурные листы винограда и роз, освещенные изнутри. Когда он поднялся на крыльцо, Моринаго и Монтес де Око сидели рядом за столом. При виде Игруньки Монтео де Око воскликнул:
– Да здравствует наш молодой друг!
– Да здравствует! – воскликнул и Моринаго.
Хлопнул в ладоши и зычным голосом, так что лес содрогнулся и эхо прокатилось по реке и ответило ему далеким откликом, крикнул:
– Хуан! Рому!..
XXI
Потекли дни странной, лихой, но однообразной жизни. Игрунька у ковбоев учился в широкой степи за лесом накидывать лассо на диких мустангов, повалив их, седлать, вскакивать в седло и сидеть при их безумных прыжках. Его радовало, что он оказался ловче и смелее природных ковбоев, и лошади покорялись ему скорее. Подле чучела, набитого соломой, он учился работать навахой, кривым ножом, а иногда вечером он становился, согнув ноги и нагнув корпус, против кого-нибудь из солдат. У обоих сверкали в руках ножи. Кругом толпились люди поста, и лейтенант Моринаго стоял в широких шассерах с розовым лампасом, расставив ноги и заложив руки в карманы. Как угли, горели глаза у солдата. И он, и Игрунька делали ловкие прыжки, осторожно и мягко касались друг друга левыми руками и стремились нанести ножом примерный удар.
– Туше! – вскрикивал унтер-офицер и отскакивал от Игруньки.
– Плечо не считается, – говорил Моринаго.
– Они меня, господин лейтенант, по груди задели, – заявлял, выпрямляясь, унтер-офицер и показывал маленькую царапину на обнаженной коже, где чуть показалась кровь.
Он снова становился в позицию. Горящие глаза стерегли движения Игруньки, и они оба, – испанец, сын парагвайских прерий, и Игрунька, воспитанник 1-го кадетского корпуса и Николаевского училища, казались двумя ловкими играющими котятами.
– Туше, – говорил Игрунька и опускал нож. – Ваша победа, сержант де Валеро.
– Завтра рассчитаетесь, господин лейтенант, – улыбаясь, отвечал унтер-офицер.
На посту любили Игруньку и любовались им, как любили и любовались им и в Асунционе, где остались покоренные им сердца. И женщины, и товарищи любили его всегда за отчаянность, за смелость – как в будуарных подвигах, так и под огнем вражеских батарей. Игрунька был молод, красив и силен. Он мог потерять только жизнь, больше ничего, а про жизнь под звон гитары он часто пел своим товарищам по посту, пел по-русски и переводил на испанский язык старую песнь червонных чернобыльских гусар:
Жизнь наша бранная,
Жизнь бесшабашная,
Дешево ценишься ты!
Ему говорили товарищи: «El tenente Kusskou ha sabido seguir el recto caraino de honor» («Знает поручик Кусков верную дорогу чести» (исп.)).
В полянах среди «чако», под развесистыми эвкалиптами, стояла соломенная хижина с широкой крышей. На пальмовом телеграфном столбе с одинокой проволокой была прибита черная дощечка с отчетливо написанной белой цифрой 27. Это была почтовая станция. Там находил Игрунька маленькие надушенные розовые конверты с длинными, красными, в темно-синей рамке, марками, и со штемпелем Асунциона. Его звали на свидание. Он отпрашивался у Моринаго и исчезал недели на две с поста. Белокурые вьющиеся волосы, голубые глаза Игруньки, его стройный стан и высокий рост поражали креолок. Его уменье петь под гитару и по-русски нежно приласкаться создали ему славу Дон Жуана, и жизнь несла его от удовольствия к удовольствию. То поездка на пароходе по живописной Пилькомае, то уютная спальня со спущенными ставнями, любовь и волнение быть застигнутым ревнивым мужем, то ночь в легкой гациенде, в маленькой комнатке с красавицей креолкой, и опять неделя постовой жизни, походная койка, шум девственного леса, крики попугаев и лай обезьян.
Еще глубока и темна была ночь, когда Моринаго заворочался на своей постели, сделанной на раме, оплетенной жилами и постланной соломенным матрацем, чиркнул спичку, закурил трубку, хрипло прокашлялся и засветил свечу. Было пять часов.
– Кускоу! Кускоу! – окликнул он. – О-э! О-э! Игрунька спал на узкой походной сороконожке. Свет, прорезавшийся сквозь щели дощатой двери, падал толстыми полосами на беленую стену.
Игрунька потянулся, накрылся с головой одеялом и сейчас же вспомнил, что сегодня охота на ягуара. Сон слетел с него мигом.
– Сейчас, Моринаго! – отозвался он и ловким движением молодого тела поднялся на постели.
Моринаго открыл дверь. В комнату влился свет. Игрунька начал одеваться в ковбойское платье. Когда вышли на веранду, еще совсем было темно. Черной стеной намечался кругом притихший лес. Река была покрыта, как пуховой периной, густым слоем ровно лежавшего белого тумана. На дворе едва виднелись силуэты людей с лошадьми. Там вспыхивали красными точками папиросы. Душный и странный тропический запах трав, растений и реки, пряный и сильный, точно напитанный ладаном и ванилью, стоял кругом. На небе мигали ясные звезды. На земле была такая тишина, что голоса людей у казармы казались дерзкими и ненужными. Там кто-то кричал настойчиво:
– Хуан… Э-э… Хуан-э!
А из глубины конного сарая кто-то солидно ответил: – Э-э! Чего тебе Хуан?
– Куда задевал лейтенантовы торочины?
– Задевал… Задевал… Я, может, и не брал их вовсе. Карпинго (Свинья (исп.)).
– Сам ты карпинго, Хуан. Не видишь? А они в седле увязаны.
Игрунька слышал эти голоса по-испански, но так породному звучали солдатские голоса, что ему казалось, что это казаки или его чернобыльские гусары переговариваются в темноте ночи.
Выехали в полной темноте. Лесные тропинки обступили ветвями, и мокрые листья задевали по лицу Игруньку. Маленькие лошади шли просторной ходой. Впереди, вытянув по-ковбойски ноги, ехал Моринаго в широкополой мягкой шляпе, за ним – Игрунька, за Игрунькой – охотники-ковбои и пять солдат.
Через час выбрались из леса. Широкая полоса прерий, поросшая высокой желтой сухой травой, открылась перед ними. Были те предрассветные минуты, когда, как всегда в тропиках, ночь быстро сменяется днем. Сзади, в лесу, еще таились темнота и жуткость ночи, а в степи точно кто сдувал туманный сумрак. Красным полымем вспыхнул восток. Румяные огни охватили полнеба, встали на нем, точно нарисованные, золотые расходящиеся лучи, несколько секунд невидимое солнце из-под земли будто оглядывало степь и выплыло, яркое, сильное, торжествующее. Оно осветило мир, и бесконечным показался простор. Стадо антилоп паслось недалеко от дороги. Передовой козел насторожился, подался несколько шагов, точно хотел ближе рассмотреть всадников, и кинулся громадными скачками по степи. За ним припустило все стадо. И были видны только красные спины да белые зеркала боков, точно порхающие над желтой примятой травой, как снежные птицы.
Ягуара вчера нашли ковбои. Они выследили его, когда он ходил на заре пить воду в реке Rio Verde, а потом скрывался в густом острову кустов и деревьев и там дремал днем.
Этот остров окружили охотники.
Игрунька бросил свою лошадь, стреножив ее путами. Она паслась, вздыхая и обмахиваясь длинным хвостом. Маленькие пестрые птички перелетали с травинки на травинку и качались на длинных сухих стеблях ковыльника. Вправо солдаты вспугнули большого черного тукана, и он полетел, как индюк, тяжело махая крыльями, и упал в траву. Ковбои перекликались. Игрунька стоял на самом лазу, где примята была трава. Весь лесной остров был не больше двадцати шагов. Там, по словам ковбоев, было "самое их кошачье гнездо". Зверь должен был сейчас выскочить, если он не успел уйти раньше.
Игрунька холодными глазами опытного, видавшего виды охотника оглядывался по сторонам. Он увидел, как из поросли кустов широким и длинным прыжком метнулась ярко-желтая огромная кошка. Скрылась в траве, прилегла и снова прыгнула. На этом прыжке Игрунька поймал ее переднюю лопатку на золотую мушку ствола и выстрелил. Он увидел черную точку вытянутого хвоста, упавшую в траву. Сейчас же раздался второй выстрел. Лейтенант Моринаго стрелял по другому ягуару.
Днем в тени густой листвы кустарника закусывали «чураско» – жареным на вертеле мясом – и пили вино. На ветвях громадного эвкалипта висели содранные ковбоями шкуры ягуаров, и Игрунька несколько раз подходил к ним и гладил хвосты. Потом они снимались в маленький аппарат Моринаго, и, хмельной после ковбойской попойки, Игрунька, присев к земле, целил из револьвера в аппарат. Моринаго сидел рядом. Он в широкополой черной шляпе походил на учителя в какой-нибудь степной кубанской станице. Ковбои стали кругом в белых рубахах, соломенных панамах и длинных, в мелких складках, штанах. Шутили над фотографом, острили и смеялись грубым, здоровым, звонким смехом. После спали как убитые, вдыхая свежий запах степи. А когда жар свалил, долго ехали по прериям, направляя путь по солнцу, и уже во мраке въехали в лес, окружавший форт генерала Дельгадо. Нарочно громко кричали и говорили, чтобы обратить внимание часовых.