355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Понять - простить » Текст книги (страница 25)
Понять - простить
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:13

Текст книги "Понять - простить"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)

X

Поперек шоссе стояли тяжелые деревянные рогатки, густо оплетенные колючей проволокой. В проходе – рослый солдат-эстонец, белокурый, голубоглазый, широкоплечий. На нем серая, немецкого покроя, шинель с узкими синими погонами, суконная островерхая серая шапочка с голубой с черным кокардой. Он держал под мышкой ружье с примкнутым штыком и, засунув руки в карманы и расставив ноги в высоких черных добротных сапогах, наблюдал толпившихся у рогаток беженцев.

Вправо и влево от дороги узорчатым серым кружевом по замерзшим полям ползли колья, опутанные проволокой. За ними виднелась неровная, зигзагообразная, с выступами капониров пулеметных гнезд, линия окопов. Кое-где из-под бревенчатого, присыпанного толстым слоем земли и песку, блиндажа возвышалась черная железная труба. Легкий дымок вился к серому сумрачному небу. Между проволоками стояли человек пятнадцать солдат. Они смеялись, переговариваясь между собой. Серые поля уходили к горизонту, вдоль шоссе тянулись избушки деревни Сала, занятой солдатами. За ними – лес. Острые глаза Деканова рассмотрели над лесом белую колокольню и золотой крест ивангородского собора.

У самых рогаток женщина протягивала к часовому завернутое в лохмотья дитя и, плача, истерично кричала. Дитя было белое и тихое. Черные глаза его были неподвижны, с недетским выражением ужаса направлены вдаль.

– Дайте, проклятые, хоть дитю-то умереть в тепле. Ироды окаянные. Шестой день на морозе маюсь, теплого во рту не было, ознобила ноженьки, дайте Христа pади погреться, хоть каши какой ребенку сварить. Молоко все у грудях замерзло. Неужели так, на холоду, на болоте, помирать будем? И на вас управа найдется.

Часовой глупо ухмылялся, а когда женщина пыталась подойти ближе, он, не вынимая ружья из-под мышки, направлял штык на женщину и мрачно мычал, как мычат на надоевшую собаку:

– Но! Но-о!..

– Им чужое горе что! – говорила женщина в черной соломенной шляпке. – Даве офицер подходил. Я ему толком говорила, что я к себе домой иду, ивангородская, мол, я мещанка. Куды, и слушать не хотит. Кулаком к лицу тычет. Тут, мол, вам не Россия, а Эстия. Сволочь проклятая, что я, в училище-то географию не учила? Нарвский уезд Петербургской губернии – вот и весь сказ. Обрядились, как немцы, важности понабрались и фордыбачатся. А наше начальство молчит. И куды позадевалось оно все? При царе разве смели так, чтобы дитя умирало, люди замерзали и такая издевка над православными была?

– При царе! Эко чего вспомнила! – воскликнула, оборачиваясь к ней, женщина с ребенком. – Да рази при царе-то мы шатались так зимой по лесам, по болотам? Да я ночью и летом в лес зайтить боялась. А теперь, накося, шестую ночь ночевамши без одежи теплой. И ребенка совсем загуби-ила!..

Женщина отошла в сторону, разрыдалась, села на краю канавы и, расстегнув кофту, стала вынимать иссохшую синюю грудь, собираясь кормить.

На куче щебня сидел павловский гласный и со стоическим хладнокровием читал газету. Ветер мотал черным шнурком его пенсне и шуршал газетой. За канавой, укутайный пледом, лежал его больной сын. Другой сын, гимназист, сидел над ним и задумчиво смотрел вдаль… Деканов подошел к гласному.

– Антон Павлович, – сказал он, – что же это тут делается?

Антон Павлович отложил газету, посмотрел на Деканова красными, слезящимися, обмерзлыми глазами и сказал жалобным, простуженным, срывающимся на высокие ноты голосом:

– Европейская справедливость или христианская добродетель старушки Европы. Нас приказано не пускать. Коротко и просто… Видите, там дальше проволока? По ней ток пущен. Вчера, рассказывают, мужичок один освирепел и пошел через нее. Насмерть убило. Оттащили к нам, и нам же хоронить приказали.

– Но приняты какие-нибудь меры? – спросил Деканов.

Ему отозвался от кучки мужчин, сидевших кружком у дымящего костра, едко пахнущего можжевельником, полный круголицый человек, и Деканов узнал в нем богатого петербуржца и царскосельского дачевладельца:

– Начальник 1-й эстонской дивизии генерал Теннисон приказал русских в Эстию не пускать. Он, видите ли, на войне в русской армии обозным батальоном командовал, так знает, как надо с русской сволочью обращаться. Ну, а насчет мер – хлопочут. Министр вчера Северо-Западного правительства приезжал знакомиться с нашим положением. Теперь в Таллин уехал, будет доклад делать президенту Теннисону.

– Позвольте, – сказал павловский гласный, – но вы сейчас назвали Теннисоном начальника эстонской дивизии.

– Так точно. И тот Теннисон, и этот. Тот хочет пустить и даже министру внутренних дел господину Геллату приказ отдал осмотреть, нельзя ли нас разместить по пустым, нашим же, русским дачам в районе станций Корф и Иеве. Так что, как видите, меры приняты. Северо-западный министр даже обнадеживал вчера, что какая-то смешанная русско-эстонская комиссия на автомобилях поедет осматривать районы, и будут хлопотать перед американцами, чтобы они нас на паек взяли. В животных мы, русские, обращены были в советском раю, ну и тут животными пребываем, посадят по клеткам и будут кормить, а вы чувствуйте это и лижите благородные руки… Деньков этак через семь обещают движение воды.

– Но позвольте, – со слезами в голосе сказал павловский гласный, – но мы подохнем здесь деньков через семь. У меня сын в тифу лежит… Вы слышите… Там опять кого-то отпевают. И это в ста верстах от столицы Российской империи и в двадцати верстах от старого русского Иван-города.

– Это их не касается. Эстия замиряться желает с большевиками. Господа эстонцы упиваются своей свободой и хотят жить. У них сессия парламента, земельный закон провести надо, а тут беженцы с тифом и с голодными желудками.

– Я на эстонцев и не рассчитываю, – сказал гласный, – но там стоит английский флот, а Эстия – создание Англии. Разве без Англии могла бы существовать самостоятельно одна из самых маленьких русских губерний?..

– А что же будет делать Северо-Западная армия? – спросил Деканов.

– И это предусмотрено. Разоружена и выдана советской республике. Коротко и просто.

– Вы это так спокойно говорите!

– Я, Николай Николаевич, спокойствию обучен за это время… Очень даже обучен. Если бы, скажем, я сейчас увидел, что пришли эстонские и английские солдаты и стали бы ловить наших жен и дочерей, убивать их, свежевать, как скотину, и мясом кормить собак, я бы не удивился. Убивают и свежуют на их глазах нашу Родину, и мясом ее кормят Польшу, Латвию, Эстонию, – это никого не удивляет. Россию надо уничтожить. Поняли?.. Не нужна она больше.

– Не будем говорить о политике, – примирительно сказал гласный. – Я сейчас могу говорить только о личном. Вы понимаете, у меня сын в жару на морозе лежит. Вы посмотрите, какое небо. Вот-вот вьюга задует.

– Им, Антон Павлович, – говорил толстый господин, – до вашего сына дела нет. Они о себе думают. Только о себе. Их картофельная республика жить хочет. Она вашу Северо-Западную армию, – спит и видит, как бы без остатка слопать. В ее командном составе чуть не на треть графы да бароны – местные землевладельцы. Чем круче с ними большевики поступят, тем глаже пройдет земельный закон. Да что их осуждать! Все так бы поступили, как они. Своя рубашка к телу ближе.

– Все, но только не русские, – воскликнул Деканов.

– А как же поступили бы, по-вашему, русские?

– То есть?

– Ну вот, положим, Россия…

– Императорская Россия, – вставил Деканов.

– Ну, хоть Императорская Россия… И на границе ее вот так же столпились бы беженцы, скажем, англичане и французы. Тоже голодные, озябшие… Уж я не знаю, что произошло, землетрясение, наводнение, все равно, – словом, некуда им деваться. Вы думаете, их пустили бы?

– Полноте, полноте, – заговорил Деканов. – Они еще и подойти к границе не успели бы, как губернатор в золотом мундире и белых штанах на тройке примчался бы к границе. Из соседнего села принесли бы хлеб-соль… Антон Павлович надел бы цепь и во фраке и цилиндре приветствовал бы их речью. По городам и селам какая суета бы шла! В домах отворили бы лучшие покои, пекли бы пироги, закупали вино. Общественность организовала бы комитеты, и мы не знали бы, как и куда усадить наших братьев, попавших в несчастье.

– Да, разве не так было? – раздались голоса от той группы, где сидел круглолицый. – Вспомните корабли с русским хлебом, плывшие помогать Америке.

– Вспомните добровольцев Черняева, шедших умирать за сербов…

– Русского императора Александра II в Шейнове, озабоченного спасением болгар.

– Наших моряков в Мессине во время землетрясения.

– Ну, русские, положим, – сдался толстый, – но я не понимаю, почему русские?

– Потому русские, – с убеждением сказал Деканов, – что только русские – истинные христиане. Только в России в чистоте сохранилась основанная на любви православная христианская вера, и только русские умеют полагать души свои за други своя… А остальные… Их съел эгоизм. Под пышными соборами католиков и в Ватикане не любовь к ближнему, но эгоизм, а в реформатских, протестантских и лютеранских храмах давно вместо Христа философия и вместо богоискательства самый скучный атеизм. И прибавьте к этому все пожравший "бизнес".

– И потому, папа, – сказала Верочка, подходя к отцу, – нас и преследуют и гонят все. Христова церковь была всегда гонима… Пойдем, папа, в лес. Маму надо устроить в каком-нибудь шалаше. Я хочу ей растереть ноги. Она как села, так встать не может… А посмотри, что там надвигается, – показала рукой на восток Верочка.

С востока, низкие и темные, неслись тучи. Они краснели в верхах, точно за ними пылало пламя. Ледяной ветер задувал. Он разогнал эстонцев. Полами шинели окручивал он ноги часового. Беженцы пошли в лес. У проволоки, в канаве, осталась женщина с обледенелой, сухой, обнаженной грудью. Она пыталась кормить умирающего ребенка. Ветер развевал космы волос. Она качалась из стороны в сторону и казалась куклой. Большие выпуклые глаза светлели, ничего не выражая. Ни страдания, ни печали. Медленно, капля за каплей, катились из них по обледенелым щекам слезы и, падая, замерзали прозрачными кристаллами.

И, когда она осталась одна, часовой вышел из-за закрытия и грубо, по-мужицки, ругаясь, погнал ее из канавы:

– У, собачья дочь, пошла отсюда! Подыхай в сторонке, холера поганая, и со щенком своим! Прибирай тебя потом.

Жалкими, как у побитой собаки, глазами она смотрела на эстонца. Он ударил ее прикладом в спину, схватил за руки и вытянул из канавы. Кротко смотрели на него печальные глаза. Он толкнул ее к лесу, поддал прикладом под ноги, и она пошла, спотыкаясь о замерзшие, песчаные борозды. Она прошла шагов триста, качнулась в сторону, остановилась, упала ничком и затихла, уткнувшись лицом в ледяную землю и закрывая своим телом ребенка.

Ветер вздувал ее легкие юбки, обнажая ноги, укрученные серыми шерстяными чулками, и играл ее волосами, выбивая их из-под платка. Она не шевелилась.

С востока от Ямбурга понеслись первые острые снежинки. Они катились по замерзшему шоссе, шелестели по траве и сухим листьям брусники. За ними точно белая стена надвинулась. Небо стало белым. Горизонт заслонили вихрями несущиеся снежные полосы, и все стало принимать зимний вид. Природа точно торопилась замести следы человеческого горя, покрыть низкие холмики могил, засыпать снегом женщину с ребенком.

В лесу, сбившись стадом, стояли беженцы. Деканов, Разжившийся где-то топором, мастерил неумелыми, красными, потрескавшимися руками шалаш для Екатерины Петровны. Верочка у соседей на костре кипятила воду.

Два дня шел снег. Два дня биваком стояли в лесу беженцы. Чем-то питались, чем-то согревались, одолжая друг другу… Хоронили умерших. Умер гимназист, сын павловского гласного. Деканов с толстым красным человеком копали ему на опушке в снегу могилу. Закопали мелко, без гроба, положив ставшее маленьким и легким белое тело. Отец тупо смотрел на него. Снег падал на его обнаженную голову, таял и тек на лоб и на пенсне, и Антон Павлович бессмысленно повторял:

– Европа видит… А Бог не видит…

На третий день приехала эстонская комиссия. Беженцев стали пропускать за проволоку и направлять в поездах и пешком по дачным местам. Явились американцы и организовали кормление детей и выдачу пайков взрослым.

Декановы отыскали своего бывшего конторщика. Он служил на суконной фабрике, бывшей Штиглица, теперь эстонской государственной, в канцелярии, и имел квартиру и прислугу. Он радушно уступил две комнаты Декановым и прислал за Екатериной Петровной сани. Когда шли по шоссе, обсаженному деревьями, к заводским постройкам, снег лежал глубокий и рыхлый, было не больше трех градусов мороза, пасмурно и тихо… Вдали, под Ямбургом, гулко гремели пушки. Большевики наступали.

XI

От Троцкого – приказ красным войскам: взять Нарву во что бы то ни стало. Эстонские позиции у Нарвы не были сильны, но они были укреплены и окружены проволокой. Взять их нужна хорошая артиллерия и много снарядов, а ни того, ни другого у красных нет. Эстонская позиция тянется от моря, замерзшего у берегов, к деревне Сала на петербургском шоссе, между Ямбургом и Нарвой, потом загибает широкой дугой к деревне Низы, подходит к реке Нарове и идет по Нарове до Чудского озера, уже замерзшего. Хорошо укреплена она только на участке, захватывающем шоссе и Балтийскую дорогу. Здесь окопы в рост человека, блиндажи, траверсы, пулеметные гнезда, проволока в две полосы, каждая в три ряда прочных кольев, здесь и толстый электрический провод. К флангам укрепления становятся ниже, мельче, делаются прерывчатыми, проволока не везде натянута, кое-где торчат одни колья, – позиция не настоящая, а партизанская, добровольческая. Надеялись на болота, – болота замерзли. Надеялись на реки Плюссу и Нарову, на Чудское озеро – ноябрьские морозы ледяными мостами покрыли их. Обойти нарвскую позицию можно где угодно, это знают эстонские и добровольческие части, занимающие позицию, и потому очень нервны. Эстонцы двумя дивизиями – 1-й и 4-й – занимают левый участок позиции от моря до Петербургского шоссе. На левом их фланге стоит 4-я дивизия, составленная из рабочих, зараженных коммунистическим духом. В ней – постоянные разговоры, что пора кончать войну, соединиться с большевиками и идти с ними в Нарву арестовывать русских офицеров. В Нарве толпа эстонских солдат напала на русского офицера и срезала у него револьвер. С русского офицера сорвали погоны… Там обругали… Там побили…

В центре позиции – лучшая эстонская дивизия генерала Теннисона. Офицеры в ней эстонцы, бывшие офицеры, фельдфебеля и унтер-офицеры российской императорской армии. Она примыкает к русским частям Добровольческой армии. Здесь между эстонцами и русскими отношения добрососедские. От деревни Сала до деревни Низы стоят Талабский, Семеновский, Уральский и другие полки Северо-Западной армии. Талабцы – крестьяне рыбаки, жители Талабских островов на Чудском озере убежденные противобольшевики и отличные солдаты. Семеновцы летом в полном составе перешли от большевиков и желают смыть позорное революционное пятно легшее на их полк в дни мартовского бунта. Все это хорошие солдаты и доблестные офицеры. Трудно им не называть Эстонию "картофельной республикой", примириться с тем, что Иван-город и Нарва больше не русские города. Трудно воевать по приказу эстонского главнокомандующего, генерала Лайдонера, бывшего полковника русского генерального штаба, но стараются. Выбора нет – большевики или эстонцы.

Нелегко и эстонцам. Им жутко видеть опять среди себя балтийских баронов и знать, что целая Ливенская дивизия составлена из немцев. Русское засилье они еще признали бы, но немецкого боятся, как огня. Соблазн велик. Большевики предлагают выгодный хороший мир, и мир был бы заключен, если бы не мешали этому англичане и французы, настаивающие на продолжении борьбы.

У эстонцев нет настроения воевать, нет этого настроения и у большевиков. Они приканчивают Деникина. Они все бросили для занятия Харькова, Киева и Царицына, и на Нарвском фронте у них только мобилизованные рабочие, несколько дивизий Петроградского округа, бронепоезд "Товарищ Ленин", одна тяжелая батарея и почти нет конницы. И от этого большевики привязаны к железной дороге, малоподвижны и не рискуют овладеть Нарвой широким маневром на Корф и Иеве, движением на Ревель…

И, тем не менее – от Троцкого приказ: взять Нарву во что бы то ни стало!..

Федор Михайлович окончил обход окопов своего участка. Полк, где он служит, занимал позицию на стыке с эстонцами у деревни Сала. Только перейти шоссе, загороженное рогатками, и другой разговор, другое довольствие, другая служба.

Федор Михайлович добросовестно проделал все то, что когда-то требовал, чтобы делали взводные командиры его бригады на Германском фронте. Только противогазов и средств противогазовой обороны не проверял. Не было противогазов, не было и средств противогазовой обороны. Да и многого не было. Винтовки были грубо вычищены: не выдавали смазки. Ходы не были отчищены от снега – не хватало лопат. О чем ни спрашивал Федор Михайлович, на все был один ответ: «Нет»… "Не было"… "Не выдавали"… "Не получали"… С грустью убеждался Федор Михайлович, что Белая армия была еще более импровизированная, чем Красная.

На краю участка Федор Михайлович сел на берме траверса и достал спрятанный в окопной нише топор и обрубок дерева. Он со своим взводным унтер-офицером Дмитрием Куличкиным точили топором деревянные лопаты. Куличкин обучал Федора Михайловича. Лопаты были нужны. Снег засыпал неровности земли. Траншеи и ходы сообщений было необходимо откопать, пока при начавшейся оттепели их не залило водой.

Шел мелкий надоедливый дождь и шуршал по снежным сугробам. День клонился к вечеру, и серыми туманами были закутаны дали. Серое небо сливалось с серой землей. Федор Михайлович и Куличкин были голодны. Хлеба не привозили, привозили муку, и солдаты пекли из нее в ведрах лепешки-опресноки. Когда пекли, а когда и просто ели ее, растворяя со снегом, не было хлебопекарных печей.

– Завтра, Митя, нам надо непременно самим устроить хлебопекарную печь. Не так уж трудно это, – сказал Федор Михайлович.

– Так точно, ваше благородие, печь устроить можно. В земле выкопаем славно. Кирпичи тут, на деревне, достать можно… А только ни бадей, муку месить, ни дрожжей… Ничего недостать, – отвечал Куличкин.

– В Нарву пошлем. Купим.

Куличкин бросил работу, достал из кармана кисет с табаком, свернул из газетной бумаги козью ножку и, раскурив ее, с наслаждением затянулся.

– Довольствуют, ваше благородие, казалось бы, одни и те же англичане, что эстонцев, что нас, а вы поглядите: эстонцу табак везут, варенье, кофе, чай, галеты, каждый день у него щи с мясом, а нам – муку да сало. А с вареного сала у ребят животы болят. И почему такое?.. Помню: служил я в Красноярском пехотном полку. Да ежели порция меньше двадцати золотников потянет, что скандалу было… Или хлеба недостача? Почему же, когда царь был, – старались, а не стало царя – и все пошло прахом? Один у одного тянет, всякий себе берет, о другом не думая.

– Не надо было Государя свергать, – сказал тихо Федор Михайлович. – Вот, Митя, не пойму, как тут изгиб сделать, боюсь расщепить доску.

– Позвольте, ваше благородие… Да разве мы Государя свергали? Я в плену австрицком был в это время, ничего и не чуял. Приехал, значит, чудно все, красные флаги висят, музыка что-то нерусское играет. Ну, слыхали мы: перемена власти. Государь император отрекся. "Какая, – спрашиваем, – власть?" Нам говорят: «Большевики». А нам все одно. Лишь бы домой. А вишь ты, как обернулось. Два года в Красной армии отслужил, против казаков дрался, а теперь вот и сам не знаю, зачем деремся. За Эстию эту, что ли?

– Отчего вы ушли от большевиков?

– Помилуйте, ваше благородие. Да что там! Каждому видать: махинация, чтобы Россию скорее уничтожить. Я ведь Троцкого, как вас теперь, видал. Что же?.. Большая голова, рыжеватые волосы чуть вьются, бородка, стекла на носу, уши торчком, ноги кривые… И это после главнокомандующего великого князя Николая Николаевича, как я его последний раз видал!.. Совсем неподобное что-то. Срамота одна… Ротный командир – мальчишка-гимназист, школу кончил, а винтовку собрать не умеет. Разобрал затвор, – товарищам показывал, а собрать – бьется, и ничего у него не выйдет, напялит боевую личинку, вертит на бойке и не знает, куда свернуть. Соединительную планку не пригонит никак. Так и не собрал… Это ротный… Молитвы не поют, переклички не делают, солдаты в казарме с девками спят, а чуть что не так офицеру сказал, – сейчас либо в морду тычут, либо под арест. Летом, когда наступление было, я и подался сюда. Думал: царя найду. Услышу: может, жив. Вот, ребята под Ямбургом сказывали: жив, и наследник с им. В скиту старообрядском укрываются… Или другое какое имя объявят… А и тут… С кем ни поговоришь, только хмурятся. Не то солдата боятся, не то так неподобное что думают.

– Что неподобное?

– Да вот про эту самую республику.

– А что? Не хотите ее?..

– Нет, ваше благородие. Насмотремшись – довольно… «Товарищей» больше не надо. Я, ваше благородие, пленных казаков, пленных добровольцев со всех фронтов повидал. Нет уважения к вождю. Сегодня Колчак, завтра Болдырев, там опять Колчак, им это все равно, что портянки сменить. А при Государе императоре разве такое было? Была присяга, был закон… Был страх… И была, ваше благородие, честь. И все это было выше мук земных, выше смерти. Вот позвольте, ваше благородие, рассказать вам, что я в плену австрицком наблюдал и пережил. Солдата теперь захаяли. Известно, теперь солдат с толку сбит. Что у него? Ни Бога, ни царя, ни родины. Осталася, значит, одна добыча да сладость, чтобы натешиться кровушкой вволюшку, ну и стал солдат грубиян, разбойник… А ведь какой был… Это разве только что в сказке можно описать… желаете, расскажу вам?

– Рассказывайте, Митя. Все равно надо сидеть здесь всю ночь. Опасаюсь наступления. Погода уже очень способствует. Утром крестьяне из-под Ямбурга говорили, что, слыхать, Нарву приказано взять во что бы то ни стало.

– Коли сами не сдадим, никогда не возьмут, – сказал Куличкин и снова стал раскуривать козью ножку.

Спичка, вспыхивая, освещала простое скуластое лицо с узкими серыми глазами, толстый широкий нос и мягкие губы под русыми усами. Бороду Куличкин брил, и она выступала на похудевших щеках темной щетиной. Обыкновенное русское было лицо. Такие лица бывают у городовых, у старых солдат-сторожей – с налетом какой-то культуры на грубом мужицком лице.

– Был я с пятнадцатого года в плену, в Моравии. Работали мы на полях у помещика артелью. Тридцать человек была артель. Был в ней солдатик – так, маленький, невидный совсем солдатик, и не упомню, какого полка. «Михрютками» у нас таких солдат зовут. А имя ему было Петр Сорокин. Тоже обыкновенное русское имя, ничего не обозначающее, а был он с Пензенской губернии. Звали мы его Петрушей. У него на правой руке начисто были пальцы срублены, и была рука, как лопатка – один большой палец на сторону торчал. Работать много он, конечно, при таком убожестве не мог, ну все помогал, сколько мог. Мы его не обижали. Хороший был человек. Тихий. И про ранение свое необыкновенное рассказывать не любил.

– Где же его так ранило? – спросил Федор Михайлович.

– А вот как было дело. Как-то разговорил я его, и вот что он мне сказал. Был он взят в плен целым, безо всяких, значит, повреждениев. Поставили его австрийцы на завод, уголь в печку подбрасывать. Подбрасывает Петруша уголь день, подбрасывает другой и вдруг задумался. "А что, – думает, – этот завод производит? А ну как что-нибудь для войны? Тогда, значит, и я против Государя и Отечества работаю и против присяги иду". И стал он, значит, расспрашивать, разузнавать, что делают на заводе. И узнал: делают снаряды. Затосковал Петруша, и отказался работать – уголь подбрасывать. Повели его к начальству. Переводчик стоит: "А знаешь, – говорит, – тебя за это казнить могут". – "Что ж, – говорит Петруша, – казните. На то ваша власть. А против Государя и Родины работать не стану…" Повели его в карцер и стали там, по немецкому обычаю, пытать. Подвешивать к стенке. Кольца такие в стене сделаны, ременные петли, руки взденут в петли и подтянут так, что едва пальцами ног пола касаешься, все суставы выворачивает. Пяти минут не выдерживает человек…

– А вы испытали это? – спросил Федор Михайлович.

– Да, бывало… – как-то неохотно сказал Куличкин и продолжал рассказ. – А Петрушу, значит, подвесят да будто забудут, на час, а то и боле оставят. И признался мне Петруша, что, как два дня его подвешивали, почувствовал он, что, если на третий день повторять станут, не выдержит он и согласится идти на работы… "Повели – говорит, – меня третий раз подвешивать, и такая тоска меня охватила. Стану я изменником присяги и буду проклят во веки веков… И вижу, ведут меня через мастерскую, и на чурбане лежит топор. Тут словно меня осенило. Схватил я топор в левую руку, положил правую на чурбан, вытянул пальцы и раз – топором по руке. Ну, пальцы так, ровно щепки, во все стороны брызнули, зашуршали по стружкам, кровь фонтаном… Вот, ваше благородие: тело свое Петруша повредил, а душу спас. Не пошел против Государя и Родины работать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю