355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Понять - простить » Текст книги (страница 24)
Понять - простить
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:13

Текст книги "Понять - простить"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 40 страниц)

VII

Дождь перестал. Полна сырых испарений была ночь. Небо, покрытое тучами, нависло низко. За путями расстилалось гатчинское военное поле. Его пустынные просторы холодили душу страхом неизвестного.

Штабной поезд, переполненный беженцами с увязками, корзинами и чемоданами, стоял на третьем пути в ожидании паровоза. Паровоз пошел на Таицы забрать вагоны с патронами и не возвращался. В вагоне 3-го класса, где устроились Декановы, было темно. Свечей не было.

Кто-то из штабных тревожным, громким шепотом, слышным по притихшему вагону, сообщал по секрету, что колонны красных обнаружены у Витина, а их кавалерия уже захватила Волосово.

– Могут быть большие неприятности, – шептал штабной. – А наготове ли у вас, господа, винтовки? Кто, господа, у нас комбатанты? Ну да, если потребуется, и женщин надо вооружить.

– Я полагаю, – отвечал ему другой, – необходимо на площадки и в коридорах поставить часовых от команды контрразведчиков. Мало ли, кто мог тут сесть. Вы сами понимаете.

– Понимаю… Понимаю… – шептало начальство. – И, знаете, света надо. Темнота способствует панике.

– Сейчас достанем лампу.

Принесли большую столовую лампу, установили ее на каких-то ящиках и зажгли.

– Только, господа, ради Бога, будьте осторожнее. Наделаете пожара, это будет хуже всяких красных в Волосове, – спокойно сказал маленький генерал с бледным лицом и с черной бородкой.

Он один был спокоен и не вооружался.

Верочка заметила, что Федора Михайловича не было. Он принес их вещи, помог им устроиться и куда-то ушел. Она вышла на площадку и спустилась на низкую платформу. Тускло горели фонари. Мокрый песок хрустел под ногами. На краю площадки, в петербургском направлении, спиной к ней стоял человек в черном пальто и круглой шапке… Федор Михайлович…

Ей стало бесконечно его жаль. Она знала Наталью Николаевну, суровую, неприступную красавицу, не тронутую петербургской сплетней.

– Ждете? – спросила Верочка, подходя к Федору Михайловичу.

– Да, жду, Вера Николаевна, – не оборачиваясь, отвечал Федор Михайлович.

– Почему, Федор Михайлович, вы думаете, что она придет?

– Она обещала в Гатчину, – глухо проговорил Федор Михайлович.

– Но все так изменилось… Она могла пробраться стороной в Ямбург или Ревель… Ей легче было бежать в Псков и оттуда к Нарве. Тут – бои.

– Она обещала в Гатчину, – упрямо повторил Федор Михайлович.

– Что же вы хотите делать?

– Я останусь. Буду ждать.

– Вы знаете, это последний поезд из Гатчины. Посмотрите, как пуста станция. Ни одного вагона, ни одного паровоза, ни души кругом. Все или бежало, или притаилось… Скоро и войска уйдут. Я слышала, под Гатчиной не будут драться. Вас здесь уже знают. Вас выдадут. Федор Михайлович, поезжайте с нами!

Он не отвечал. Поздняя ночь таилась кругом. Зеленым глазом в вышине мигал одинокий фонарь семафора. Пахло мокрым песком и деревом. Пустынна и мертва была очищаемая станция. По шоссе у дворца тарахтели колеса подвод, там шли люди. Их голоса далеко разносились в сыром воздухе.

Верочка стояла сзади Федора Михайловича и с тоской смотрела на него. Седые волосы отросли и густыми прядями, как шерсть, выбивались из-под старой шапки собачьего енота.

Ей было жаль его. Она привязалась к нему. Все было в нем фантастично. Встреча на шоссе по пути в Гатчину. Папа посмотрел тогда на человека, сидящего у шоссе, потом нагнулся к маме и сказал: "Это Федор Михайлович". – Мама спросила: "Какой Федор Михайлович? Не помню". – "Игрунькин отец, помнишь? Муж Натальи Николаевны, Плевицкой номер два. Разве не помнишь, за год до войны у Барковых благотворительный концерт? Она пела. Все удивлялись, что она не на сцене". – "А, да, помню, помню…" И Верочка вспомнила. Это был ее первый большой вечер. Она помнила высокую стройную блондинку с большими добрыми серыми глазами, чудно спевшую ряд народных песен. Она помнила трех кадетов, что привела она потом к ее матери и сказала: "Это мой старший – Светик, это – Игрунька, а это – Олег…" Никто не хотел верить, что у нее такие большие дети. – "Еще дочка, Лиза, дома осталась", – сказала она. – "Жена полковника Кускова, – шептали про нее. – Какая красавица. Говорят, простая казачка". – "Ну да, – сказал кто-то. – Ее отец – генерал в отставке"… Во время войны вся семья следила за Федором Михайловичем по «Инвалиду». Федор Михайлович за взятие укрепленной позиции получил георгиевское оружие. Как красиво описан был его подвиг!.. Федор Михайлович ранен, остался в строю… Сын его, Святослав, тяжело ранен. Невидимый, Федор Михайлович перекочевал на Кавказ, потом опять появился в России… "Вы слыхали, Кусков надел красный бант!.. Это ужасно…" – "Федор Михайлович служит у большевиков…" – "Какой ужас!.." – "Да, если такие люди пошли, значит…" И вот увидала, – постаревшего, измученного, седого… а помнила с темно-русыми густыми волосами. Заглянула в глаза, – и поняла все… Не умела бы объяснить, не смогла бы сказать, что поняла, но поняла, что он… мученик. И стало жаль его… Жили вместе у госпожи Твердоносовой. Трогали заботы Федора Михайловича о ее родителях. Еще весь дом спит, а Федор Михайлович наколет дров, принесет воды, поставит самовар, исчезнет куда-то и притащит то белый хлеб, то американское свиное сало, то консервы, то рис. Вместе с ней и мамой готовит обед. И шутит. А глаза не смеются. В глазах – смертельная тоска. Верочке казалось, что только она одна понимает его тайну. Он любит свою жену, ту красавицу певицу, что когда-то очаровала её… Любит безумно. Верочке казалось, что Бог возложил на нее успокоить и спасти этого человека.

Верочка села на низкий гранитный кант платформы. Ноги поставила на рельсы. На ней был короткий котиковый сак. Такая же шапочка была надвинута на лоб.

Федор Михайлович сел рядом с Верочкой.

– Дело вот в чем, – начала Верочка. Сконфузилась, замолчала и стала теребить край шубки.

– Что же, Вера Николаевна, обо мне рассуждать, сорная трава из поля вон. Если погибну, туда мне и дорога. Нагрешил я, напутал в своей жизни… И ничего я, старый дурак, не знаю.

– А кто знает? – вскидывая на него голову, быстро сказала Верочка. – Если нет Государя, то и никто не знает. Ведь нельзя же так!.. Я, может быть, не так говорю, но вы меня поймете… Пробовали… Все одно, ничего не выходит. Может быть, я очень глупо говорю… Вы меня остановите тогда. Ну, было же все… Были и республики, и Керенский, и Ленин, и там, у добровольцев, – Деникин, Колчак, – а все ничего не выходит. Никто никого не слушается, все друг с другом ссорятся, друг против друга подкапываются. Никто никому не верит. И народ им не верит… В тифу я лежала в больнице. Соседки издевались над мамой и надо мной за то, что и в больнице мы умывались и шлифовали ногти. Не теряли "буржуйного вида"… Было очень тяжело… Много было ненужных обид и оскорблений. И вот, уже не знаю, был ли то кошмар или бред, или просто я ночью надумала, но представилось мне – громадный наш Казанский собор. Зимняя непогожая ночь. По площади курит метель. Под колоннадами – сугробы в рост человека, и тут же сдуло снег так, что блестят ледяные камни гранитных панелей и серые обледенелые торцы. К ним полосками и мысами прилип серебряный снег. Большие фонари качаются на ветру. Тяжелые двери собора будто заперты. Ветер свистит у высоких тамбуров. И будто вижу я внутренность собора. Негасимые лампады горят: синяя у чудотворной иконы Казанской Божией Матери, алая над царскими вратами. Колеблются… Мигают… Точно живые… Проснулась… Так ярок сон… И вот мысли… Наши иконы живут, и вера живая у нас. Во мраке, в холодном просторе собора, накопилось много молитв, песнопений, мыслей людских… Горя… Застыли в холодном сумраке… Место свято там. Как велик, непостижимо велик народ, создавший собор, иконы, тихие лампады и глубоко понявший кроткую веру Христа!

Верочка ждала, что Федор Михайлович что-нибудь скажет, но он сидел, опустив голову на ладони.

– Я была в Риме, видела собор св. Петра. Не то. Там на готовом строили. В тысячелетние языческие верования вклинилась христианская вера. Вы понимаете, там что-то от язычества. От Юпитера и Венеры. Кроткой чистоты нет. Того, что у нас… в православии. В глухие приневские болота, в леса Московии, где ничего, ничегошеньки не было… в половецкие степи русские принесли свою веру Христову… На голом просторе поставили великолепные громады храмов и монастырей и создали поэтическую прелесть русского православного богослужения…. Такой народ, Федор Михайлович, погибнуть не может. Ленину и большевикам не сокрушить православную веру и не свалить им России… А будет Россия – нужны ей будете и вы.

– Очень я ей нужен!

– Федор Михайлович! У вас есть дети… Там есть мальчики и девочки, и еще родятся, и будут рождаться. И мы не знаем, как жить… И мы не знаем, где, правда… И кто же нам расскажет про старую, красивую Россию? Кто станет с собой водить в церковь, пока незаметно не окружит она нас святыми чарами и не научит любви к Богу? Вы – генерал Государевой службы, и много офицеров, таких, как мой брат Димочка, как ваши сыновья, ждут вашего слова, вашего совета… Можно, Федор Михайлович, сто политехникумов кончить, пройти десятки рабфаков, но иметь пустое сердце… А с пустым сердцем не создать России. Как же вы хотите понапрасну погибнуть?

– Куда я годен, сам заблудший, дьяволу поклонившийся?

– Именно вы!.. Именно вы, прошедший эти муки и знающий их. Вы все скажете! Как никто. Вы скажете: я все прошел. Я все испробовал, и я знаю: Россия – только православная. Россия – только царская. Вне России – русским нет жизни. Русские – только в православной царской России… Вам поверят…

Было долгое молчание. Под ногами у Верочки гудели и пели рельсы. В сырой мгле показался одинокий желтый паровозный фонарь, и громок, и звучен был стук колес по путям. Из лесной сырой мглы, пахнущей сосной и смолой, появился паровоз. Он остановился у водокачки, и слышно было, как лилась вода из железного рукава. В сыром воздухе раздавались голоса.

– А платформы и вагоны? – спрашивал кто-то, махая ручным фонарем, со станции.

– Эге, – отвечали с паровоза, и шум воды глушил слова, – угнали.

– Кто угнал?

– Красные угнали… Там красные… едва ноги унесли.

– Наши иде?

– За Танцами… С полверсты не будет.

– Воды возьмете, отправлять будем.

– А Волосово как? Не с матросами?

– Проскочите. Сейчас номер седьмой прошел. Телефонили: ничего… Тихо.

Звякнуло железо трубы, откинутой от тендера, пыхнул паром паровоз, тяжело дохнул раз, другой и, сверкая

красными топками, прокатил мимо Федора Михайловича и Верочки.

– Пойдемте, – сказала Верочка. – Сейчас, верно, отправлять будут.

Федор Михайлович встал и молча пошел за Верочкой.

VIII

Дожди размочили дороги. От них набухли болота. Ранние сумерки, темные ночи, плохие ночлеги, усталость, недоедание порождали нелепые слухи. Проверить их было нельзя – кавалерии не было, и штабы дивизий питались сведениями от жителей и от беженцев. К громадному обозу «армии» прибавлялись повозки и толпы жителей. Точно увлекаемые каким-то роком, снимались с насиженных гнезд разоренные революцией помещики, чиновники, рабочие и крестьяне. С женщинами и детьми, с котомками, корзинами и увязками шли они за армией, сами не зная, куда и зачем. Бежали в последнюю минуту, непродуманно, хватая впопыхах ненужные вещи и оставляя дома ценные бумаги и документы. Когда бежали, думали: «Ненадолго, мы скоро вернемся», потому что не умещалась в голове мысль, что «дома», своего угла не будет никогда. За Северо-Западной армией тянулись подводы, двуколки, извозчичьи пролетки и толпы закутанных в самое разнообразное тряпье жителей. На ночлегах не хватало места. Дома и дачи разбирали войсковые части, и беженцы становились биваками в грязи осенней распутицы, на Дорогах подле взбухших, надувшихся водой канав. Они рассеивались по полям, ища топлива и еды. Они собирали кочерыжки капусты, забытый, промерзший картофель, ходили просить милостыню у добровольцев и у крестьян. В их стане плакали больные и простуженные дети, кашляли глухим, раздирающим горло, мучительным кашлем. Среди поля на чемоданах, под пледами и тряпьем, сидели молодые и старые женщины с худыми лицами, обострившимися носами и подбородками, и из расширенных глаз их гляделась ни с чем не сравнимая тоска. Они жадно прислушивались ко всяким слухам, к артиллерийской пулеметной и ружейной стрельбе и определяли, что делать. Когда на севере гремела канонада, в их стане слышались голоса, полные надежд:

– Англичане бомбардируют Кронштадт.

– Кронштадт возьмут, все по-иному пойдет.

– Самое ихнее поганое гнездо.

– Слыхать, наши получили подкрепление, опять Красное Село занимать будут.

– Ох, вернуться бы! Там мамаша осталась, старушка восьмидесяти пяти лет. Как-то она?

– А не убьют?

– Может, на старости пожалеют.

– Финляндия выступила. Маннергейм приехал, поднял народ и с севера идет на Петроград.

– Деникин Тулу занял. Недалеко и до Москвы.

У жалких костров, где трещали сырые сучья и кипятили в жестянках от консервов красноватую железистую воду, жались люди самого разнообразного общественного положения. На бурочном пальто, подложив под бок шотландский плед, лежал худощавый высокий штатский с курчавой темной бородкой, с пенсне на шнурке на носу. Был он гласным Павловской думы, встречал вошедшие в Павловск войска, приветствовал их хлебом-солью и речью, говорил святые слова о свободе, равенстве и братстве, попранных большевиками, отводил квартиры, указывал скрывшихся комиссаров и агентов чрезвычайки и наскоро в полуразрушенной богатой своей даче устраивал чай с закусками для дорогих гостей… А потом темной ночью на знакомом извозчике, с двумя сыновьями-гимназистами, оставив дома больную жену, не пожелавшую ехать с ними, бежал за обозом уходящих частей дивизии генерала Ветренко. В Гатчине ночевал под крышей, а теперь вторую ночь проводит под пролеткой извозчика, где попало. У него одна мечта – добраться до Гунгербурга. Там у него есть дача. Старший сын его, юноша шестнадцати лет, крепился и помогал разжигать костер, ходил в лес собирать ветки и листья. Младший, мальчик 12 лет, лежал на извозчичьем полушубке. Голова его пылала в жару. Тиф начинался.

Вчера на привале хоронили девочку, дочь учительницы, умершую ночью от тифа. Соседи принесли из деревни лопаты и копали могилу в песке. Когда раскопали на аршин, показалась черная вода. В воду без гроба положили худенькое тельце девочки в коричневом платье гимназистки и засыпали мокрым песком. Старый священник, беженец, на память читал молитвы. Маленькая кучка чужих людей возилась с бившейся в истерике матерью и ее двумя маленькими детьми, кричавшими, заглушая слова молитвы, пронзительными голосами все одно и то же слово: "Мама!.. мама!.."

У богатой петербургской домовладелицы на руках скончался ребенок, и она носила два дня его съежившийся синий трупик, не желая отдавать его хоронить.

Наступали темные сумерки, с набухшего неба сыпал мелкий, холодный, томительный октябрьский дождь, и уже не просыхали под ним покинутые всеми люди. Когда, сбившись в какой-нибудь риге или сарае, на балконе дачи или просто под стогом старого сена, под телегами, они говорили, перекидываясь словами, становилось страшно. Нельзя было понять, где был бред, где ясные мысли.

– Не может Бог позабыть нас… Не может не вспомнить и не пощадить нас…

– Господа! Есть же цивилизация и гуманность. Мы живем в двадцатом культурном веке.

– Надо избрать депутацию к генералу Юденичу и к иностранным миссиям и просить о помощи.

– Такого бедствия никогда не бывало.

– Мы чужого не хотим. Мы своего ищем. У меня в Петербурге три дачи пустые, да у тестя моего в Силламягах – две, я пятьдесят человек могу поместить.

– Не может того быть, чтобы Юденич сунулся зря. Это временный отход.

– Англичане отказались давать танки.

– Вчера у красных взбунтовались матросы… Троцкий приехал их усмирять, один матрос, – мне и фамилию его называли, да я позабыл, – Кутырь, что ли, – выхватил револьвер и застрелил Троцкого.

– Да которого?

– Как которого?

– В том-то и дело, что их три, и кто настоящий, никто не знает.

– Наши у Волосова окапываются. – От Гатчины отошли.

– Отошли, но заметьте, без давления противника, по стратегическим соображениям. – Знаем… слыхали…

– Коля! Спаси меня! Танк надвигается на меня. Танк давит мне голову.

– Успокойся, дорогая… Ничего нет.

– Нет… я слышу шум его панцырей и как скребет он по песку.

– Это сосны шумят над твоей головой. Мы на даче, моя родная.

– На даче?.. Но почему так холодно?.. А нас не будут расстреливать?

– Нет, родная. Мы ушли от них.

– Но я вижу сверкание в небе. Это рвутся их шрапнели. – Это звезды, милая. Яснеет небо… Мороз стягивает лужи. Станет сухо, и ты поправишься.

– У меня тиф?

– Соня, ты просто простудилась от непривычки ночевать у костра.

– Милый… если у меня тиф, брось меня. Не возись, не заражай себя. Пожалей Таню и Колю.

Под телегой, у котелка на костре, хозяйственно, домовито уселась крестьянская семья. Старый мужик в бараньей шубе помешивал деревянной ложкой в котелке картофель. Против него – две бабы, и с ними трое детей.

– Что делать будем, Егор Спиридонович? И куда идем – незнаемо, неведомо. Разве так можно? Хоть бы начальство какое прислали, чтобы руководило.

– Без начальства точно трудно, а только и своим умом проживем. У меня в Ямбурге кум бакалейным товаром торговал. Я так полагаю, прямо к нему, и никаких. Торговать, Матрена, будем.

– Да торг-от какой ноне. И не пойму я, какие деньги настоящие. То знала советские да думские, а теперя вот пошли Юденичи, что ли, да эстонские, «вабарыки» (Waba-riki – надпись на эстонских кредитных билетах – государственная бумага. Русские прозвали их вабарыками.) прозываются. Вчора солдату папирос продала, сует, а я и не пойму, что… Какая теперь торговля!

– Хотя бы царь скорее объявился. А то надоели, пропади они пропадом, то Зиновьев, то Троцкий, то Родзянки пошли, и кому кланяться, не знаешь. Пес их пожри.

И шли, шли дальше. Несли в котомках свое жалкое имущество, несли свои заботы, планы о будущем, мечты, воспоминания прошлого, несли истощенное голодом и болезнями тело, и чем больше страдали, тем больше тянулись к жизни и мечтали найти такую спокойную страну, где бы можно было иметь крышу, тепло и хоть раз досыта поесть, обсушиться и помыться.

Шли и несли с собой тиф…

IX

В Ямбурге беженцы задержались. С 14 октября по 1 ноября они стояли станом под Ямбургом и в Ямбурге, ожидая какого-то поворота к лучшему. «Начальство» приказало в Ямбурге возобновить торговлю и повесить на лавках вывески. По странной случайности уцелела от большевиков и была повешена только одна вывеска – гробовщика.

По телеграфным столбам и заборам расклеивали воззвания и лозунги, призывавшие к борьбе с большевиками и поступлению в добровольческие части.

 
«Белый воин несет мир и свободу…»
«Почему ты не доброволец?..»
«Спасение России в уничтожении коммунизма!»
"Вместо хлеба и свободы
Голод, холод и невзгоды
Большевик несет народу".
"Кто стоит за правое дело,
Кто в бою отважен, спокоен,
Жизнь отдаст кто за родину смело?
Это белый доблестный воин".
 

Клочки розовой, белой и голубой бумаги расклеивались на всех видных местах. Кто-то тщательно их снимал.

Навстречу отходившей волне беженцев была выдвинута благотворительность. 14 октября энергичный, распорядительный петербургский фабрикант Цоппи, когда-то богатый, независимый человек, теперь полубеженец и эмигрант, открыл на станции Волосово первый питательный пункт на 365 беженцев. Затем у станции Веймарн, в имении Пустомержи, в деревнях Лялицы и Ямсковицы открылись убежища на 30,150 и 200 человек.

Но что могли они сделать, когда стихийно росла волна беженцев и быстро достигла грозной цифры в 15 тысяч человек? Население большого уездного города катилось на запад впереди армии, предваряя ее отступление.

Дожди сменились яркими, солнечными, морозными днями. Леса и сады просыпались утром в серебряном уборе. Искрился, играл бриллиантами снежных кристаллов иней, сияли в нем кусты и деревья. Ледяной покров уже не таял под лучами негреющего петербургского солнца.

Кто мог, расползся по дачам. Гнездились по пятнадцати, по двадцати человек в дачной комнате. По ночам бывало так тесно, что ложились отдыхать по очереди – одни лежали, другие стояли. Одни согревались животной теплотой, а другие ждали как милости, чтобы пустили погреться с холодных балконов и из садов.

Мороз крепчал. В уцелевших на дачах градусниках ртуть опустилась до четырех, потом до девяти, потом до одиннадцати градусов. Чугуном звенело замерзшее шоссе, ветер завивал на нем холодные пыльные смерчи, бросал их в глаза, гнал с тихим шелестом бумагу и солому, сбивал с травы иней и белым узором наметал на черные, в белых пузырях, замерзшие лужи.

На красных лицах беженцев проступала кровь. Начались обморожения рук и ног, и некуда было девать ознобленных…

21 октября сдали без боя Гатчину. Чтобы подпереть части генерала Родзянко и графа Палена, стоявшие у Таицкого водопровода, брали по частям роты и батальоны из дивизии князя Долгорукого, занимавшей Лугу. Луга осталась без охраны и была занята красными. Насильно вооруженные крестьяне, гонимые матросами, шли к Витино. Гатчина могла быть окружена… Двумя быстрыми маршами добровольцы отошли на волосовскую укрепленную позицию. Позицию укрепляли еще осенью, когда болота были непроходимы, и она упиралась флангами в болотистые леса. Она казалась неприступной. Морозы сковали болота, и в Волосове части чувствовали себя неуютно.

25 ноября по Ямбургу тревожным шепотом пошел слушок, неясный и темный. Красная кавалерия прорвалась за правый фланг нашей позиции и подходит к Гдову.

В Ямбург два раза приезжал генерал Юденич. Шли какие-то, беженцам неведомые, совещания, торопились достроить железнодорожный мост через реку Лугу. Поговаривали о новом наступлении, но поспешно сворачивали лазареты и склады и увозили в Нарву. Настроение у беженцев становилось паническим.

Ночью 28 октября началась паника. У Кленна, маленькой, притаившейся за Ямбургом, у лесной речушки, деревни, среди лесов и болот, произошел ночной бой, и занимавший Кленн конноегерский эскадрон отошел. Красные были в тылу, у Ямбурга. Кто-то не только видел за Ямбургом большевицкую кавалерию, но узнал и вождя ее, полковника офицерской кавалерийской школы, Далматова. Беженская толпа сорвалась и, не думая ни о чем, покатилась к границе Эстонии.

Был ясный, ветреный, морозный день. Через замерзшую реку Лугу, по деревянному мосту на Петербургском шоссе и по льду поодиночке, группами, пешие, и на подводах и санях тянулись с утра беженцы.

– В Эстонию!

Эстония казалась обетованной землей: "В Эстонии отдохнем, отъедимся, отогреемся, поспим спокойно". Оборванные, закутанные во что попало, в платках и шалях, в шубах и холодных пальто, сгорбленные, придавленные голодом, шли люди, на что-то надеясь, веруя, что кто-то непременно их пожалеет и им поможет.

Не мог же Господь Бог не видеть их несчастий, не мог не слышать их молитв, не мог не заметить длинного ряда свежих могил и стольких детских могилок, кое-как засыпанных, снабженных такими трогательно-наивными, хрупкими крестами, сделанными из щепок материнскими руками!!!

За Эстонией стоит Европа. Сидит в Гельсингфорсе французский генерал д'Этьеван, а в Ревеле англичанин Вильсон, доносят они обо всем в Париж и Лондон, и правительства Мильерана и Ллойд Джорджа, конечно, обо всем осведомлены.

Знают они и о мужестве старых солдат и молодежи, той "золотой молодежи", что казалась никуда не годной и что так доблестно умирала на подступах к Петербургу. Донесли им о нечеловеческих страданиях людей, виновных лишь в том, что имели они несчастье родиться не в Вяземской лавре, не в темном притоне. Имели они несчастие получить образование и стать культурными людьми, не прошли революционного стажа каторги, ссылки или тюрьмы, не отреклись от Бога и Родины. Их дети умерли на полях Восточной Пруссии, Галиции и Буковины, защищая Францию и Англию, и вот они, старики и старухи, беженцы, остались теперь беззащитными. У них отняли Царя, им навязали Временное правительство. Послы Франции и Англии возились с господами Львовыми и Керенскими. Они взяли на себя последствия переворота, и они должны же позаботиться о всех этих несчастных. Им некуда деваться… "Поймите, – думали они, – от нас все отняли. У нас осталась только жизнь. Дайте же нам жить!"

В толпе беженцев, неся на себе свои пожитки, шли трое Декановых. Федора Михайловича не было уже с ними. В Ямбурге Федор Михайлович, не дожидаясь суда и разбора его действий у красных, явился, основываясь на Расклеенных объявлениях, в ближайший полк. Командиром полка оказался его товарищ по училищу, и после короткого разговора решено было, чтобы не обижать начальников-добровольцев назначением над ними бывшего красного офицера, что Федор Михайлович вступит в командование первым взводом 1-й роты и будет считаться как бы поручиком,

Федор Михайлович согласился. Его так грызла тоска по Наташе, так жаждал он деятельности и смерти, что – торопился скорее стать в ряды добровольцев.

Получив обмундирование, он передал Деканову свое старое пальто и меховую шапку и, когда только мог, добывал ему муку и сало, снабжая Декановых при всякой оказии.

Исхудалые, обмерзшие, в беженской толпе шли Декановы по обледенелому шоссе, и Екатерина Петровна вслух размышляла, кого из знакомых и близких они могли найти в Нарве и Ревеле.

– У Зиновьева, петроградского предводителя, дом большой в Нарве. Он должен меня помнить. Я танцевала с его сыновьями у княгини Клейнгаузен, – говорила Екатерина Петровна, в тонких, сбитых башмачках ковыляя ознобленными ногами по жесткому щебню.

– Мама, – сказала Верочка, – у Сбручских две дачи в Гунгербурге, а потом и имение Фалль под Ревелем, – ведь все же это наши люди. В самом Ревеле много наших. Это же, мама, русский город, кругом русский.

– Уж куда более. Наша древняя Колывань, – сказал Деканов, покручивая ус и снимая с него ледяные сосульки. – Однако, что это?

Впереди по шоссе показалось темное пятно народа.

Как ручей, прегражденный плотиной, останавливается и разливается вдоль нее, образуя широкое озеро, так поток беженского движения, чем-то остановленный, разливался широкой толпой по ледяным бугристым полям, по жестким, вывороченным плугом, пластам песчаной земли, заливал низину, поросшую кустарником, подходил к темному сосновому лесу и вливался в него.

Повсюду – вправо и влево от шоссе – были видны люди, повозки, подобие шатров, кое-где курился срываемый ветром дым, и гомон тысячной толпы доносился до Декановых.

– Господи Боже мой! – воскликнула Екатерина Петровна. – Да что же там случилось? Неужели эстонцы не пускают через границу?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю