355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Понять - простить » Текст книги (страница 19)
Понять - простить
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:13

Текст книги "Понять - простить"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 40 страниц)

XXII

Часовой, гусар, в английской желтой короткой шинели, подпоясанной белым ремнем с белыми патронташными перевязями, с винтовкой со штыком у ноги, стоял у двери.

– Без разводящего, ваше благородие, допустить не могу, – сказал он. – Однако мы вас знаем.

– Зовите разводящего, – сказал Игрунька.

– Пожалуйте так. Не стоит беспокоить, – сказал солдат и толкнул дверь в избу.

"Прав я или нет, что вхожу без разводящего, – думал Игрунька, входя в дверь. – Конечно, неправ… Надо было настоять на вызове разводящего, а не лезть так… Дурак я сам!.."

В пустой избе с глинобитным замызганным полом за столом на лавке, идущей вдоль задней стены, облокотившись, сидел пожилой человек. У него были коротко остриженные седеющие волосы и чисто выбритое, сухое, тонкое, плоское, бронзового загара лицо с карими глазами.

Он был одет в серую рубашку с нашитыми вдоль ворота косыми кумачными полосами и со звездами на рукаве. Он поднял на Игруньку печальные карие глаза.

Другой, молодой, в серых штанах с обмотками и башмаках, в такой же рубахе, бледный той желтоватой бледностью, какая бывает от голоданья или лежания в больнице, с круглыми рыжими глазами, ходил по комнате и, когда открылась дверь, остановился у большой печки и со страхом посмотрел на Игруньку.

Игрунька сделал полупоклон – молодой низко поклонился, сидевший за столом не шевельнулся. Игрунька вызвал разводящего.

Молодого увели к караулу. Игрунька придвинул щербатую скамью и сел против красного офицера. Он вынул блокнот. Было очень неловко.

– Мне приказано допросить вас, – сказал, краснея, Игрунька.

– Сделайте ваше одолжение, – тихо, отнимая голову от руки, сказал красный офицер и скучным, неживым взглядом посмотрел на Игруньку.

– Ваше имя, отчество и фамилия? Ваш чин?

– Николай Сысоевич Масягин, императорской службы капитан, при Временном правительстве произведен за отличие в подполковники. В офицеры вышел из Александровского военного училища в 1907 году, – тихим, печальным голосом охотно ответил офицер.

– Кадровый офицер?

– Как видите – да… N-ского Краснослободского полка. На войне командовал ротой. Два раза ранен. Имею георгиевское оружие.

– Как же вы пошли служить к этой сволочи?

– Простите, – еле слышно сказал капитан, – я думаю, это вашего допроса не касается… Да и все равно, если бы я вам все рассказал, вы бы меня не поняли.

Игрунька покраснел. Карандаш задрожал в его руке.

– Хорошо-с! – хмуро сказал он… – Конечно, понять вас никак не могу-с… Никогда не пойму… Ну, вы правы: это к делу не относится. Кто вы теперь и где вы служите?

– Я командир 1-го батальона N-того стрелкового полка М-ской стрелковой дивизии VIII советской армии.

– Кто командир полка?

– Товарищ Башмачасов, из коммунистов.

– Кто начальник дивизии?

– Товарищ Кусков.

Карандаш сломался у Игруньки.

Опустив ставшее пурпурным и вспотевшее лицо, Игрунька стал большим черным английским ножом чинить карандаш.

– Как вы сказали? – кинул он.

Он ясно расслышал фамилию начальника красной дивизии, действовавшей против него, но ему хотелось, чтобы это было не так, и он переспросил.

– Товарищ Кусков, из кадровых генералов, бывший мой начальник. Он командовал полком, сначала на германском, а потом на кавказском фронте. Последнее время бригадой. Но тут я его потерял из вида.

– Знаю-с, – со злобой оборвал Игрунька. – Вы не знаете его имя и отчество?.. Кусковых много.

– Такой, как он, – один. Зовут его Федор Михайлович. Кто из старых боевых офицеров не знает Федора Михайловича Кускова!..

– Где стоит его штаб? – не слыша сам своего вопроса, сказал Игрунька.

– Вчера был в Корытине, сегодня должен перейти в Овражное.

– Это в двадцати верстах?

– Да, кажется.

Игрунька задавал вопросы, капитан отвечал. Игрунька записывал, что дивизия состоит из трех бригад, потри полка каждая, но третья бригада еще не развернута, что при каждой бригаде имеется легкий артиллерийский дивизион, что, кроме того, при дивизии должны быть два гаубичных и два тяжелых дивизиона, но их нет, а есть два тяжелых орудия, которых, однако, не могли вывезти из Севска из-за грязи, что должен быть и воздухоплавательный отряд, и еще два эскадрона кавалерии, но аэропланы неисправны, и надежных летчиков нет… Все это было бы очень интересно в другое время. Капитан просил подчеркнуть, что он и его товарищ Худжин не взяты в плен, а перешли на линии сторожевых постов к гусарам, потому что они не желают служить советскому правительству. Капитан напирал на то, что он и Худжин ищут людей, готовых вернуть России законного Государя.

Игрунька записывал, не соображая, что пишет. Молоточками стучала мысль: его отец в советской армии, его отец в двадцати верстах от него. А где мама? Почему его отец с ними?.. Его отец приказал стрелять красной бригаде, и это по его приказу вылетели те снаряды, что обдали грязью Бровцына и, если бы разорвались, убили бы его самого. Гусары вчера мечтали прорвать фронт красных, захватить их штаб дивизии и повесить начдива.

Карандаш в его руке то и дело ломался. Он чинил его, и он опять ломался.

– Не хотите ли мой карандаш? Он химический. Не такой ломкий, – сказал капитан.

"Он ничего не знает. Он не знает, какие страшные кузнецы работают у меня в голове и бьют по черепу".

Он мечтал вчера повесить красного начдива. Повесить своего отца… Мама! Мама! Как же это вышло?

Хотелось все бросить и бежать по мокрой, грязной степи, отдаваясь дождю и ветру. Уйти от неизъяснимого ужаса жизни. Но убежишь разве от этого? Он, поручик Чернобыльского гусарского полка, воюет со своим отцом, начальником красной советской дивизии. Умереть…

Пустить пулю в лоб… А что толку? Завтра оправятся корниловцы, дроздовцы и самурцы, перейдут в наступление, завтра просохнет земля, и приползут, ковыляя, танки, и завтра Бровцын выстрелом из кольта прикончит его отца, – милого, доброго папу!.. Что же это за ужасный мир? Что же это за жизнь?.. И где же Бог?..

– Некомплект в частях, достигавший в прошлом году в пехоте 71 %, теперь почти пополнен, – говорил капитан.

Опять сломался карандаш.

– Простите… Выговорите: пополнен?

– Да, почти.

– Ах, это очень интересно…

– Я говорю к тому, что теперь в армии и дисциплина, и организация гораздо выше. Сытин удален из Царицына, Сталин переведен в Реввоенсовет, Ворошилов и Минин удалены, и все командные места заняты офицерами генерального штаба.

– Да, конечно… Конечно… Но вы это покажете в большом штабе, а мне собственно: кто начальник дивизии?

– Кусков, Федор Михайлович Кусков, – внушительно сказал капитан и поднялся со скамьи, так как и Игрунька встал.

– Хотите, чтобы я подписал свое показание?

– Да, пожалуйста… А впрочем, нет, не надо – это только предварительное… Так сказать, черновое… – сказал Игрунька, собирая листки так написанные, что он и сам не мог бы разобрать, что он написал.

Он пошел к двери, оставив фуражку на столе.

– Поручик, – тихо сказал капитан, – фуражку забыли…

– Да… В самом деле…

Игрунька схватил фуражку и, нахлобучив ее на брови, пошел на двор.

Дождь лил холодными косыми струями. Он мочил плечи, пробил спину и тек по ней к поясу. "Надо, надо что-то делать… Ведь не могу же я в самом деле против отца!.." Игрунька стоял на дворе под дождем и думал, и знал: выхода нет!

Открылось в главном флигеле окно, и ласковый картавый голос обозвал его:

– Игрунька, что с вами? Идите чай пить. Сестра Серебренникова была у окна. Игрунька бросился к ней.

– Софья Ивановна… Можно к вам? Мне очень надо переговорить с вами наедине.

– Идите… я одна. Напоила «Фигнера» чаем, сейчас разогрела для вас.

XXIII

В маленькую неуютную комнату почтового смотрителя с поломанной постелью и сорванными занавесками на небольшом четырехстекольном деревенском окне тихо вступали серые сумерки. Дождь перестал. Густой туман полз по двору. Кругом парила степь. Выдыхала душный запах земли, навоза и гари.

Сестра Серебренникова успела прибрать свою комнату. Маленький столик у окна был застлан пестрой скатертью, на нем стоял заглохший самовар, лежали кусок хлеба на тарелке и английский мармелад в жестянке. Сестра только что встала из-за стола, чтобы засветить лампу.

– Подождите минутку. Хочу устроить занавеску.

Она достала из чемодана с рыжими боками и ржавыми мшистыми ремнями синюю тряпку, ловко вскочила на стул, чтобы привязать ее к торчащим под окном гвоздям.

– Кажется, как раз впору будет? Игрунька не шевельнулся. Он только что все сказал сестре. Так сказал, как сказал бы матери. Она выслушала его, и Игрунька понял, что она не знает, что отвечать, и выигрывает время. Сестра зажала тесемку зубами, побеличьи подняв губу. Серые глаза сосредоточенно размеряли расстояние. Она нагнулась над столом, плавно, не делая никакого усилия, протянула полную руку, длинные пальцы быстро связали бант. Мягко сошла со стула: ни одна половица не скрипнула.

"А сама рослая, полная, но уверенная и смелая… Нет, она не растерялась, она знает, что надо делать, и только не нашла еще нужных слов".

Сестра подошла к опрокинутому ящику от консервов. На нем была лампа с тонким белым стеклом. Сестра уже сделала на нее абажур из розового листка с золотым текстом «Интернационала». Подышала в стекло, чиркнула спичку, подняла фитиль, надела стекло, абажур. Розовые краски побежали по ее лицу, по низкой косынке и по белому фартуку.

София Ивановна села на ящик, положила полную мягкую руку на руку Игруньки и ласково сказала:

– Бедный вы, бедный!..

Близко от Игруньки было широкое, круглое лицо, загорелое, с милыми ямочками на щеках, с алыми губами, тонким прямым носом и большими, в длинных ресницах, выпуклыми светло-карими глазами. Игрунька видел отдельные волоски темных бровей, маленькие складочки век под ресницами, нежную кожу щек, на скулах и у шеи покрытую тонким, едва приметным, белым пухом. Видел желтоватую ямочку подбородка и розовую мочку уха, сверху прикрытого черной с белым краем косынкой.

Точно незримые токи излучались от головы Софии Ивановны, из больших глаз, где виден был хитрый узор серых ниточек райка, проложенных по желтому полю и незаметно сливавшихся с глубокой, блестящей белизной глаза с едва приметными синими и красными жилками. Эти токи сливались с токами, шедшими от горящего лица Игруньки с густыми, русыми, растрепанными волосами и смущенными растерянными глазами. И не слова, что говорила София Ивановна, а, должно быть, эти токи странным образом переворачивали мысли Игруньки и открывали ему новые возможности. Так бывало ночью. После долгих мучительных дум засыпал Игрунька крепким сном и вдруг среди ночи просыпался. Все ясно в голове. Решение постановлено. Задача решена, в голову пришла ясная, крепкая мысль. Мама говорила ему, что это ангел-хранитель являлся ему со своим духовным советом, с помощью Духа всезнающего. Теперь ангел вселился в Софию Ивановну и ее устами говорил ему. Да и не была разве София Ивановна среди них, черных и кровавых, светлым ангелом?

Дорогие, тихие, ласковые, милые, мягкие, теплые и красивые слова срывались с полных губ.

– Бедный вы, Игрунька, – говорила сестра. – И все мы такие бедные. Убогие, да только Богом оставленные. И там бедные, где отец ваш с жестокой мукой в сердце ведет полки сражаться за неправое дело. И здесь – бедные. Господи, отпусти нам прегрешения наши… Господи, научи мя оправданиям Твоим. Потому, Игрунька, что наши-то земные, человеческие оправдания не оправдывают нас… Да, ни отцу вашему, ни вам не будет оправдания, когда столкнетесь в бою…

– Что же мне делать? – прошептал Игрунька.

Он чувствовал, что яснело в голове, как яснеют пустынные дали погожим утром после ночной грозы. Открываются далекие горы, дрожит над ними маленькая светлая звездочка, расстилаются пески, и чисто в трепещущем небе. Четки далекие камни, скалы и утесы предгорий. Была его голова как распаханная и взбороненная нива, готовая принять зерно и вытолкнуть из него живые силы ростка.

– Милый Игрунька, весь вы родной для меня. Героем должны вы быть, да где геройство, кто нам укажет? Геройство в исполнении долга, а где наш долг? Великие были слова: за Веру, Царя и Отечество, – как треугольник были они, а вынули одно слово, и развалились линии, и спуталось все, и не знаешь, что присоветовать. За отечество… – и тут на юге отечество, и там, чай, отец-то ваш за отечество, за Москву белокаменную полки ведет… Если бы царь был с вами! Благословила бы вас, Игрунька, и против отца идти. Сказала бы: простит Господь. Благословен грядый во имя Господне!.. А так, Игрунечка, конечно, мы правы. Мы за Россию, за право. Мы за русское вековое имя, – так, думаю, и у отца вашего своя дума есть: победить и, победив, прогнать коммунистов из Кремля, освободить русский народ от насильников и вернуть на престол московский царя православного, Божия помазанника… Вы верите, что отец искренно с ними?

– Нет, не верю. И папа, и мама благословили нас трех: Светика, Олега и меня – идти спасать Россию от большевиков.

– Так как же против него идти?.. Вот что, Игрунька. Мне моим женским умом не решить этого вопроса. По-женскому, по-слабому могу я вам присоветовать что-нибудь совсем глупое. Попросим мы Константина Петровича рассудить вас.

– Бровцына?.. Я боюсь ему это сказать. Он так ненавидит большевиков. Как признаюсь я, что отец мой с большевиками?

– Вы, Игрунька, не знаете нашего «Фигнера». Он, Игрунька, – точно зубр в Беловежской пуще в императорское время. Точно белая ворона. Он – образчик той нравственной порядочности, той душевной опрятности какой некогда блистало наше офицерство. Его ничем не купишь. У него, как у Бога, нет "на лица зрения", у него только правда.

– Я не смогу ему рассказать. Рассказать, так рассказать все, так, как я вам рассказал. Все… И про детство, и кто мой отец, кто была моя бабушка, его мать, кто моя мать, и как мы всю жизнь бились, что называется "из кулька в рогожку"… Как я ему это расскажу? Надо и про тетю Липочку рассказать, про ее семью. Про дядю Ипполита, про тетю Азалию и про Тома… Он и слушать не станет. Какой ему интерес!.. У меня и слов не найдется.

– Я расскажу, – сказала София Ивановна, – а вы сядьте в уголку, вон там, на моей постели, и, где я ошибусь, поправьте меня… А уже поверьте, как Бровцын скажет, так тому и быть.

– Да… Так тому и быть, – согласился Игрунька. Сестра Серебренникова встала и вышла из комнаты. Через минуту она вернулась в сопровождении хмурого ротмистра Бровцына.

– Ну, что еще там случилось? – мрачно спросил Бровцын, садясь на стул у самовара. – Вы бы, София Ивановна, раз меня от сна оторвали, хоть бы чайком побаловали.

– Сейчас, родной, вздуем с Атарщиковым самовар, я вас еще и печеньем, и ветчинкой угощу.

– Ну, это дело. Рассказывайте, святая душа, чем и кому судьба еще досадила!..

XXIV

Ночь на исходе. Давно потух самовар, и лампа загасла. В комнате темнота, за окном чуть бледнеет сумеречный рассвет. Всю ночь говорили… То говорила сестра, то вставлял свои поправки, увлекаясь воспоминаниями, Игрунька. Наконец кончили. Все разъяснено. В Овражном, в двадцати верстах отсюда, стоит с советской красной дивизией отец Игруньки, генерал Кусков. Федор Михайлович Кусков, чья мать Варвара Сергеевна… Чья жена Наталья Николаевна… Кто всю жизнь был верен Государю императору и кто, прияв Временное правительство, уже не мог не принять правительства большевиков, потому что одно вытекало из другого.

Ни одним словом, ни одним жестом не прервал Бровцын этого сбивчивого, путаного и в самой сбивчивости и путаности своей яркого и сильного рассказа. Ни разу не посмотрел на своего поручика. То сидел, опустив глаза в пустой стакан, то смотрел долгими минутами в раскрасневшееся, оживленное лицо сестры Серебренниковой.

– Кончено? – спросил он.

– Да… все, – сказала София Ивановна.

– Ну, дела! – вздохнул Бровцын и запустил темную ладонь в гущу вьющихся, седеющих волос. Натворили православные, чтоб им ни дна, ни покрышки!.. А все, сукины дети, социалисты паршивые, вся эта недоучившаяся мразь… "Интел-лигенты"! – с отвращением выговорил Бровцын. – Эва! Какие умы замутили. Да точно я Федора Михайловича, твоего батьку, не знал!? Да ведь это солдат был! Живи он при Екатерине, – Суворовым бы был. Ей-Богу. Храбр, как лев, послушен, как овца, силен, как вол. Да, мне понятно, почему корниловцы, дроздовцы и самурцы должны были отойти. Этот, если впрягся служить, – будет служить. Он что твой Кутепов. Сол-дат!.. С ним нынешним наполеончикам из вольноперов состязаться мудрено… Да… Дела!.. Эх! Игрунька, – морщась от какой-то внутренней мучительной боли, воскликнул Бровцын, – жаль мне, голуба, тебя, да ничего не поделаешь…. Против отца не пойдешь…

Он встал, прошелся, разминая ноги, по комнате, раскрыл дверь и зычно крикнул:

– Атарщиков! Проси сюда полкового адъютанта со всеми его чертячьими бланками и печатями.

Повернувшись от дверей, он сказал:

– Что же, голуба! Бог дал, Бог и взял, да будет благословенно имя Господне!!! Нельзя идти против отца. Сказано в законе: "Чти отца твоего и матерь твою, да благо ти будет, и да долголетен будеши на земли". Так, София Ивановна?

– Так, – сказала Серебренникова.

Бледно и устало было ее лицо. Исчезли одухотворявшие ее флюиды, точно ангел Господень оставил ее. Скрестив руки, стояла она в углу и не шевелилась. Игрунька стоял у постели навытяжку и не сводил глаз с Бровцына.

– Ну, долголетие… К чертовой матери долголетие при нынешних условиях. А только – непостыдную надо кончину. А если против отца… Нехорошо… Нехорошо, Игрунька… Понял, голуба?.. Я – командир полка теперь. Мне ты под нашим святым штандартом клялся не изменять полку, я и сниму с тебя твои клятвы… Вот что, голуба… Уйди… Понимаешь, уйди от зла и сотвори благо. И сегодня же, пока не столкнулись мы с ними… Пошлю я тебя в Туапсе, в наш конский запас за лошадьми… А там – видно будет. Чует мое сердце, что тяжелые времена настали для нас. С нашим правительством, делящим шкуру медведя, не убив его, то раздающим помещичьи земли мужикам-грабителям, то порющим мужиков за то, что земли взяли, со всеми этими совещаниями, кругами, радами, генерал-губернаторами, представителями, миссиями, освагами, кадетами, эсерами, как бы мы сами в такую помойку не влетели, что не хуже большевицкой…

Стоять лицом к врагу тяжело, а повернуться спиной куда хуже… Так вот, Игрунька, ежели что… Понимаешь: прощаю, разрешаю, – и езжай себе с Богом, куда глаза глядят – в Абиссинию, Бразилию, Аргентину, Австралию, Канаду… Ты молод. Учись… Только учись чему-нибудь полезному… Вот этой пошлости – международного права – не изучай, а изучи-ка ты, как стать сильным. Ибо право теперь – сильного, умного, твердого. Поступай, куда хочешь: в политехникум какой-нибудь, земледельческую академию, сельскохозяйственную школу, сапожную мастерскую, – чтобы делать ты умел, а не только говорить. Запоганили мы человеческое слово… А Слово – Бог… Когда можно, – вернешься… Ну, прощай, голуба… Не могу вести тебя в атаку против родного отца!..

Бровцын поцеловал Игруньку, и показалось Софии Ивановне, что по его темному, со шрамом, лицу текли слезы. Она плакала, прижимая платок к глазам. Было ей тяжелее, чем тогда, когда хоронили веселого Муху, когда опускали в землю Пегашева или когда в братской могиле лежали изуродованные трупы гусар 1-го эскадрона, попавших в плен к красным.

Над белой ровной пеленой высокого тумана, до крыш затянувшего селение и степь, блистало бледное, ожидающее рассвета небо. Длинной линией в тумане сверкали огни на железнодорожной станции, и красные вагоны на насыпи точно плыли по молочному морю. Игрунька в сопровождении вестового ехал верхом к станции, чтобы покинуть фронт и полк, и с ними все, что было ему дорого.

Смутно было на сердце. Широкие дали, манили необъятным простором, и жизнь казалась такой же интересной, такой же таинственно-бесконечной, как просыпающаяся под солнечными лучами русская степь.

И когда подъехал к станции, услышал знакомый стрекочущий звук летящего снаряда, и белый дымок вспыхнул высоко над колокольней с зеленой крышей.

Большевики начали обстрел селения Ворожбы.

– Вы покидаете нас, ваше благородие? – сказал вестовой, передавая небольшой чемоданчик, где было все, что имел Игрунька.

– Да… Посылают меня на Кавказ… за лошадьми, – вздыхая, сказал Игрунька.

– Точно, обесконел полк, – сказал молодой доброволец, – одна слава, что гусары, а поскакать не на чем.

– Храни вас Бог, – сказал Игрунька, обнимая и целуя добровольца.

– И вас, ваше благородие.

Второй снаряд разорвался над маленькими домиками селения, и желтым пламенем над туманом вспыхнула соломенная крыша.

"Отец мой… Папа обстреливает Ворожбу. А знает он, что там его любимый Игрунька? И где-то мама?" – подумал Игрунька и вошел на станцию.

Толпа народа, толкотня, неразбериха, мешки, увязки, ящики, жесткие спины, еще более жесткие локти обступили его. «Отправляют», "не отправляют". "Свободен путь", "не свободен путь". "Нет паровоза"… "есть паровоз"… "Машинист отказывается"… "Машинист за бутылку водки и фунт колбасы согласился"…

Около десяти часов утра, когда на горизонте замаячили пехотные большевицкие цепи, а с Ворожбы потянулись темной колонной гусары, прикрывавшие батарею, – поезд тронулся и, кряхтя и звеня, покатился на юг.

И было такое чувство у Игруньки, что он покидает не только полк и фронт, но покидает и Родину, и все, что было мило и дорого на белом свете, чего уже не будет и что не вернется никогда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю