Текст книги "Понять - простить"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц)
IV
– Кусков, как вы думаете: Государь и вся семья его убиты?
Ара смотрят в глаза Кускову. Головка приподнята. Поля шляпки вокруг, как широкая темная рама, кидают тени.
– Кто может это знать, – говорит Кусков.
Его голос дрожит. Смутными вихрями носятся мысли и воспоминания. То ли шумит голова от водки.
– Записки Жильяра, показания следователя Соколова, мне кажется, пролили достаточно света на этот темный и жуткий вопрос.
– Вот именно, – капризно говорит Ара, – и ничего они не пролили. Там есть такие места, что как раз наоборот – чувствуется недоговоренность.
– Что же, все это, по-вашему, была только инсценировка? – спрашивает Муратов.
– Да, может быть, – неохотно отвечает Ара.
Но позвольте, – говорит князь Алик, – достаточно посмотреть на фотографии Свердлова и Юровского для того, чтобы понять, что эти люди на все способны. А помните солдат и матросов в первые дни "великой бескровной"? Разве тогда не были готовы они сотворить екатеринбургское действо в Царском Селе?
– И не сотворили, – упрямо встряхивая кудрями, говорит Ара. – Я не допускаю мысли, чтобы могла подняться русская рука на помазанника Бога. Спасли же матросы и сохранили Государыню-мать и великого князя Николая Николаевича. Притворились большевиками и спасли.
– Оставьте, пожалуйста, – говорит Синегуб.
– Кроме того, – продолжает Ара, – мое подсознание говорит, что они живы.
– Так долго нельзя было бы их скрывать.
– Но если они сами не хотят открыться.
– Даже и теперь, – говорит князь, – когда только появление Монарха может вывести Россию и русский народ из пучины бедствий!.. Неужели вы, зная Государя Николая II, допускаете, что он теперь не исполнил бы своего долга и не открылся бы?
– Вы считаете, что время благоприятное? – говорит Синегуб.
– А вот для этого мы и собрались, – замечает князь. – Не только, чтобы позавтракать с милой графиней, но и для того, чтобы посвятить во все Кускова. Он приехал вчера, всего на два дня, чтобы узнать, что же можно ждать им, живущим в ужасных условиях, и на что надеяться.
– Телепатия, – начинает Ара, но князь перебивает, смягчая свою невежливость пожатием ее руки ниже локтя.
– Оставим это, Ара. Вы – серьезная политическая женщина, и потому-то я и пригласил вас. Мы, Кусков, стоим теперь перед новыми горизонтами. Знаете, как бывает в книге, в каком-нибудь романе. Пишет, пишет автор о ком-нибудь, и вдруг – новая глава, и новые лица, и совсем другая обстановка. С конца прошлого века и особенно после 1905 года всеми умами владели партии.
Партии были всё. На них были надежды и упования. Не быть в партии было неприлично. Партии разрушили Российскую империю, партии создали революцию, и партии правят Россией. И за границей, в эмиграции, среди беженцев партии главенствовали. Под сильным увлечением кадетами прошли 1918 и 1919 годы, эсеры верховодили в 1920 и 1921 году, выплыли и шумели, грозя петлей и каленым железом, правые монархисты в 1922 году – а теперь вместо всех их – пустое место. Никто никому не верит, и, прежде всего потому, что, по существу, и партий с их внутренней дисциплиной нет, они раскололись, и чуть ли не три человека уже составляют партию. То же самое и в сумрачной Совдепии. Новая ли экономическая политика – нэп, так не соответствующий коммунизму и социализму, болезнь ли Ленина, усталость ли вождей, то ли, что они объелись властью, но и там не коммунистическая партия правит Россией, а правит та сволочь, что примазалась к ней, и ясно, что сволочь эта долго не удержится. На смену партии является личность.
– Неужели, Алик, вы серьезно относитесь к выступлению блюстителей? – говорит Муратов.
– Серьезно? Нет. Но это опыт. Неискусный, неумело сделанный, но повлиявший на многих и показавший, что люди созрели для того, чтобы воспринять личность. И я уверен, что она явится, она не за горами… Кусков, скажите тем, кто ждет, что новая Россия требует новых людей. Отработавший пар не годен. Не ищите вождей среди тех, кто был и сорвался, не смог, не сумел, не справился… Обстоятельства были неблагоприятны – это все равно, но тот, кто упал – не встанет.
– Князь! – восклицает Ара, хватая за руку Алика – но надеюсь… не смена династии?..
– Боже упаси! Династия Романовых! Как ни лили на нее грязь целыми ушатами наши политические и общественные деятели, они не могли светлого сделать черным.
Под скипетром Романовых на маленькой Московии, где так же, как теперь, ели человеческое мясо, умирали от голода, где насильничали атаманы Болотников и Баловень, где смута была везде, где сама церковь православная раздиралась лжепопами, Россия обратилась в великую Российскую Империю. Романовы снесли смутное время, Наполеоновы дванадесять языков и свои тяжелые, страшные бунты… Они не вызовут новых распрей, зависти и борьбы за власть. Скажите, Кусков, тем, кто ждет и изнемогает, кто плывет по пучине и чьи руки, держащиеся за обломок корабля, закоченели и готовы выпустить его, чтобы потерпели. Жертва нужна… Жертва будет… Мы накануне спасения России. Совсем иное будет это спасение, чем думали Деникин, Юденич и Колчак… Не правительства пойдут покорять под нози свой русский народ, яко супостата, а русский народ примет сам сильную законную власть, идущую во всей славе своей, и… точка. Молчание, молчание, молчание… Господа, кому сыра, кому сладкого? Кусков, вам чаю? Я помню, вы и в полку кофе не пили. Ара, разрешите курить?
V
Когда встали из-за стола, Муратов подошел к Кускову. Он был слегка пьян. Безбровое лицо покраснело, светло-серые глаза горели недобрым огнем. Он взял Кускова за пуговицу пиджака.
– Святослав Федорович, мы с вами, кажется, встречались, – сказал он.
– Простите… Не помню, где.
– У графини Ары. Тогда она не была замужем, и была просто Варварой Николаевной Лежневой, дочерью Лежнева, женатого на княжне Мери Рокотовой. Она развелась потом и вышла замуж за камер-юнкера Сережу
Брянского… В организации Успенского. Не помните? Я был у вас для связи с «Асторией», где заседал наш штаб.
– Простите, Сергей Сергеевич, все было тогда так
смутно. У меня имена и лица перепутались.
– А графиню Ару вы помните?.. Вы, кажется, тогда пользовались ее взаимностью?
– Мне думается, Сергей Сергеевич, – холодно сказал Кусков, – что это вас не касается.
– Не совсем так, как вам думается. Я хотел только сказать, чтобы вы не вздумали чего-нибудь…
– Серега, – окликнула Ара. Она полулежала с папироской в зубах на диване. – Оставьте в покое Кускова. Вы любите после обеда привязываться.
– Нет, послушайте, графиня, и вы, князь, и ты, Павло… Я только кое-что хотел обнаружить.
– Опять по контрразведочной части? – сказал Синегуб.
– Ну? – сказал князь. – Что вы еще нащупали, коварный, подозрительный Серега, чующий большевика там, где им и не пахнет?
– Нет, господа, я только хотел сказать, что Святослав Федорович Кусков – сын генерала, бывшего генерала, Федора Михайловича Кускова. Так это или не так, Святослав Федорович?
– Совершенно верно, – бледнея, сказал Кусков.
– Ну, что из этого? – сказал Алик.
– А Федор Михайлович Кусков, по имеющимся у меня сведениям, находится на службе у большевиков, в Красной армии командовал дивизией. Вам это, Святослав Федорович, известно?
– Да, – опуская голову, сказал Кусков.
– А известно, где он теперь?
– Нет. С 1919 года я ничего не знаю о моем несчастном отце.
– Допустим, что даже и так.
– Что вы хотите этим сказать? – порывисто вскидывая голову и в упор, глядя на Муратова, спросил Кусков.
– То, что когда мы придем в Москву, нам придется повесить вашего отца.
– Ах! – воскликнула Ара и вскочила с дивана.
За ней поднялся князь Алик. Наступило тяжелое продолжительное молчание. Мертвая тишина стояла в кабинете. Наконец Кусков медленно заговорил.
– Судить моего отца не вам… Я думаю, никто из вас… Может быть, только князь… Никто из вас не сможет понять, что пережил и перечувствовал мой отец и как велики и ужасны его страдания. Надо знать моего отца и мою мать, чтобы все это понять… Надо жить их жизнью, а не судить из кабинета парижского ресторана.
И в полной тишине, никому не подав руки, Кусков вышел, мерно шагая по мягкому пушистому ковру.
VI
Шел страшный 1918 год. Федор Михайлович Кусков проснулся в пять часов утра. Он просыпался всегда в это время. В маленькой комнате, где у стен стояли две простые постели, было тихо. Его жена, Наташа, крепко спала, и не было слышно ее дыхания. В глубине намечалось окно с опущенными шторами. В эти глухие часы смолкал далекий гул потревоженной, взъерошенной Москвы. Тишина могилы стояла за окном. Когда с крыши упадал пласт снега и мягко падал на двор, долго звучало в ушах неясным шумом – и мысли, одна страннее другой, прыгали в голове.
В эти часы в Федоре Михайловиче шла большая внутренняя работа. Как бы двое спорили в нем. Один задавал вопросы, а другой, разумный, но и жестокий, отвечал на них. И когда начинали они спорить, уже нельзя было заснуть. Ничто не помогало. Ни троекратное чтение "Отче наш", ни бесконечный счет. Спорщики не умолкали. Вопросы оставались без ответа.
Как же это случилось, что он, командир 1-й бригады 039-й пехотной дивизии, вдруг очутился в каком-то полуштатском платье своего beau-frer'a (Зятя (фр)) – Лисенко, у своей сестры, Липочки, на квартире в Москве, на Арбате, в каком-то Косом переулке, на шестом этаже громадного дома, населенного чиновной беднотой, и вот уже вторую неделю живет у них, скрываясь, нелегально, не зная, что делать.
Когда же началось это нелепое положение, что ни он, ни его Наташа не стали ничего понимать?
Это случилось тогда, когда он приехал с позиции в Петербург, где заболела его последняя дочь Лиза, и узнал, что в Петербурге – революция…
"Нет, – отвечал ему кто-то внутри него, – это началось гораздо раньше… Помнишь, после Академии ты был оставлен при штабе Петербургского округа и жил со всей семьей на Песках, на 2-й Рождественской, и к тебе пришла сестра Липочка с мужем Венедиктом Венедиктовичем Лисенко. Это было сейчас после японской войны. Лисенко служил в Главном почтамте. Помнишь, они обедали у вас, и после обеда Лисенко, Липочка, Наташа и ты заперлись от детей в спальне, и Венедикт стал таинственно рассказывать, что "у них", то есть у почтово-телеграфных чиновников, решено объединиться в свой профессиональный союз и отстаивать права, добиваться улучшения материального положения и бороться с правительством.
– Довольно мы поработали на него, питаясь черным хлебом да водицей запивая. Поварились мы с Липой в своем соку в Джаркенте, наплодили детей, теперь пожалуйте: гони монету, деньги на бочку, подавай свободу, восьмичасовой день и прочее, обеспечение старости, а то забастовка будет – прямо очаровательно все это выходит, – говорил бледный Венедикт Венедиктович.
Сестра Липочка сидела на кровати брата, и жалко и встревожено было ее в зеленый оттенок впадающее лицо с громадными усталыми глазами.
– Дика, – воскликнула она, – да что же это вы надумали! Бунт против начальства! А прогонят, куда мы с пятерыми детьми денемся!
– Венедикт, – сказал Федор Михайлович, – нехорошее вы задумали! Вспомни Теплоухова и его рассказы про вашу работу. Долг превыше всего.
С озлоблением, странным, никогда не виденным у него раньше, вдруг закричал Лисенко:
– Долг! К чертовой матери под хвост этот долг. Нам долг их идиотские адреса разбирать, по Джаркентам киснуть, целый век письма штемпелевать да баулы запаковывать, а их долг по ресторанам сидеть да музыку слушать. Вот нелепица-то! Прямо грациозно это все.
– Но кому-нибудь нужно же сидеть в Джаркенте, кто-нибудь должен адреса разбирать, иначе жизнь станет и погибнет государство!
– Туда ему и дорога! И что это за государство! Ни свободы, ни простора!
– Грех! Грех, какой, Венедикт! – воскликнула Наташа. – Ничего лучше, ничего краше нет нашей русской земли. А как я тоскую по Джаркенту, по нашему саду, по яблоням нашим милым, по горам далеким. Ведь если так, как вы хотите, что же с Джаркентом будет?
– Отдать его таранчам и киргизам. Нельзя угнетать народности. Это нелепица какая-то, вся наша Россия. Велика Федора, да дура.
– Нет, с ним нельзя теперь разговаривать. Он совсем с ума спятил, – сказал Федор Михайлович…
И была забастовка. Не горели огни, не ходили трамваи, за водой бегали на Прудки и на Неву, водопровод не работал. Лисенко не ходил на службу и без дела, тоскливый, шатался по квартире. Много курил, мрачно сплевывал и говорил сердито: "Добьемся мы своего. Прямо грациозно это все, а своего добьемся".
В почтамте работали барышни, лицеисты, правоведы, офицеры… Пахло духами, шел невинный флирт, путали письма и не по тем трактам засылали корреспонденцию.
Но чиновники своего добились. Им дали прибавку. Но прибавка уже не удовлетворила. В государственном организме появилась какая-то гноем сочащаяся рана. Цены на все поднимались. Транспорт стал ненадежен. Союзы рабочих повышали ставку заработной платы и уменьшали производительность работы. То тут, то там бастовали предприятия. Совершались экспроприации, нападения и погромы.
"Да, вот когда и как это началось! – думал, тихо ворочаясь на постели и стараясь не разбудить Наташу, Федор Михайлович. – И как я тогда ничего этого не заметил? Ведь это было как болезнь. Как тиф, что ли, когда температура поднимается. Разве можно сравнить хотя бы Невский проспект, когда я был юнкером и гулял по нему с мамой, тихий, дружный, ласковый, веселый, с мирно позванивающими конками, и теперешний Невский, куда без револьвера в кармане нельзя идти офицеру. Да, все переменилось, все живет не тем темпом. Даже милая, добрая сестра моя Липочка – и та на днях повздорила с Наташей".
– Это оттого, Наташа, – говорила она, – что ты институтка. Ты не понимаешь этого. Дика по-своему прав. Каждый должен думать о себе и строить свое счастье, не заботясь о других. Евангельские истины хороши в теории, а здоровый социализм в том и состоит, чтобы оградить права трудящихся от эксплуататоров. И твой муж, а мой брат, стоя на страже государственных, а не общественных интересов, работает нам во вред. Он тоже, если хочешь, опричник…
– Грех, Липочка, тебе говорить так. Ведь ты знаешь нашу полную нужды жизнь. Ты видала, как мы перебивались в Джаркенте, а потом в Академии. Больше трудиться нельзя, чем трудился Федя, – мягко возражала Наташа.
– Да… А зато Светика в корпус на казенный счет определили и Игоря туда же сдадите, а я, куда со своими пятерыми пойду, если Дика не завоюет им права? И это правда. В борьбе мы обретем права свои. Мы должны объединиться против вас, идти и победить!
– Кого? – спросила Наташа.
– Вас… Офицеров. Государство… – размахивая руками, воскликнула Липочка.
– Что ты, Липочка, говоришь такое, – оторвался тогда и Федор Михайлович, читавший газету. – Что же, брат на брата пойдет? Во имя чего?
– Во имя правды!
– А помнишь, няня Клуша нам говорила, что правда у Бога.
– Няня Клуша! Няня Клуша, – уже кричала Липочка и ходила, по своему обыкновению, широкими шагами по комнате Наташи. – Мама, наша милая мамочка! Разве не замучила, не свела ее в могилу бедность! О, Господи, как вспомнишь наше детство. Ивановская улица, зубрежка уроков, боязнь экзаменов. Мне и посейчас, как кошмар, так экзамен геометрии снится. А что мне она, геометрия-то эта, очень понадобилась в жизни? Нет, мы устроим жизнь хорошую, счастливую… Ты подумай, Федя, ведь мы с Дикой никогда ничего и почитать не могли, так он занят. А теперь вечера он свободен… Нет, нет, завоюем себе право жить.
Ну… И завоевали…
Еще тогда приехал из ссылки Ипполит с женой Аглаей Васильевной и сыном Томом. Ипполит отпустил тонкую черную бородку на манер Достоевского, был важен, горд и снисходителен к Федору Михайловичу. При всех, при Наташе, Липочке и при детях, заявил, что он с Аглаей не венчан, потому что не признает церкви, просил Аглаю называть Азалией, а сына, некрещеного, называть Томом. Тому было одиннадцать лет, но он никогда ничего не слыхал о Боге, и про церковь ему говорили, что это музей старых картин.
– И я прошу, – говорил Ипполит, – чтобы твои дети, Федя, не портили Тома своими предрассудками. Том будет строить новую Россию, а новая Россия будет без Бога. Понимаешь, Федя… Все эти твои и мамины заблуждения – побоку. Попы, обедни, заутрени – это все область старины.
Том оказался тихим молчаливым мальчиком, пугливо поглядывавшим то на отца, то на мать. Когда садились за обед и дети Федора Михайловича крестились, а Наташа читала молитву, Аглая, она же Азалия, села на стул и громко сказала: "Том, отвернись и не слушай. Том, опусти глаза!.. Негодуй, Том!"
"Да, вот когда это началось! – думал Федор Михайлович, широко раскрытыми глазами глядя в пространство. – Когда пришли со своим странным учением социалисты, когда в художестве перестали ценить правду, когда Врубеля провозгласили гением и Блок стал писать свои загадочные стихи. Когда тихо пополз яд отрицания в народную душу.
А не раньше ли еще? Не тогда ли, когда ходил он с Ипполитом к Бродовичам и когда об этом говорили они еще гимназистами?"
Ты не спишь? – услышал он ласковый голос Наташи.
– Нет.
– Почему ты не спишь?
– Так, не спится. Все думаю.
– Не думай, милый Федя… А впрочем… Что же ты надумал?
– Что… Ничего… Я, Наташа, все не о том думаю, о чем надо. Я думаю, как это началось, да кто в этом виноват, и вот не могу, никак не могу придумать, что же теперь делать и как это поправить.
– Да… И я тоже. Который час?
– Двадцать минут шестого.
– Ну, спи еще. Надо спать. Когда спишь, тогда лучше…
– Постараюсь.
Прошло с полчаса. Было слышно, как через две комнаты старые бронзовые часы, рыцарь с дамой, били шесть.
– Как ты думаешь, Федя, Светик и Олег с Лизой пробрались на Дон?
– Бог даст.
– А Игорь у Ожогиных?
– Да, всего вернее.
– Хотя бы письмо, какое?
– Попросим Тома справиться.
– Да, его. Больше некого. Какой хороший Том, – вздыхая, сказала Наташа. – Ты знаешь, Федя, я думаю, он в священники пойдет. Вот и некрещеный, а какой вышел!
– Спи, милая Наташа. Надо набираться сил на завтра. Тебе в очереди стоять за сахаром.
– Ты-то спи.
Оба не спали.
VII
В девять часов, в столовой с неприбранной постелью Венедикта Венедиктовича, ушедшего на службу, Липочка гремела посудой. Самовар пускал к потолку густые клубы пара, и в лотке лежало несколько ломтей сероватого хлеба.
Федор Михайлович пришел с Наташей пить чай. На Федоре Михайловиче была суконная, защитного цвета солдатская гимнастерка без погон, защитные шаровары и высокие сапоги. На большой голове вились густые серебристые волосы, борода была обрита, и усы по-старому закручены двумя стрелками. Рослый, стройный, со смелым загорелым лицом, он всем видом говорил, что он военный, вероятно, полковник или генерал, и отнюдь не рабочий и не пролетарий. Наташа, в старом китайском темно-синем, тканом золотом халате, причесанная, свежая, моложавая, румяная, полная, очень красивая для своих 45 лет, приветливо поцеловалась с невесткой.
– Вот и сержусь я на тебя, Наташа, – сказала Липочка, – и не понимаю тебя, а увижу тебя – и зачаруешь ты меня собой. Ведь вот, Федя, и не старается человек! Четырех детей тебе родила, вскормила, вспоила и хоть бы что! Точно ей все еще девятнадцать лет и она козой прыгает по Джаркенту. Эка сила в тебе, Наташа, русская, сибирская, степовая…
– Тьфу!.. тьфу! Липочка, за дерево подержись, – сказал Федор Михайлович. – Не сглазь ты мне Наталочку.
– И любите вы друг друга. И, поди, она тебе не изменила ни разу.
– Глупости, Липочка, болтаешь. Вы-то с Венедиктом чем не образцовая пара!
– Эх! Федя. Пара-то мы пара, да вам не чета. Я хоть бы и хотела изменить… Так кому я нужна?
– За что же ты сердишься на меня? – спросила Наташа.
– А вот за что. Ну, чего вы с Федей все фордыбачите не признаем да не признаем советскую власть. Саботажники какие, ей-Богу, выискались! Что хорошего? Сегодня отправляю я Катю на рынок поискать чего-нибудь, а она мне говорит: "Донесу я, – говорит, – Олимпиада Михайловна, что вы братца, генерала, укрываете. Коли он, – говорит, – генерал, так надо ему народную крестьянскую власть признавать и с народом служить, а то, что хорошего так-то!" Вот я и боюсь, Наташа, как бы худого Феде не вышло.
– Что же посоветуешь делать? – хмуро спросил Федор Михайлович и стал рассеянно мешать ложечкой чай.
Липочка, бледная, худая, с большими, в темных кругах, глазами, сидела в потасканном ситцевом платье за самоваром и смотрела в окно без шторы, расцвеченное февральским морозом. Солнце желтыми лучами отражалось в причудливом рисунке, и там, где он кончался, виден был кусок крыши, заваленной снегом, и труба. Белый дым валил из трубы, разрывался ветром и улетал в холодное, бледно-голубое небо.
– Что же, Федя. Несть бо власть, аще не от Бога. Не такие мы богатеи, чтобы наплевать на все и жить, ничего не делая. Всю жизнь работали, отчего и теперь не потрудиться? Вот по улицам расклеены объявления, в Красную рабоче-крестьянскую армию идет призыв, требуют офицеров на регистрацию. Старцев, генерал, в нашем районе набором ведает. Отчего не пойти?.. А? И тебе бы легче, и нас всех развязал бы.
Никто Липочке не ответил. Тяжелое молчание стояло в комнате.
Федор Михайлович заговорил хриплым, не своим голосом.
– Для чего же им нужна Красная армия?
– Для защиты революции.
– Революции, Липочка… Ты это понимаешь? Ты понимаешь это?.. Не России… Нет, Россию они сдают в Бресте немцам на поток и разграбление. Они – немецкие ставленники, они – шпионы немецкие, наймиты императора Вильгельма, они хотят, чтобы я служил им! Нет, Липочка, ты говоришь то, чего сама не понимаешь.
– Федя, если бы что другое было? Если бы Государь был не в заточении? Ты посмотри, быть может, они еще и Государя вернут из Тобольска. Немцы-то все могут. Не допустит император Вильгельм, чтобы его двоюродного брата в тюрьме держали. Кто знает, кто такие большевики?.. Кто такой Ленин? Кто такой Троцкий?.. Ведь люди же они!.. Сколько народа за ними идет, сколько им верит!
– Я знаю! – вскакивая и ударяя кулаком по столу, закричал Федор Михайлович, и голос его сорвался. – Я знаю одно. Они разрушили армию, и они ее не создадут!.. И я пойду им помогать убивать мою Родину? Свет не клином сошелся! Уйду к казакам, к Каледину, к Дутову. Я слышал, на Румынском фронте армия еще держится. Поеду к генералу Щербачову… Слыхать, генерал Корнилов где-то на юге объявился. Не может быть, чтобы вся Россия молчала!
– А ее бросишь, – кивая на Наташу, сказала Липочка.
– Ее?..
– Да, ее!.. А дети? Знаешь ты, где твои сыновья? Может быть, они теперь регистрируются на юге.
– Липочка, ты почему это говоришь так? Потому, что ты хочешь отделаться от нас, от меня, царского генерала, и Наташи, или почему-нибудь другому?
Я говорю так потому, что не вижу другого выхода. Ты знаешь, что и «Почтель» (Союз почтово-телеграфных чиновников.) сначала признавать их не хотел, а вот признал же. Слушай, Федя, твои солдаты с ними, а что ты без солдат? Какой ты генерал!
Мои солдаты!.. Мои солдаты!.. Мои славные туркестанские стрелки давно спят в сырой земле, а те, что пришли им на смену? Разве это солдаты? Они ругали и били меня… И я к ним пойду служить?.. Довольно, Липочка… Под красными знаменами я не пойду служить!
– Пойдешь… Нужда заставит.
– Липочка, говори прямо… Прямо говори! В тягость мы вам? Да?
– Да нет же! Ничуть не в тягость. Но пойми. Катя нахальничает. С нижнего этажа квартирант Сергеев приходил, спрашивал, как писать тебя. Он председателем домового комитета избран… Ну… он славный старик обещал пока никак не писать… А дальше?.. Дальше-то надо же как-нибудь?
– Хорошо… Мы уйдем…
– Да постой, Федька, милый мой! Да что ты! Да разве я для того! Помилуй Бог, какой ты нехороший. Я только так сказала, потому что надо же нам что-нибудь придумать.
– Да я уже придумал… Мы уйдем.
– Да куда же вы пойдете? Без денег…
– Куда глаза глядят…
– Федя, ну не сердись… Ты пойми меня и прости…
– Я не сержусь, Липочка. И прощать мне нечего тебе. Я отлично все понимаю. И, правда, так жить нельзя. Надо что-нибудь делать.
Федор Михайлович ходил по комнате, не притрагиваясь к чаю. Румянец заливал его худые, бледные щеки.
– Ну, вот что, – наконец, сказал он. – Наташу пока позволь оставить у тебя, а я пойду на разведку.
– Куда же ты пойдешь?
– Я пойду… К Тому.
– А, правда… К Тому… Я думаю, там ты кое-что узнаешь. Только, Федя, не сердись на меня и, ради Бога, не думай, что Дика тут при чем-нибудь. Это все я. Это все моя трусость… За тебя… И за всех…
– Да я не сержусь… Сам понимаю… Зачумленный. Белая ворона в красной стае.