355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Понять - простить » Текст книги (страница 22)
Понять - простить
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:13

Текст книги "Понять - простить"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 40 страниц)

XXXI

Когда выломали дверь комнаты и у отверстия с револьвером стал наглый лопоухий Мойша, Наташа все поняла. Она поняла, что Благовещенский ее обманул, сказав, что Федор Михайлович убит, и Федору Михайловичу удалось благополучно бежать. Наташа опустилась на колени и ушла в благодарную молитву. Она была счастлива. Она не слышала, как ругал ее и богохульствовал в коридоре Мойша, как он позвал товарища и они вместе поносили имя Божие. Спиной к ним и лицом к окну, где догорало вечернее небо, – поставить икону она боялась, чтобы не надругались, – Наташа говорила слова той новой молитвы, которой научила ее церковь в эти страшные дни.

"Милосердный Боже, – шептала она, – помоги Ты нам, беспомощным созданиям Твоим, и внуши нам беспредельную преданность, безответную покорность Твоей святой воле. Как бы жестоки ни были наши страдания, даруй нам, Господи, силу и способность утешаться надеждой на Твою защиту и помощь, уверенность в Твоей близости. Тебе все возможно, Господи. Нет такого горя, такой беды, от которой Ты не мог бы нас спасти. Нет такого зла, которого Ты не мог бы побороть в пользу душ наших. Научи же нас, Господи, покорно переносить все испытания, все бедствия, которыми Тебе угодно нас посетить. Сохрани души наши от отчаяния и уныния, дай нам всегда помнить и не забывать, что Ты близок нас, что мы дороги Тебе, что Ты всегда готов помиловать и спасти нас…"

Она молилась и не слышала, как вернулись остальные квартиранты, как хором вопили они непотребные слова, мяукали, как кошки, в ее дверях, лаяли по-собачьи и, наконец, выстроившись в ряд, стали мочиться в ее комнату на пол. И только когда громадная лужа длинным языком стала подходить к ее ногам, – она гадливо перешла в угол.

Она знала, что при социалистическом правительстве ее тело находилось во власти этих гнусных людей, потерявших человеческое подобие, но она знала и то, что нет такой власти, нет такой силы, которая могла бы овладеть ее душой и оторвать ее от Бога.

И так шли дни и ночи под градом самых грязнейших оскорблений, самых мерзостных пакостей, на какие только способна фантазия отрекшегося от Бога коммуниста.

Она ничего не ела. Никто ее не навещал, никто, может быть, не знал, что из ее комнаты сделан был самый гнусный застенок из всех застенков, устроенных в России Владимиром Ильичом Лениным.

Ее тело задыхалось от вони. Она не находила себе места от грязи, разведенной в ее комнате коммунистами, но она не теряла бодрости духа и продолжала с жарким усердием молиться за всех своих дорогих. За своего отца, за Федю, за Светика, Игруньку, Олега и Лизу. Ей казалось, что она всех их видит, со всеми мысленно беседует. Прекрасна была она с сияющими глазами. Через десять дней ее увезли из ее квартиры. И, когда увозили, нагло и весело ржали коммунисты, обзывая ее мерзкими словами.

Ее привезли в какую-то комнату, где стояла широкая большая кровать со многими подушками. С нее сняли одежды и обнаженную бросили на кровать. И сейчас же комната наполнилась людьми. Она увидала желтых китайцев с черными косами, скуластых латышей, солдата с дырой вместо носа…

Это было точно во сне. Все они показались и исчезли. Невидимая музыка стала звучать в ее ушах. Перед глазами засверкал ослепительный свет, и увидела она, что стоит у основания широкой белой лестницы, блестящими ступенями уходящей вверх. Взглянула туда. И застыла в восторге. Там, в высоте, на престоле слоновой кости, украшенном золотом, в голубом сиянии прозрачного неба, где днем горели бриллиантами звезды, в чудных тканых ризах сидела Божия Матерь. Благостны и кротки были неземные очи, и смуглое лицо было преисполнено такой пресветлой красоты, какую не дано иметь людям.

По лестнице до самого верху, точно перламутровые облака-барашки в ясный день, сидели ангелы в белых одеждах. Светлые лица, золотистые кудри, голубиные крылья, тихо реющие над их сонмом: все отчетливо увидала Наташа. От трепета тех крыл веяло сладостное дуновение, и весь воздух был напоен благоуханием весенних цветов.

Наташе было мучительно больно. Она поднималась по лестнице. Круты и скользки были ступени, остры их края. Наташа падала на колени. Разбивалась в кровь и снова упадала на кровавые раны.

Тянулась руками к Божией Матери и медленно шла.

Грубый смех и плоские шутки были кругом постели, где лежало Наташино земное, еще живое, тело. Их она не слышала.

В ушах звучала иная, неслыханная музыка. Медленно и мерно пели ангелы, как поют в Духов день тропарь "Ныне отпущаеши", и голоса их возносились к небу, летели в голубых глубинах между звезд, а потом припадали к земле, окутывая Наташу бережными и нужными колыханиями звуков.

Еще были в руках у ангелов золотые инструменты, подобные арфам и, когда смолкали голоса, – звенели, замирая, струны.

Тихо поднималась Наташа. Болели раненые ноги, все тело страдало. На Наташе была длинная рубашка с крестиком Федора Михайловича. В этой рубашке простилась она с ним, когда обрекла себя на муки.

И вот, – пришли эти муки!

Но где же они? Нет их!

Сладкий покой охватывал Наташу. Таяли, затихая в небесной выси, голоса. Реяли крылья… Все ближе был престол Пречистой.

Наташа видела, что у ног Божией Матери в светлых одеждах сидели земные женщины.

Она различала старых и молодых. У всех на лицах были счастье и покой.

Чем выше поднималась Наташа, тем легче было идти. Мельче, шире становились ступени, и были они усыпаны белыми лилиями и розами.

Боялась Наташа оглянуться назад. Чувствовала, что поднялась на такую высоту, как не бывала никогда. Что горы Джаркента!

Шли минуты… Может быть, часы?.. Дни?.. Может быть, сама вечность шагала…

Наташа тянулась вверх, как поднимается утренними зорями роса от цветов, неся воздыхания и молитвы земли к синему небу.

Как сквозь сон, услышала грубо сказанные слова:

– Кажись, подохла сука?

И кто-то, бурно дыша ей в лицо зловонным дыханием, прохрипел:

– В остатний раз. Покелева теплая.

Очнулась… Увидала всклокоченные, редкие, грязные волосы, смрадную, черную дыру вместо носа, узкие острые глаза в красных гноящихся ресницах.

Волосатая грудь давила.

Помутилось в глазах. Наташа в отчаянии простерла вперед руки и почувствовала, как нежные свежие пальцы коснулись ее ладоней и сила вернулась к ней. Подняла голову.

Пречистая Мария встала с Престола слоновой кости, золотом убранного, склонилась к Наташе и обеими руками привлекала ее к себе. Увидала Наташа, что из прекрасных глаз Богоматери капают слезы. Бегут по щекам и падают на мраморные ступени лестницы. И, падая, обращаются в жемчуг.

Увидала тогда Наташа, что женщины у Ее ног собирают жемчужины и выкладывают ими ризу на образе Богоматери. И взглянула на тот образ Наташа.

Без младенца была там написана Божия Матерь, со скорбным ликом, в слезах, склоненная вниз, а под ней храмы в огне, люди в муках. Православные храмы… Русские…

Плачет над Русью православной Матерь Бога Живаго. Жемчугами убирают женщины Ее хитон и покрывало… И много, много жемчужин уже установлено рядами и отливают перламутровой тенью, как складки небесной ткани.

Загляделась на дивный образ Наташа. Надпись славянской вязью прочитала под ним: "Божия Матерь, падших заступница…"

Все поняла Наташа. Пала Русь. Но отмолит ее у Господа Сил, слезами-жемчугами отмолит ее Владычица!

С благодарностью подняла она к Святой Деве голову. Устремила на нее выплаканные очи. Но ничего не увидела. Так ясен и светел был лик Пречистой, как солнце в летний погожий день. Золотой воздух мелкой зыбью плыл перед нею, разливаясь все шире и шире. В могучем согласии замирали и гасли звуки ангельского хора.

В бесконечность уплывала Наташина душа, и уже не по-земному видели очи.

Часть третья

I

Шоссе из Царского Села на Гатчину прямое, как стрела. От самого Царского видно, как оно белым карандашом упирается в Мозинские высоты у деревни Хабоне. Поля, луга, болота, кочки, сжатые овсы, черная ботва картофеля, капустные кочерыжки, промоины и низкий, лохматый ивняк с острыми желтыми и коричневыми листочками – невеселая осенняя картина расстилалась по сторонам шоссе. Вправо зелено-серыми буграми вздымались вершины темного Дудергофа, точно гигантская кочка на болоте, и продолговатая, покрытая обнаженным орешником с желтыми пятнами тополей и берез, гора Кирхгофа. Белела на солнце двумя башнями кирха. Пасторский дом краснел железной крышей в темных сиреневых кустах.

Над широким, влагой дождей, туманов и болот насыщенным простором залегла осенняя печаль.

Грустной казалась Федору Михайловичу развернувшаяся перед ним широкая дорога, но и родной. Он родился в туманах Ингерманландии, полюбил серенькие, маленькие, окруженные рябинами домики лепившихся по склонам Дудергофской гряды чухонских деревушек – Покказенпурскова, Пелгола, Пелголяйне. Царскосельское шоссе с его ровными кучами щебня, отдельными глыбами гранита ремонта и белыми верстовыми столбами он хорошо изучил. Он помнил его чистым, подметенным, с подсыпанной по колеям и выбоинам щебенкой. По нему мало ездили. Проедут в базарные дни возы с сеном, направляясь в Царское, прогремят таратайки с закутанными в платки и шали бабами с высокими белыми жестянками с молоком, да в праздники чинно трусят к кирке чухонские двуколки, запряженные маленькими ладными толстыми лошадками. Под вечер мчатся они карьером под пьяные крики закусивших в трактире после пасторской проповеди чухон.

Теперь это шоссе, давно не ремонтированное, было покрыто грязью и лужами, обрывками и клочками сена и соломы, валялись по нему консервные жестянки, гильзы от патронов, обрывки пулеметных лент, окровавленные тряпки.

Федор Михайлович шел легкой бодрой походкой, направляясь к Гатчине. За Царским Селом снова начали бухать пушки, и Федор Михайлович определил по звуку, что это били с броневых поездов по подступам к Царскому Селу.

Он хмурился. Заботная мысль долила его. Удастся ли Терехову провести Наташу в Гатчину, если бои возобновятся или добровольцы, не дай Бог, начнут отступать.

"Да отчего бы им отступать? В Петербурге среди коммунистов паника. Благовещенский, комиссар, ему говорил, что Зиновьев готовится «драпнуть» в Финляндию. Луначарский послал «верного» человека к генералу Юденичу хлопотать о пощаде, указывая на свои заслуги перед Родиной по охранению памятников старины, музейных и дворцовых драгоценностей. Наверно, добровольцы заняли Тосно и перерезали сообщение с Москвой. В красном штабе поговаривали о появлении каких-то финских частей у Званки на Северной дороге, о движении английского флота к Кронштадту и Красной Горке. Если Юденич сегодня ночью или даже завтра утром нажмет, он будет в Петербурге, и тогда Терехову будет легко доставить Наташу в Гатчину… Петербург будет охвачен большевицким "драпом".

И вдруг назойливая, противная, надоедливая мысль мелькнула в его голове. Недели две тому назад, когда его дивизия дралась под Ворожбой на Курском фронте, – все у Деникина шло хорошо. Казачьи отряды генерала Мамонтова под свист и вой советских «Правд» и «Известий» подходили к Туле. Казаки вешали комиссаров и бесконечными обозами отправляли добычу в тыл. Правее их генерал Врангель, овладевший Царицыном, шел к Балашову и Саратову, левее подходили к Орлу – и вдруг… Он помнит эти жуткие для советской власти дни. Товарищ Троцкий в Совнаркоме истерично кричал, что наступили последние дни советской власти, что революция в опасности и пролетариат должен напрячь последние силы для спасения ее завоеваний. Тащили женщин и детей рыть окопы. Тысячами расстреливали по тюрьмам невинных людей. Приносили кровавые гекатомбы страшному демону, покровителю коммунистов. Ясные солнечные дни сменила полоса холодных вихрей, туманов и проливных дождей. Повернул назад лихой Мамонтов и понесся к Дону еще скорее, чем шел к Туле. Врангеля перебросили от Царицына к Харькову. К Федору Михайловичу подошла латышская дивизия – и корниловцы, дроздовцы и марковцы стали отходить.

Что случилось? Или отвернул Свое лицо Господь Бог от белых, или сатанистам-большевикам кровью жертв удалось умилостивить дьявола и он наслал искушение добровольцам, но помнит Федор Михайлович, как вдруг в пелене дождя, вместо стойких зеленых английских шинелей и черных корниловских погон они увидали жидкую лаву конницы, медленно отступавшую от них. А когда в тумане яснеющего дня заняли Ворожбу, он получил приказание идти с дивизией в Петербург… Советское командование гордо заявляло, что оно расправилось с белогвардейскими бандами Деникина и близок час, когда красный Харьков будет занят красноармейцами и советская власть жестоко рассчитается со всеми предателями, генеральскими и буржуазными лакеями, помещиками, офицерами, попами и их казацко-кулацкими бандами… Что же случилось там, где были его Светик, Игрунька и Олег? Почему они, его сыновья, не захватили его, старого дурака, и не вывели на позор всем? Им он рассказал бы все, как рассказал Наташе, и пусть поставили бы его к стенке и вывели бы в расход за его невольное служение сатане.

Он сказал бы им, что, правда, с ними, его детьми, правда с крестом животворящим, а не с каббалистической звездой.

Почему же они тогда повернули и стали отступать? Ему писали с фронта его товарищи, красные генштабисты, что деникинские белогвардейцы отступают без достаточного нажима, что у Деникина что-то случилось в тылу, чего они не знают. Что у Деникина совсем мало войска. А вдруг и тут то же самое?

Федор Михайлович остановился и повернулся лицом к Петербургу. Прислушался к грохоту пушек броневых поездов.

Это с "Товарища Троцкого", из пушки Канэ… На Варшавском пути… Это на Царской ветке… И далеко, как будто у Лигова, на Балтийской дороге, тоже стреляет броневой поезд. И ни одного выстрела со стороны добровольцев генерала Юденича…

Похоже это пустынное, грязное, печальное шоссе на тыловой путь армии, одержавшей победу?

Федор Михайлович вспомнил, как бывало, когда он побеждал со своими лихими туркестанцами на германском фронте за Вислой, на реках Бзуре и Ниде. По тыловым дорогам ни пройти, ни проехать от непрерывного движения обозов и людей. Тогда на победный фронт длинными вереницами тянулись дымящиеся походные кухни, и пахло от них щами и вареным мясом. С треском колес, издали напоминающим пулеметную стрельбу, ехали патронные двуколки, ротные повозки с хлебом, пустые санитарки. Оттуда тянулись транспорты раненых, шли толпы понурых, ошалевших пленных, везли телеги, доверху груженные небрежно наваленными ружьями.

На этом шоссе – пусто. Далеко впереди Федора Михайловича, у белых столбов подъема возле деревни Хабоне, маячила, ковыляя, английская шинель. От Царского Села тянулось несколько телег и маленьких пестрых групп.

По пестроте их Федор Михайлович определил, что это беженцы из Царского. Это стремление уйти назад, а не дожидаться, когда добровольцы Юденича пройдут вперед, было показательно.

На склоне зеленой выемки шоссе, привалившись к траве, лежал, отдыхая, человек. На затылке – английский зеленый картуз с английской кокардой, на плечах – желтая английская шинель без погон, небрежно окрученная пустым патронташем. Одна нога в башмаке и обмотке, другая нога забинтована почерневшей от грязи и крови тряпкой. Доброволец не шелохнулся, когда мимо него проходил Федор Михайлович и не поднял на него бледного, изможденного голодом лица. Разминулись молча.

"Это мой враг, – подумал Федор Михайлович. – Сегодня утром я направлял своих стрелков против него… Иду мимо… Ничего не спрошу… И он не спросит… Нам обоим стыдно…

Да что же это такое?

Тут нет упоения, счастья победы. Тут нет той благородной ласки и ухаживания за побежденными и пленными. Тут – бьют лежачего, уничтожают в страшной ненависти друг друга".

И вспомнил, как по приказу политического комиссара отводили за квартиробивак сотни пленных юношей-белогвардейцев, как им давали в руки лопаты и заставляли рыть канавы – могилы для себя. В холодных сумерках трещал пулемет, валились люди, и их засыпали землей, торопясь от них отделаться. Так, может быть, расстреляли где-нибудь и его Светика, Игруньку – любимца Наташи, Олега. Поразительно ясно стало: это не война. Это нечто в миллионы миллионов раз худшее, чем самая ужасная война.

II

Поднявшись на гряду холмов, Федор Михайлович остановился. Впереди были сады и постройки Мозина. В зеленых берегах текла река Ижора. Гатчина тонула в кудрявых желтых березах и темных елях и соснах громадных лесных пространств Зверинца, Орловской рощи и Пудостьских лесов. Блестящие серебряные купола ее собора веселыми точками стояли над морем лесов. Горизонт был широк. Вправо до Кипени и Ропши, влево до Антропшинских холмов все было покрыто лесными островами, кустарником и прихотливыми изгибами то скрывающейся, то появляющейся реки, блещущей под лучами яркого послеполуденного солнца. В пестрой одежде осенних цветов было неожиданно весело, нарядно и красиво, точно Федор Михайлович попал в иное царство, где не так чувствуется печаль Ингерманландских болот.

Стало легче на душе. Присел отдохнуть на большом придорожном камне с белым кругом в красном обводе и с черной цифрой. Снизу, где прямой белесой стрелой уходило шоссе, упиравшееся в деревню Перелесино, настойчиво тарахтела телега.

Крестьянская лошадь, мужик-царскосел, с ним рядом, спиной к лошади, в черной мягкой шляпе и черном штатском пальто – стройный господин. На заднем месте, на жердях, покрытых пестрым лоскутным одеялом, между корзин и чемоданов – красивая дама. С ней девушка в летней шляпе с лентами и широкими полями.

Федор Михайлович вгляделся… Знакомые… но кто, припомнить не мог… Дамы всматривались в него. Старшая нагнулась к сидевшему рядом с возницей, сказала ему что-то. Он внимательно посмотрел на Федора Михайловича, приказал остановить телегу и приятным барским баритоном окликнул:

– Федор Михайлович!

И Федор Михайлович сейчас же узнал всю семью. Это были Декановы, богатые екатеринославские помещики, владельцы нескольких домов в Петербурге. Сам Деканов служил когда-то в гвардии, был в Академии вместе с Кусковым, по болезни оставил ее, вышел в отставку, уехал в имение и занимался в деревне тонкорунным овцеводством, а в Петербурге коллекционированием и созданием библиотеки и картинной галереи. Федор Михайлович бывал иногда у Деканова, а сын его, Игрунька, был в кавалерийском училище вместе с сыном Деканова – Димой.

Федор Михайлович подошел к жене Деканова – Екатерине Петровне.

– Господи! Какое счастье!.. Ушли от них! Екатерина Петровна протянула маленькую, породистую, изящную руку для поцелуя.

– Прямо такое ощущение… Истинно, как в Светло-Христово Воскресение. Точно Христос воскрес.

– И правда, воскрес Христос, – сказала прелестная брюнетка, дочь Екатерины Петровны, Верочка. – А Наталья Николаевна не с вами?..

– Нет. Но я надеюсь, что завтра или послезавтра она будет в Гатчине, – сказал Федор Михайлович.

– Как вы, Николай Николаевич?

– Как видите, – сказал, пожимая руку, Деканов.

– Мы, как только увидали добровольцев в Царском, – оживленно рассказывала Екатерина Петровна, – пособрали, что могли, да скорее наняли тележку и едем… А куда – сами не знаем. Только подальше от них.

– Вы в тюрьме сидели? – спросил Федор Михайлович.

– В тюремной больнице. Тиф спас. Мы обе переболели. Смотрите, у Веры волосы только стали отрастать. Коля – в Николаевском госпитале… А потом – Коля конторщиком в лесном складе служил, Вера в Главсахаре работала, а я дома: и швец, и жнец, и в дуду игрец. По пуду картофеля из Перелесина таскала. А вы как? Вам труднее было. Вы у «них» служили!

Федор Михайлович промолчал.

– Ужасно! Ужасно. Кто не был здесь, кто не жил с ними, вряд ли поймет, – сказала Екатерина Петровна. – Николка только госпиталем и спасся. Хотели насильно забрать. А Королькова помните? Он рядом на даче жил. Забрали. Бедняга с ума сошел. Сочли, что он представляется и – расстреляли. У них это просто.

– Вам удалось что-нибудь спасти из ваших вещей? – спросил Федор Михайлович.

Он отказался сесть в повозку и шел рядом с Екатериной Петровной, положив руку на край.

– Вы разве не знаете? Как только «это» случилось, к нам в дом поставили комиссариат, нам отвели только одну комнату. Подумайте, до чего мучительно было видеть, как на наших глазах разоряли родное гнездо. Все картины и музейные редкости отвезли в какой-то дом, будто на сохранение, кажется, впрочем, пока сохраняют, но Внешторг взял их на всякий случай на учет. Библиотеку…

– Неужели им и библиотека понадобилась?

– Ах, у меня нет сил это рассказать.

– Жена лежала в тифе, дочь тоже, – медленно начал Деканов. – Я ходил навещать их. Возвращаюсь как-то, иду по Литейному и вижу: едут подводы. Самые обыкновенные грязные подводы, и на них навалены книги, все ценные книги в художественных кожаных переплетах. Телегу по ухабам, – весна была, и снег не совсем сошел, – качает, и книги сыплются на землю. Никто и внимания не обращает. Я поднял – гляжу: мои книги. Ex libris моего деда на заглавном листе: змея, пьющая из чаши. Я догоняю возницу… С ним какой-то юноша. "Товарищ, – спрашиваю я, – чьи книги и куда вы везете?" – Юноша охотно отвечает: "Это книги из дома Деканова, и их приказано раздать по начальным школам пролетариату". Вы понимаете, Федор Михайлович, редчайшие произведения прошлого и позапрошлого века, едва не первые издания Расина и Дидро, три четверти на французском и английском языках, в художественных переплетах, – в народные школы, разрозненными томами, где сторожа переведут их на цигарки…

– А из драгоценностей вам ничего не удалось спасти?

– Ничего, – отвечала Екатерина Петровна. – Они лежали у нас в сейфе. Там их у нас и забрали. Тогда говорили: в сейфе не посмеют… Банк ключи не выдаст. Ломать не решатся. Пришли молодые люди, потребовали ключи, – и без ропота, как говорится, в два счета, им дали ключи. Все забрали по карманам и растащили. Вера видела свою брошку на матросе.

– У нас, – сказала Верочка, – только и остались мамины серьги и мое кольцо. Мы их отдали mademoiselle, и она, честная душа, сегодня ночью прибежала и отдала их назад – а то, кроме старого платья, ничего.

– Еще Верина котиковая шубка и шапочка каким-то чудом уцелели, – сказала Екатерина Петровна.

– Как же вы будете? – спросил Федор Михайлович.

О себе он не думал, как будет он. Он всегда был беден, всегда работал, никогда ничего не имел, но ему странно было смотреть на Декановых, живших роскошно, в собственных домах, имевших все, чего ни захотят, изнеженных утонченнейшей роскошью и едущих в крестьянской телеге в потрепанных старых, а у Верочки еще и не по сезону легком, платьях.

Они въезжали в Гатчину. Три шоссе сходились углом – из Красного, из Пулкова и из Царского. Стояли легкие въездные ворота с арматурой. И в ту минуту, как они въезжали в ворота и Екатерина Петровна собиралась ответить, густой плавный удар колокола раздался над садами и мягко, чуть дрожа, поплыл им навстречу, точно обдавая их теплым воздухом.

– Ко всенощной, – сказала, крестясь, Екатерина Петровна. – Как будем жить? По правде сказать, не думала. Но помню слова Христа: посмотрите на птиц небесных, не сеют, не жнут, не собирают в житницы, но Отец их Небесный питает их.

– У меня есть немного советских денег, но вряд ли они пригодятся, – сказал Деканов. – Мы сейчас едем на Константиновскую, на дачу Булацеля. Мы там бывали. Если самого Булацеля там нет, кто-нибудь там есть. Мы устроимся. Идите и вы с нами. Как-нибудь приютим.

– Я хотел пройти в штаб и зарегистрироваться, – сказал Федор Михайлович.

– Отличное дело. А оттуда милости просим к нам, чаишко будем пить, – сказала Екатерина Петровна.

– Приходите, Федор Михайлович, – ласково сказала Верочка.

Карие, точно спелые екатеринославские вишни, глаза посмотрели в самую душу Федора Михайловича. Увидали в ней смятение и тревогу. Поняла Верочка: тяжело было идти Федору Михайловичу в стан белых и рассказывать всю историю красной своей службы. Поймут ли его там? Поняла еще, что волнуется и боится он за Наталью Николаевну. И, сочувствуя этому рослому, статному человеку с шапкой седых волос, она задержала его руку в своей, прощаясь, и крепко, дружески, пожала ее.

– Так помните: дача Булацеля, – крикнула Екатерина Петровна, когда телега свернула налево. – Будем ждать вас до десяти, потом, простите, спать ляжем. Первый раз спокойно, не боясь обысков и арестов!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю