Текст книги "Понять - простить"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 40 страниц)
XII
Маша пришла в полдень. У Липочки вся семья пила на кухне кофе. Маша была разодета в шубку из шиншилля и такую же серого меха кокетливую шапочку. На дворе шла крупа. Снежники, застрявшие в мехе, в прохладной кухне медленно таяли и обращались в сверкающие круглые капельки. Не было Венедикта Венедиктовича. Он с утра ушел хлопотать о дровах.
Маша принесла с собою лампу «примус» и жестянку керосина.
– Это, мамочка, тебе подарок. Мне больше не нужно, – сказал она, здороваясь и не целуя матери.
– Постой, Машенька… а ты?
– Мне, мама, больше не надо.
– Так ведь это… его?..
– Его… Только я ушла от него и больше не вернусь!..
– Как же, Маша? – с испугом сказала Липочка.
– После, мама, расскажу. Скучно… В какой вы вони живете! Как не задохнетесь!
– Тебе хорошо критиковать, – сказала Лена, дувшая на блюдечко с рыжим, пахнущим грязной тряпкой кофе, – ты свое счастье нашла, а каково нам?
– Молчи, Лена. Ты дура!
– От такой слышу, – огрызнулась хорошенькая Лена.
– Маша, Лена, оставьте, – взмолилась Липочка.
– Да что, мама, она себе позволяет? Расфуфырилась, разоделась и думает невесть что. Ее шубку на Сухаревке продать – деревню прокормить можно. Буржуйка.
– Будет, Лена.
– На, Ленка, дура, бери! – сказала, вставая с табурета, Маша и сняла кофточку. – На, и шляпу бери… Ходи… Нравься, поражай толпу. Сто косых она стоила. Бери! Твое счастье. Где твоя кофтуля?
Лена стояла, удивленная. Она ничего не понимала.
– Вот так история с географией! Что это за распределение излишков! – воскликнул Андрей и тоже встал из-за стола.
Маша проворно надевала старую, порыжевшую, суконную, на вате кофту сестры и укутывала голову оренбургским платком, когда-то доставшимся по наследству Липочке от ее двоюродной сестры Лизы. Стар, грязен и рван был платок, но вся семья его любила.
– Мама, кончайте пить кофе. Мне надо пойти поговорить с вами.
– Что за контрреволюционные секреты? – сказал Андрей.
– Идиот, – кинула Маша.
– А ты комиссарская шкура.
– Идемте же, мама! – топнув ногой, нетерпеливо воскликнула Маша. – Я не могу оставаться в этой вони и с этим хулиганом.
– А ты, стерва, не ругайся, а то я в Чеку донесу, что у тебя секреты.
Липочка торопливо одевалась. Она напялила на себя старомодное пальто, шляпку, посмотрела в окно, потом на свои ноги и грустно усмехнулась. В окно били сухие снежинки и звенели стеклами, на ногах были ботинки с отставшими подошвами. Липочка вздохнула и пошла к двери.
– Мама! Зачем ты идешь с этой контрреволюционеркой? – крикнул Андрей и хотел перегородить матери дорогу.
Маша оттолкнула его, пропустила мать вперед и вышла за ней.
Они молча спустились по лестнице и прошли через двор.
По улице мела снежная крупа. Круглые снежинки катились по обледенелой панели, буграми наметались у домов, ложились на камнях мостовой узкими, длинными углами. Ледяной ветер выл, потрясая старыми, ничего теперь не значащими вывесками. Он распахивал полы пальто Липочки и студил ей ноги. Он схватывал шелковые, в фальбалах, юбки Маши, поднимал их выше колена и леденил ее стройные ноги в шелковых тонких чулках со стрелкой. Прошли мимо Чичкина, где под вывеской были два пустых отверстия с выбитыми стеклами, прошли мимо Скачкова, когда-то торговавшего вкусной сливочной, шоколадной и крем-брюле помадкой и русскими яствами, а теперь зиявшего открытыми Дверьми и пахнувшего мерзкой вонью, вышли к Арбатским воротам. Маша свернула по Пречистенскому бульвару.
– Куда же мы? – спросила Липочка.
– Пойдем к храму Христа Спасителя. Там сядем в сквере в сторонке. Я хочу, мама, тебе все сказать! Истомилась я! Измучилась вконец!
– Что такое, милая Маша! Господи! Что еще стряслось?
Молчала Маша. Липочка уже не чувствовала ни холода в ногах, ни снега, набившегося в дырявую подошву, ставшего комом под пяткой и давившего ногу. Вьюга секла по худым щекам и обжигала иссохшую кожу. Шла, торопилась дойти, ждала чего-то ужасного. Думала, что уже ничего ужаснее того, что было, что есть, быть не может.
Когда выходили на площадь и во всей красе в бело-серых тучах показался всеми золотыми куполами храм, Липочка невольно задержала шаги, пораженная его красотой.
Два солдата-красноармейца в кожаных рваных шинелях нагоняли их.
– Глянь, товарищ, скольки золота на куполах, – сказал один.
– Достать трудно. Это леса нужно ставить. Листы отдирать. Одной работы сколько!
– А зачиво не отодрать? Оно без пользы. А народ прокормить можно. Внешторг живо разбазарил бы. Глянь, а нам пайку прибавка. А то главное, что так… Зря… Безо всякой пользы.
И они обогнали Липочку и Машу, не поглядев на них.
В углу сквера сохранилась скамейка. Ветер сорвал последние листья с кустов, качал голыми прутьями и свистел в них. Под скамейкой намело снега по щиколотку. Перед глазами, дивный в своих величавых пропорциях, стоял белый собор. Золотые надписи вились над дверями. Купола в вихрях туч казались нежнее, божественнее и величавее. Они как бы подчеркивали величие Бога над природой. Маленьким, расшитым, надушенным платочком Маша смахнула снег со скамейки и усадила мать. Сама села рядом. Ленина кофточка была ей узка и не сходилась на груди. Пуговки были застегнуты через две, и в отверстия торчала легкая шелковая блуза. Маша сняла с головы платок, укутала им свои плечи и плечи матери и тесно прижалась к ней. За собором было тише, и только временами набегали воздушные вихри, схватывали волосы Маши, играли развившимися прядями и кидали в них маленькие снежинки.
– Мамочка! – сказала Маша, и голос ее дрожал. Непривычная Липочке ласка послышалась в нем.
– Мама, поймите меня и простите. Я не верила в Бога… И Бог наказал меня… Хотела покаяться… Не могу… И в храм идти не могу. Страшно… Я, мама, уже три недели, как ушла от комиссара… Все хотела вам сказать. И не могла. Боялась огорчить.
– Маша, – сказала Липочка и крепко прижала к себе девушку, – Маша, я очень рада, что ты его бросила…
– Не радуйся, мама… Тут много… Ах, как много сплелось и посыпалось несчастий, и все на мою голову… Мне, мама, комиссар сказал, что дядя Федя изменил советской власти и ушел к белым. Тетю Наташу за это замучили, и она умерла в пытках.
– Господи! – прошептала Липочка. – Наташа!.. Царство ей Небесное!.. Святая великомученица… Когда же это было?
– Месяц тому назад. Вот как под Петербургом были бои. Но слушайте дальше. Когда сказал мне это комиссар ночью, я поругалась с ним. Очень уж мне тетю Наташу жалко стало… Да… Поругалась я и ночью ушла от него. Куда идти? Пошла к вам. Не хотела тебя, мамочка, беспокоить, пошла по парадной лестнице. Думала, постучусь. Жильцы меня знают. Я тихонько прошмыгну и лягу к Еленке… Только постучала, сейчас и открыли. Не спали жильцы. Пьянство у них шло. Мызгин, знаешь, безносый, открыл мне и прямо в объятия. Я кричать побоялась. Все они пьяные, как звери. Думаю, закричу, всех убьют. И тебя, и папу. Отбиваюсь от него. Другие напали тоже. Повалили на пол… Ну и Мызгин… Я, мама, понимаю, что это значит. На другой день к доктору. Как будто ничего… А вчера и сказалось. Я все от комиссара скрывалась, говорила, другим больна, а больше нельзя стало скрываться. Комиссар рассердился. Ты думаешь, на Мызгина?.. Нет… Он их боится. На меня… Я во всем виновата оказалась… Мамочка! Кричал, грозил донести, что дядя Федя у нас скрывался и тетя Наташа летом жила с нами. Мамочка! Что же это? Ты понимаешь что-нибудь? Мамочка! Я навеки больная. Спасибо, доктор пожалел меня… Даром лечит… Утешал… Говорил, теперь пол оссии такие, как вы. Мама! Да мне-то легче?.. Всю жизнь с мазями возиться… Пакость, какая!.. Мамочка, извелась я… измучилась. Хотела в церковь идти, Богу покаяться. Да как Богу-то такое скажешь? Да и есть ли Бог?.. Ах, мама! Не верила я никогда в Бога. И комиссар говорил: Бога придумали. А как же без Бога? Значит, когда смерть, – и ничего. Ни души – ни загробной жизни. Мамуля, родная… Я и думала: жить, жить, танцевать, есть, пить, смеяться, по театрам ходить… А тут все это мимо. Больная я. Навек поганая… Паршивая, как Ленин. Мама, что же ты скажешь? Ну, скажи же что-нибудь.
Липочка крепко прижала к себе Машу, грела своим дыханьем ее заледенелые щеки. Что она могла сказать? Вся Россия такая несчастная, сифилитиком изнасилованная, голодная, холодная, оборванная в смертельной тоске простирается, ищет Бога и не находит Его. Всеми отвергнутая, всеми оттолкнутая, в самом смрадном, свальном грехе погрязшая, позабывшая долг, совесть и честь, валяется она, никому не нужная. Что уж Маша! А Наташа? А Ипполит? А сын Венедикт? А сын Федор? Ужас один, кошмар непрерывный, и никаким толчком не проснешься, никак не избудешь, не сбросишь страшное сновидение. Кому же жаловаться? Кому сказать, что сифилитик и сумасшедший правит Россией и все разрушил? Пусто кругом. Только у Бога правда. А Бог ушел. Или и вовсе никогда не было Бога! Ни понять, ни простить невозможно этого, и нечего ей сказать милой Маше, такой жалкой, такой несчастной. Нигде никогда не бывало такого ужаса, да и быть не может подобного. И только Русь может все это снести и стерпеть.
Молчала Липочка. Только крепче прижимала тонкое, трясущееся мелкой дрожью тело своей дочери и гладила ее маленькие руки, затянутые в кофейного цвета перчатки.
– Тоска, мама. Тоска необъятная у меня на сердце. И не снести мне ее. Покарал меня Бог. Значит, есть Он где-то. И просить прощенья не хочу. Знаю, и Он не поймет, не простит нашей страшной жизни!
Плакали обе. Смотрели вверх на купола. И казалось им, что не тучи неслись мимо куполов, а купола плыли по небу, наклонялись и хотели упасть.
Застывшие, окоченелые, шли домой вечером. Мимо смрадной вони Скачкова, мимо разоренного Чичкина, по безумной Москве.
Не было слов оправдания. Не было слов утешения.
Обе молчали.
XIII
Ночью в отхожем месте на сахарной веревке, сложенной вдвое, повесилась Маша. Висела маленькая, жалкая, на вытянутой посиневшей шейке, подогнув стройные ножки в шелковых чулках со стрелкой и в мокрых, не просохших еще башмаках.
Отпевали ее в кладбищенской церкви, куда отвез ее на ручных санках Венедикт Венедиктович, без гроба, завернутую в старый Лизин семейный пуховой платок. Липочка хотела похоронить ее рядом с могилой сына Федора, но кладбищенский комитет отвел ей могилу в конце кладбища, где была близка вода. Торопливо читал молитвы священник с сухим, бесстрастным, точно мертвым лицом. Могильщики ругались скверными словами за то, что их задерживают. Андрей стоял и тупо смотрел на завернутую с головой фигуру, страшную, неподвижную, и не мог понять, что это была его сестра. Лена стояла в шубке и шляпке из шиншилля, и рядом с ней Машин комиссар шептал ей что-то, от чего разгорались покрасневшие на морозе щеки и блестели ее, похожие на глаза сестры, серые глаза.
Ночью Липочка лежала в кухне на своей постели, у стены против печки, и не могла заснуть. Длинной чередой шли мысли, тянулись воспоминания слышанного, и все сводилось к одному: "Наша несчастная земля полна чудес, явленных Господом… Бог спасет русскую землю… У Бога ее сын Венедикт, у Бога и Федор, у Бога кроткая Наташа и жалкая Маша, у Бога Ипполит и святая мамочка. И она, мамочка, все расскажет Богу и всех их, непримиримых, примирит".
И это будет так, потому что были чудеса. О чудесах этих говорила вся Москва.
Старый кладбищенский сторож рассказывал Липочке: разоряли в Воронеже-городе раку преподобного Митрофания, святителя Воронежского и защитника города от злых. Ночью святотатственное дело свое делали, потому что днем боялись народа. В церкви стоял большой наряд латышей при офицере, суетились комиссары, возились слесаря и плотники. Освещена была только рака преподобного. В храме лишь тускло мигали в темноте синими и малиновыми огоньками неугасимые лампады. У царских врат, высоко наверху, чуть светился лампадный огонек, и от него намечались, точно висели в воздухе, края большого образа – тайная вечеря Христа. Рамка была видна золотая да ноги Христа.
Когда сняли стеклянный футляр и коснулись покровов святителя, светом огненным вдруг озарилась вся церковь. Засияли тысячью огней паникадила у Христа и Богоматери, у ангелов-хранителей, растворились бесшумно золотые врата у алтаря, и в полном облачении появился святой Митрофаний Воронежский, окруженный синклитом духовенства. Невидимый хор пропел ликующими голосами:
– Благословен грядый во имя Господне. И откликнулись с высоты ангельские лики:
– Исполла эти деспота!..
Приказал комиссар стрелять по святителю. Грянул в соборном храме красноармейский залп, тяжким рокочущим эхом отдался о выступы стен, о колонны, гулом прокатился по куполам, пролетел громовыми раскатами над всем Воронежем-городом, и попадали красноармейцы, перераненные своими же пулями. Пули отдались о видение и вернулись к стрелявшим. А видение медленно исчезло. Потухли огни, в сумрак погрузился собор. Слышались в нем лишь крики и стоны раненых. Поутру нашли их подле раки. Повезли по больницам и запретили рассказывать.
– Да правду-то, матушка, – говорил старый сторож, – разве ее утаишь? Молчком да тишком, перелесками темными, оврагами глубокими, по деревням и селам православным бежит эта правда. На всякий роток не накинешь платок. Не замолчишь Божью правду. Неприкосновенны, непоруганны остались мощи святителя Митрофания.
Как бы видела это видение Липочка, видела милость Господню, видела и гнев Господа, молилась и надеялась.
Еще вспомнила она, как один старый профессор, друг ее отца, приехавший в Москву из Киева, рассказывал пропомещика Черниговской губернии Лесоводова. Жил тот помещик с женой и родственницей, старой девой, в небольшом домике подле усадьбы. Отношения с крестьянами были хорошие, и крестьяне не мешали ему работать на усадебной земле. Когда узнали на селе, примыкавшем к усадьбе, что коммунисты будут грабить церкви, священник с дьячком перетащили в усадьбу все, что могли, принесли антиминс и в гостиной устроили часовню. Священник поселился с Лесоводовым и по утрам служил в этой новой церкви обедни. Коммунисты решили убить Лесоводовых и священника и подговорили одного из местных парней помочь им напасть на усадьбу ночью врасплох.
– Когда ложатся спать буржуи? – спросили они у жителей.
– Як стемние – вогню не свитять. Вирно, спьять. Как стемнело, пошли с проводником. Подошли.
В окошке свет. Видать на занавеске тени. Много людей.
– Ты говорил: они огней не зажигают.
– Николи не свитили. Що це таке скоилось? Та вже ж скоро погасять. Почекаймо трошку.
Подождали. Наконец огни погасли. Видно, полегли спать.
– Ну, ходим.
Только пошли – колотушка раздалась.
– Ты же, паря, говорил: никто их не охраняет?
– Та ни ж, не стереже. Не знаю, що це сегодня робыться.
И видят: идет старик, низкий, приземистый, а крепкий, в тулупе и в валенках.
– И чоловика такого у них не було, – прошептал проводник. – Тай одежа на ёму не тутошня.
И напал на них необъяснимый страх.
– Идемте, товарищи, завтра придем. Завтра всех порешим.
Проводник пришел домой, лег спать. Утром проснулся – лихо на него напало.
Не может спину разогнуть, совсем разнедужился. Позвал жену.
– Жинко, – говорит, – пришла година помирать. Посылай, жинка, за попом.
Тронула жена его за голову, – как в огне горит. Помирает человек. Побежала в усадьбу, все рассказала священнику.
– Ничего, – говорит батюшка, – пусть лежит. Я отслужу молебен о здравии, а как полегчает, пусть придет в церковь исповедаться.
На третий день полегчало мужику. Поплелся он в церковь. Как поднялся на крыльцо, глянул в залу и свалился без чувств. Когда привели его в сознание – указал он на большой образ св. Серафима Саровского, висевший у дверей, так как не могли его пронести в залу, слишком велик он был, и сказал:
– Оце тий самый ночний сторож, що тоди ходив та довбичом колотив.
Оставили в покое Лесоводовых и их церковь.
Еще, когда Липочка стояла в очереди за воблой, одна полька рассказывала ей.
Из Бельгии приехала в Рим большая делегация студентов-католиков представиться папе. При приеме в Ватикане присутствовал поляк из Варшавы – пан Бжозовский.
Вдруг открылись двери святейших покоев, и из них вышел папа Пий X, умерший во время Великой войны и почитавшийся католиками святым.
Студенты в страшном смятении склонили головы. Видение благословило их и сказало ясным, отчетливым голосом: "Estote boni animo. Nolite turbare. Fidem habete. Anno milesimo nongentesimo vicesimo quinto cristianitas triumphabit in toto mundo. Estote instantes, laborate et orate et sperate… Jesus Cristus vos non relinquet" (" Не беспокойтесь … Не тревожьтесь… Веруйте… В 1925 году христианство восторжествует во всем мире… Будьте тверды, работайте. Молитесь и надейтесь. Христос не оставит вас" (лат.))
Видение прошло через весь зал и скрылось в противоположных дверях.
Разве не чудо, что сама Липочка по-латыни помнит слова папы. Когда учила она латынь? Давно… На курсах, и учила кое-как. И полька слова папы сказала по-латыни.
Почему?.. Да потому, что чудо. Святые слова! Так все и будет!
Еще говорила полька, что потом вышел настоящий папа Пий XI (Ратти) и сказал, что ему часто является покойный папа и дает ему советы.
Лежала Липочка на холодной, сбитой, жесткой постели и не могла заснуть. Вспоминала эти рассказы и думала: "Чудеса творятся на земле. Мертвые воскресают и являются людям. Слышны пророческие голоса, близка милость Господня к нам! А когда Он помилует, и кого помилует, разве узнаешь?"
Хотела молиться и не могла. Шуршали прусаки по стенам. Тоже голодные стали, хлеба искали. Тревожно спала Лена, ворочалась на постели. Звала Липочку: "Мама, мама!.." А когда отзывалась Липочка:
– Что тебе, Лена? – молчала Лена… Успокаивалась и тихо дышала. Два раза становилась Липочка на колени. Хотела хоть "Отче наш" прочитать, повернувшись к окну. Икон не было.
Жильцы-коммунисты потребовали, чтобы «богов» убрали.
Не перечил им Венедикт Венедиктович. Снял иконы. В коридоре их под половицей запрятал. Станет Липочка на колени, и все ей представляется Маша, висящая на веревке, видит она тонкую шейку и грустное неживое лицо. И станет страшно. Не идут на ум святые слова.
XIV
Неделю спустя после похорон Маши Лена вернулась домой часов в десять утра. Не ночевала дома. Подошла к своей постели и стала сворачивать одеяло и подушки. А сама красная, возбужденная, все смеется нервным коротким смешком, и руки трясутся: не слушаются ее. В ушах сережки бирюзовые, окруженные бриллиантиками. Узнала эти сережки Липочка. Маша носила их, когда жила с комиссаром. Больно стало Липочке. Упало ее сердце низко. Чувствует Липочка, как на самом дне души колотится оно быстро-быстро.
– Ты что же, Лена?
И хочет Липочка строго спросить у дочери, почему не ночевала дома. И боится Лены.
– Что, мама? – сухо отзывается Лена и колючим, жестким взглядом смотрит на Липочку.
Не видно души христианской в серых больших глазах Лены, в красных, точно заплаканных, веках. Ненависть горит в них. Ко всему миру ненависть. И к матери тоже.
– Где же ты, Лена, ночь провела? – несмело спросила Липочка.
– А вам какое дело, мама?
– Как какое дело! Мать я тебе, Лена.
– Нынче матерей нет. Семьи нет, – сказала Лена и, свернув в простыню постель, добавила порывисто:
– Ну… Я ухожу, мама… Не хочу с вами в голоде жить, в вони задыхаться. С вами последнюю красоту потеряешь.
– Куда же ты, Лена?
– Не ваше дело, мама…
Встала и ушла, не простившись. Догадалась Липочка, что к Машиному комиссару ушла Леночка. "Сестра родная!" – подумала… И не ужаснулась. Привыкла, что теперь нечему ужасаться, потому что сняты все замки и печати, сняты все запрещения и все позволено.
Стала Липочка молиться. Стала ходить в маленькую, точно в землю вросшую, старую церковь, часами стоять на коленях у ободранных, со снятыми окладами, темных старинных икон. Непривычно суровы и уродливы казались иконы. Лики были темные, выцветшие, века затемнили их краску, а одеяния, скрытые от света окладами, блистали пожухлой краской. Пестрота была в иконах, и казалась она неприличной. Трудно было молиться. Не знала, о чем молиться. Не смела просить Бога, чтобы все воскресли, – и милая, святая мамочка, и Наташа, и Федя, и Дика, и несчастная Маша. Знала, что этого не будет. Вспоминала, как обижала Наташу, как настаивала, чтобы Федор Михайлович пошел служить в Красную армию. В жар бросало Липочку от этих воспоминаний. "Я виновата во всем, – думала она. – Я! Я не боролась, не противилась, плыла по течению… Да где уж мне бороться! Господи! Я же ведь слабая! Я же немощная. Я же убогая! Пришли они. Прикрикнули, наорали… К стенке! В расход!.. В тюрьму! Господи! Что же я – то могу? Уж как стеснили меня. Прислуга у мамочки так не жила, как мы живем. Прислуга у мамочки всегда сыта бывала. Что мы, то и она ела. Мы пироги, и она пироги… А мы теперь картофельную шелуху. Вчера селедку дали, а в селедке черви… Разве было так раньше?.. Господи! И опять я грешу… Все ропщу. Господи! Не могу не роптать на Тебя! Возмутился дух мой против Тебя. Что же Ты делаешь, Господи? Церковь Твою святую, православную, единую, чистую уничтожают. Государя убили, семью развалили, и нету ни мира, ни спокойствия на земле. Слава в вышних
Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение. Так ведь, когда на земле ни мира, ни в человецех благоволения нет, – нету, Господи, и Тебе славы в вышних! Прости меня, Господи! Богохульствую я, да уж больно придавил Ты меня несчастиями. И нет мне силы больше терпеть…" Падала на пол, билась лбом о холодные каменные плиты и шептала:
– При царе Иване строили эту церковь. При царе Иване клали эти плиты. А и тогда было лучше. Надругался над церковью царь Иван с опричниками своими, с Малютой, с Басмановым да с Афонькой Вяземским… А устояла… устоит и теперь… А мы-то! Мы-то погибнем, мы не увидим…
И шептала она:
– Верни Государя на престол Московский. Верни правду на землю Русскую… Воскреси Русь. Воскреси моих детей… Ну хоть Лену верни от разврата… Ну, хоть хлебушка мне подай, Христа ради! Как милостыньку нищенке… Господи! Господи! Силы нет! Веру теряю… Ну, хоть смерть мне пошли!
Возвращалась домой. Сидели в темноте с Венедиктом Венедиктовичем и молчали.
Не о чем было говорить.