Текст книги "Понять - простить"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 40 страниц)
II
По субботам Федор Михайлович ходил в церковь в посольском доме на Unter den Linden, 7. Сначала ходил и по воскресеньям. Потом должен был перестать. Было слишком тяжело.
По воскресеньям церковь была полна народа. И не только церковь, но и маленький дворик подле нее гудел Русскими голосами. Все друг друга знали, все всё знали Друг о друге. В церковь сходились, как в клуб, шумели, спорили на дворе, дымили папиросами, кричали. Немцы называли это Affen-Sammlung (Собрание обезьян (нем.)), и русские повторяли это название. У беженцев было утеряно чувство обиды, и оскорблений они не понимали.
В маленькой, красивой церкви, собственности императора Александра III, у каждого было свое место. В глубине, у стены, в длинном черном сюртуке всегда стоял высокий, статный, полный благородства человек с большой головой, с львиной гривой черных, седеющих волос, с черными усами и небольшой бородкой. Рядом с ним становился черноволосый, с небольшими усиками, полный, представительный молодой человек. У стойки со свечами неизменно появлялся старик с польскими седыми усами. Посередине храма монументально возвышалась высокая полная брюнетка, пол-обедни простаивавшая на коленях. Она уверяла, что Государь жив, а если и умер, то воскреснет, как воскрес Христос. Позади нее стояла дама с крашенными в рыжую краску волосами, сильно накрашенная, с малиновыми, сердечком сложенными губами, вся в бриллиантах и в жемчугах. Она звала всех в Россию, говорила, что лучше жить у большевиков и чистить отхожие места в казармах, да быть с русскими, чем прозябать за границей, но сама в Россию не торопилась. Полнеющий высокий человек в рыжем пиджаке стоял впереди стойки со свечами, и с ним его сын, изящный молодой человек, сильно картавящий, талантливый поэт, художник и музыкант. У окна, впереди Декановых, становилась высокая властная старуха, миллионерша, занимавшаяся мелкой благотворительностью и державшая политический салон. У левого клироса, а иногда на самом клиросе появлялась красавица баронесса, в большой шляпе, и громадными выпуклыми глазами оглядывала молящихся. Шпак стоял у дверей. Представитель Врангеля и его жена с двумя бледными изящными дочерьми стояли в узком коридоре подле церкви. На клиросе хорошенькая блондинка с голубыми глазами, в синей шляпке пела сольные партии. Все было чинно, нарядно и светски-изящно. Федору Михайловичу удавалось забыться в молитве, но, когда выходил он из церкви и проталкивался сквозь толпу, в коридоре и во дворе, перед ним сторонились, и он слышал, как шептали кругом:
– Этот господин служил у большевиков!
– Это большевик…
Низко опустив голову, стараясь ни на кого не глядеть, Федор Михайлович быстро шел через двор. Он торопился пройти к Бранденбургским воротам. Войдя в Tiergarten, он вздыхал полной грудью. Он не слышал русских голосов. Ему не было страшно.
А он так любил Россию и русских! У всенощной было лучше. Народу было меньше. Были больше дамы, перевалившие средний возраст. Опытного вертлявого дирижера хора с его любителями и красивой блондинкой не было. На клиросе становилось пять немцев. Прямой длинный старик, маленький рыжий и три дамы с копнами искусственных светло-рыжих волос, уложенных яичком на затылке. Они пели по нотам, не понимая слов. – Господи помилюй, – неслось с клироса, и казалось, что это поет не настоящий хор, а какой-то эрзац-хор.
Высокий священник с холеным, красивым лицом опереточного тенора, с коротко остриженными волосами, в пенсне, служил нараспев. В конце всенощной он выходил к образу Богоматери и возглашал:
– Богородицу и Матерь Света в песнях возвеличим. И сейчас же, уставившись полными страсти глазами на Лик Пречистой, пел тенором:
– Величит душа моя Господа и возрадовася дух мой о Бозе, Спасе моем…
Хор мягко аккомпанировал ему. Полная дама, уверявшая, что Государь жив, и рыжая накрашенная, желавшая чистить отхожие места у красноармейцев, бухались на колени и вторили священнику сладкими голосами.
Молитва была красива. Но слишком много земной страсти было в пении священника, и смотрел он на Божию Матерь наглыми глазами мужчины. Акафист звучал, как оперная ария, как любовная серенада. От этого Федору Михайловичу было тяжело. Он уходил со всенощной с такими чувствами, как будто он был не в церкви, а в театре, не молился, а грешил. Весь Берлин казался ему эрзац-городом, и церковь была эрзац-церковью, и священник казался самозванцем, эрзац-священником. И долго в ушах звучал тенор, сопровождаемый вполголоса нежным контральто: "Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим…"
Не была это молитва…
III
Как-то зимой Декановы затащили Федора Михайловича в цирк Буш. Поехали своей компанией – семья Николая Николаевича, Шпак и Федор Михайлович. В цирке показывали одиннадцать больших дрессированных слонов. Слоны садились на барьер арены, играли на трубе, били в барабаны, ходили и бегали по команде. Когда слоны вели себя неприлично, немки визжали от восторга и хохот раздавался по всему цирку. Потом выходили клоуны, давали друг другу оплеухи, кувыркались, держали обручи стройной наезднице, скакавшей с кавалером на цирковом седле. Кавалер брал ее на руки, и она плыла над толпой в самых соблазнительных позах. Была еще труппа дагомейских дикарей. Устраивали свой стан, играли на инструментах из тыкв и пели дикие песни. Женщины с сухими грудями, висящими, как концы башлыка, танцевали и прыгали, взвизгивая. Дикари ухали, сверкая белыми зубами.
Все это было понятно, и Федор Михайлович стал забывать свою ноющую душевную боль. Рядом с ним сидела Верочка. Она искренно смеялась и шуткам клоунов, и смеху толпы.
Арену прибрали, смели в корзину следы невоспитанных слонов, расстелили потертый бледно-розовый ковер, и на нее, щеголяя выправкой, твердо ступая в ногу, вышло двадцать пять юношей. На них были эрзац-папахи из кроличьего меха, какое-то подобие русских кафтанов или черкесок, надетых на белые, голубые и красные рубахи, и широкие шаровары, заправленные в высокие сапоги.
Федору Михайловичу не надо было смотреть в программу. Он их узнал. Это были русские офицеры, русские юнкера и кадеты. Только русский кадетский корпус, только русское военное училище дает эту благородную выправку, чуждую натянутости прусских офицеров и джентльменской распущенности англичан и французов. Федор Михайлович впился в них глазами. Ему казалось, что он мог по фамилиям назвать их. «Мазочка-помпон» Старцев, Бойсман, их фельдфебель Купонский, а это будто он сам стоит, портупей-юнкер Кусков. Только… Никогда так худощавы и бледны не были их лица. Никогда у них, юнкеров роты Его Величества, голод не смотрел из глаз таким огненным блеском. Молодые люди построились полукругом, как полковые песенники, один вышел вперед, стал в положение «вольно», закинул руки за спину, выставил левую ногу и красивым баритоном запел:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны…
Хор мягкими, плавными аккордами подхватил:
Выплывают расписные,
Острогрудые челны.
Что-то оборвалось в груди у Федора Михайловича. Темный клубок подошел к глазам. Он быстро встал, запахнул старенькое потертое английское пальто и протискался к выходу. Деканов пошел за ним.
Молча прошел Федор Михайлович через тяжелую занавесь, вышел из цирка и скорыми шагами направился к темному каналу. Задувала вьюга. Сугробы тяжелого мокрого снега жались к панелям и домам. Тускло мигали редкие фонари. В мутном вьюжном сумраке тяжелыми сводами темнели по ту сторону реки Шпрее аркады Национальной галереи.
– Вам нехорошо? – нагоняя Федора Михайловича, сказал Деканов.
– Не могу я, Николай Николаевич, понимаете, не могу!.. Русские офицеры… Русские юнкера… Те, кто боролся три года против врагов Родины… Голодные, в шутовских костюмах… В цирке, где слоны, где дикари-дагомейцы…
– Это временно… – пробормотал Деканов.
– Какое испытание России! Какое испытание русской армии! Три с лишним года страшной войны… Миллионы смертей, тяжкие ранения, страдания. И еще три с лишним года войны за честь родины, за Россию, за ее трехцветный флаг, за ее…
Федор Михайлович запнулся и сказал, как бы про себя:
– Да… Пустое место там было… Пустое… Пойдемте назад. Вы понимаете, Николай Николаевич, как я люблю их! Они родные. Родные… Я их знаю. Это все равно, что не эти. Я их все равно знаю. Это мои: Светик, Игрунька, Олег… Это те, что на Бзуре по команде "в атаку" встали… пошли… и были убиты. Это те, кому в госпиталях отнимали ноги, а они лежали без стона… улыбались. Говорили: "Сестрица, дайте покурить!.." Это те, что отстояли бы Россию и в этом же Берлине эти же песни пели бы… Только не в цирке, а на Unter den Linden. He в шутовском костюме за сто марок, а в боевом наряде. Как победители… Если бы…
Они вернулись в цирк. Восторженными, сияющими глазами смотрела Верочка на арену, где вприсядку танцевали два ловких молодца, а хор ухал и пел:
Ах, где ж ты, панянка, погуливала?
Не видать, не слыхать, и ничуть да про нее…
Проявилася панянка у нас на селе,
У нас на селе, на широком на дворе!..
Пятитысячная толпа немцев, переполнявшая громадный цирк, ревела от восторга.
– Мама, – говорила Верочка, сжимая руку Екатерины Петровны. – Русские победили…
– Да, – пробормотал Федор Михайлович, – не там, где надо!
В эту ночь он не сомкнул ни на минуту глаз. Вся прошлая жизнь встала перед ним. Русские песни в цирки Буша разбудили воспоминания, и прогнать прошлого он не мог.
На другой день он едва мог дойти до мастерской. Работал вяло. Шпак смотрел на него и говорил:
– Вы бы, ваше превосходительство, пошли к доктору. От Красного Креста в делегации если взять записку, он даром осмотрит. Хороший доктор, русский. Москвич. Правда, генералов недолюбливает, считает, что генералы во всем виноваты, а так очень внимательный.
– Да, надо пойти… Только хворать-то нам, Евгений Павлович, не полагается.
– Ничего, ваше превосходительство, похворайте. Я за вас поработаю, по ночам. Справимся!
IV
Декановы так настаивали, что Федор Михайлович отправился к доктору. Доктор Барсов, Виталий Николаевич, москвич, «общественный деятель», принимавший во время войны участие в организации земских лазаретов, еще молодой человек, бодрый, подвижный, с круглым румяным лицом и маленькой подстриженной бородкой, по понедельникам, средам и субботам, от одиннадцати до часа, принимал русских беженцев бесплатно. В маленькой приемной было уже пять человек, когда пришел Федор Михайлович. Он угрюмо сел в углу, взял со стола старую немецкую иллюстрированную газету, переплетенную в толстый том, и стал рассматривать картинки, отгородившись ею от посетителей.
"К чему, собственно, я пришел? – думал он. – Ведь я совершенно здоров. Крепок, силен".
Но под сердцем сосало, и была пустота. И странно, этого никогда раньше не было, – мысль быть на осмотре у доктора его волновала.
– Генерал Кусков? – встретил его Барсов на пороге кабинета, откуда только что вышла дама.
– Так точно, – сказал Федор Михайлович.
– Что же у вас? – доктор подошел к рукомойнику, стоящему в углу, и стал не спеша мыть руки.
– Я и сам не знаю, доктор, что.
– Гм… Гм… Ответ не генеральский, ваше превосходительство, попрошу раздеться… Хорошо-с… Сложение – богатырское… Было… Да, конечно, укатали сивку крутые горки… А ведь горки-то, ваше превосходительство, были крутеньки, ох как крутеньки!.. Вы и в Красной армии служили, и у Юденича были… Да, конечно… слыхал я…
Барсов ощупывал, выстукивал и выслушивал Федора Михайловича, то прикасаясь холодными, влажными пальцами к его груди, то нажимая ему на живот, то прижимаясь к его груди и спине ухом.
– Питание недостаточное… Да, бледность, вялость кожи. Ну, это естественно… Легкие в порядке. Желудок, кишечник… все отлично. Вы исследования делали?
– Нет, – коротко сказал Федор Михайлович. Доктор в это время крепко давил ему руками живот.
– Больно?
– Нет.
– А тут?
– Тоже нет.
– Так… так… Бессонница, говорите вы. Что же, спать-то особенно не приходится. Поди, и мысли там разные… И совесть тоже… Да… вот сердце действительно вяло. Наполнение слабое. Вам сколько лет?
– Пятьдесят будет.
– Гм, рановато немного… Склероз уже есть. Вы бы могли отдохнуть, ванны побрать, в Наугейм поехать или хотя в Орб или в Кудову?
Доктор посмотрел, как Федор Михайлович надевал рваную рубашку, посмотрел на бахрому на его штанах и быстро переменил разговор.
– Да… Конечно… Конечно… Дорого все это. Вы, мне Шпак говорил, у Зенгерши работаете. Что она, платит, по крайней мере? Есть такие, что и вовсе не платят. Ну, что же, ваше превосходительство, питание надо бы улучшить. Утром бы парочку яичек, эйн фюнфтель (Кусок (нем.)) ветчины. Работать поменьше, не ходить, а ездить. Сайодин я вам пропишу, ох, дорог стал, мерзавец, – а еще лучше на ночь два стакана молока, и в каждый три капельки йоду…
– Доктор! – взмолился Федор Михайлович. – Вы же понимаете… Это невозможно. Яйцо сами знаете, что стоит.
– Записочку вам дам. Красный Крест вам поможет. Немного, конечно, там средства-то небольшие. Да и то неудобно, что вы генерал.
– Как это понять?
– Да как сказать? Раз генерал, должны быть и деньги.
Барсов остро и внимательно посмотрел в глаза Федору Михайловичу.
– Ведь генералы всему виной были, есть и будут, – сказал он вдруг, смягчая остроту того, что говорил, мягкой, светлой улыбкой. – И тут, посмотрите, в беженстве. Организуется, скажем, какое-нибудь хорошее общественное начинание, какой-нибудь союз взаимопомощи, артель, магазин, затешутся туда генералы, станут командовать – и пиши пропало. Такую бюрократию разведут! Бланки, отчетность, поверка сумм.
– Как же можно без поверки сумм, без отчетности? Особливо теперь, когда так упала нравственность.
– Тэ-тэ-тэ!.. А доверие к общественным силам? А там, как поет наш милый конферансье Ратов: "Пошла критика, малитика, политика, и бедный мой кавказский голова!" Вы не слыхали его песню грузина: "Как пришли меньшевики, а потом большевики…" В театрах-то бываете?
– Нет… Давно не был… В цирке как-то был. Полгода тому назад. Вы мне все-таки скажите, в чем вы считаете виноватыми генералов?
– Не шли за общественностью, ваше превосходительство. Уже к весне 1915 года стало ясно, что они несостоятельны. Ну и надо было сдать все общественным деятелям. Все, все… До командования армиями включительно.
– Так ведь и сдали все.
– Когда?
– А при Временном правительстве, и что же вышло?
– Да, вы вот про что… Ну, когда-нибудь поговорим. А теперь, понимаете, неудобно. Меня ждут… Так так-то, глубокоуважаемый. Сайодин или йод в молоке, яички утром, на завтрак ветчина, белая булочка, чаю пейте поменьше и слабого. Да, вина ни капли. До свидания. Через недельку покажитесь. Запишитесь у сестры на прием.
Когда Федор Михайлович выходил от доктора, бурно колотилось у него сердце. В глазах темнело. Спускался по коричневой мрачной лестнице и держался за перила. Ноги подкашивались. Бесконечно долго шел по Kurfurstendamm'y, и кружилась голова. Несколько раз останавливался у магазинов перевести дыхание и отдышаться. Спирало в горле. Мутными глазами смотрел на картины. Был нарисован старый немецкий город, а рядом висел "Берлин под снегом", и под ним на ковре распростерлась плохо сложенная брюнетка с копной волос на голове. Все это плыло мимо глаз Федора Михайловича в красном тумане. Должен был держаться за поручни у окна, чтобы не упасть.
"Да, вот оно что, – билась назойливая мысль. – Генералы виноваты, что не пошли за общественностью. Все надо было сдать им – «Земсоюзам» и «Земгорам». Полк отдать какому-нибудь земгусару с фантастическими погонами… Вот чего хотели те, кто считал себя солью земли – доктора, адвокаты, профессора и учителя!" Все стало ясно.
Опять пошел по широкой панели мимо голых каштанов. Сыпал мокрый снег. На плитках тротуара было скользко. Встречные прохожие задевали его зонтиками. По ворсу желтого пальто текли блестящие капли.
"Десять лет, – думал он, – с самой революции 1905 года шел штурм генералов, и они держались. Десять лет – пресса, Государственная дума, общественное мнение добивались передачи власти от специалистов любителям. Десять лет шел натиск на веру православную, на русское государство и на армию. Но вот война. На русскую государственность и на «присяжных» людей ополчились немцы, австрийцы и турки. Стали на войне истреблять лучших людей, и в это время к генеральским погонам потя нулись руки общественности. "Мы показали, – говорили Красные Кресты, Земсоюзы и Земгоры, – как мы умеем!" И блистали лазаретами, аристократками-сестрами, рысаками, автомобилями, сладкими пирожками и фруктами. И создалось в глазах толпы убеждение, что, передай им власть, и жизнь будет – не жизнь, а малина. Потечет молоко в кисельных берегах. И победа!.. – вот она, будет победа!.. Что поддался этому простой, измученный войной на фронте, развращенный в тылу, закормленный пайками народ, это было понятно… Но как поддались на это Государь и его генералы, как поддался на это он сам, Федор Михайлович, это совсем непонятно. Барсов прав: Государь император и генералы виноваты перед Россией, но только виноваты они не в том, в чем их обвиняет Барсов. Они виноваты, как виноват бывает кучер, посадивший на козлы мальчишку, не умеющего править, виноваты, как виноват наездник, давший сесть не умеющему ездить на горячую, кровную лошадь. И когда разбита коляска и покалечены кони, когда мальчишка валяется с раскроенной головой, когда, сбросив седока, несется кровная лошадь, себя не помня, по оврагам и буеракам, виноваты кучер и наездник. И Государь, и генералы виноваты в том, что послушались и допустили вместо себя общественность. И общественность себя показала. Когда стали к правлению земский деятель, профессор истории и адвокат, – все пошло прахом. Армия, а за ней Россия. И он, Федор Михайлович, виноват. Слепо был он предан Государю, а сам изменил святому знамени, где было три символа: Вера, Царь и Отечество, и пошел под кровавое знамя мятежа. И этого Господь никогда не простит. Государь великими муками и смертью искупил свою вину. Великими муками и смертью заплатили за свою вину многие генералы, но простит Господь оставшихся в живых только тогда, когда явится истинный православный царь. Когда явится и скажет: "Долг и отечество превыше всего. А о мне ведайте, что мне жизнь не дорога, была бы жива Россия", – как сказал это Петр. Когда явится император, подобный Александру I, и скажет: "Я отпущу волосы и бороду и удалюсь в пустыню, но я не отдам своего отечества на поругание врагу". Жертвы и подвига жаждет Господь от согрешивших людей. Требует не только покаяния, но и горения в исполнении своего долга.
И спросил Федор Михайлович сам себя: "А было это все эти пять лет? Было так, чтобы не словом, а делом, подвигом и смирением доказали бы люди свое покаяние?" И ответил:
"Да, там, в горах Македонии и Албании, на шоссейных работах, в дремучем лесу у монастыря Горника, на фабриках и каменоломнях Болгарии, в пустынях Марокко, Туниса и Сирии, где вечером звучит "Отче наш", где сознательно поют святой старый русский гимн, где молятся о русской славе, там доказали и там спасутся.
А остальные? Генералы, общественные деятели, политические партии – от Авксентьева, Керенского, Кусковой, Чернова до легитимистов, конституционалистов, рейхенгальцев, – все не думающие о подвиге и жертвенном горении?
В геенну огненную! Потому что не манифестами, не воззваниями, не газетами, не листками, не распрями, не спорами спасется Россия, а сгоранием людей в смелой, энергичной борьбе лицом к лицу с врагом, борьбе за Веру, прежде всего, за Отечество и за Царя".
И вспомнил, как без спора отдавали за границей святые церкви большевикам, боясь скандала и полицейских репрессий, как бранили Россию, как для России не могли пожертвовать затасканными партийными программами. Снести на алтарь отечества жемчуга и бриллианты, проживаемые по заграничным курортам и каба кам. Царя искали и на царство шли между партиями в гольф и в бридж.
Подвига ждал Господь! А подвига не было. И там, где была нужна искупительная жертва, – все кивали на Францию, на Германию, на Англию, на Америку, а на себя не надеялись.
Этот визит к доктору и случайный, пустой разговор точно подвели черную черту под бесконечными думами Федора Михайловича и написали итоги всей деятельности русских с 1 марта 1917 года и по настоящий день.
И стали в итоге одни нули. Вся кровь и жертвы Нарвы, Одессы, Царицына, Ростова, Новороссийска, Иркутска и Крыма дали – ничто.
Как дошел до своей квартиры, Федор Михайлович не помнил. Сапожник Шютцингер ожидал его с обедом. Федор Михайлович поел без всякого вкуса горохового супа и картофеля.
– Krank, Herr General, ein bisserl krank (Больны, господин генерал. Немного больны (нем.)), – сказал Шютцингер и помог Федору Михайловичу добраться до постели, раздеться и лечь.
Он достал ему стакан Wein-brand (Коньяк (нем.)) и поставил на стуле.
– Ein bisserl ist gut (Немного – хорошо (нем.)), – сказал он.
"Не уйти мне отсюда", – подумал Федор Михайлович.