Текст книги "Понять - простить"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 40 страниц)
XVI
В соседней горнице на накрытом скатертью столе шумел небольшой мужицкий самовар. На пестрых тарелках лежали горячие коржики изготовления Софьи Ивановны, стояли крынка молока и тарелка с вареными яйцами. Жестянка «корнед-бифа» была искусно вскрыта, и содержимое, нарезанное красивыми ломтями, лежало на блюде. За столом сидел Бровцын, одетый для похода, с кривой саблей на боку. Пил чай. Софья Ивановна, легко и широко шагая по комнате, прибирала в чемодан остатки закуски и доставала из стенного шкафа посуду. Она была высокого роста, с красивым, круглым, русским, загорелым лицом и с большими карими глазами. Низкая косынка закрывала ее волосы. В ней поражала легкость движений при крупном полном теле. Она ходила мягко, как кошка, не стуча. Встанет на стул, чтобы достать что-нибудь сверху шкафа, и не слышно, как она встала, делает все так, будто ей это ничего не стоит. Она не так молода, – но ее движения гибки и уверенны, как у девушки. Подошла к божнице, вынула лампадку, поправила фитиль.
– Фитиль-то у них, Константин Петрович, на слона сделан. Не лезет…
Говорила она, певуче растягивая слова, картавя. Мелодичный голос звучал, как музыка. Что-то успокаивающее было в нем.
Про нее рассказывали чудеса. Задолго до войны, семнадцати лет, по убеждению, она стала сестрой милосердия и всю войну прожила с солдатами в госпиталях. Во время революции она входила в бунтующие толпы диких, озверелых людей, отрекшихся от Бога, поносивших царя и Россию, и тихим, ровным голосом говорила о Боге, Царе и России. И ее не трогали. На ней сбывались слова 90 псалма Давидова: "Падут от страны твоея тысяща, и тьма одесную тебе, к тебе же не приближится"… "на аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия"… "яко той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна"…
Душа ее была сломана. В начале войны почти на ее глазах, – она слышала канонаду и при каждом выстреле говорила с трепетом: "Вот этим Сережу могут убить", – убили ее жениха. Она стала монахиней в миру. Никакая черная работа ее не пугала, смерти она ждала, искала ее и потому всегда бывала там, где опасность. И был у нее особый талант – говорить с солдатами… Ее боялись комиссары, ее не смела арестовать Чека.
И там, где ее знали, ее считали святой… Про нее говорили: "Солнца не видно, а лучи остались. Светят и греют лучи… но не слепит солнце".
Она справилась с фитилем, "сделанным на слона", и засветила лампадку.
– Праздник сегодня, Константин Петрович, – сказала она, – Преображение Господне, а помолиться нам негде. Храм разрушен, и священник убит.
– Где там молиться, – сказал Бровцын, здороваясь с Игрунькой. – Русь, я думаю, и молитвы все позабыла. Проклятая сторона.
– Она не проклятая, – тихо, убежденно сказала Софья Ивановна, принимая как должное поцелуй руки Игруньки, – нет… не проклятая она. Она убогая. Вы понимаете меня: она – убогая. И Бог ее не оставит. Он простит ее, вернется к ней, и опять все будет хорошо. Такая уж Русь особенная. К ней нельзя подходить с обычным аршином… Садитесь, Игрунька, я вам налью чаю.
Бровцын, не мигая, смотрел на нее острыми глазами и что-то думал.
– Вы меня осуждаете, София Ивановна, – наконец, как бы через силу, выговорил он, – за них?
– Я не осуждаю вас, – сказала София Ивановна, и ее прекрасные, большие глаза сверкнули, будто слеза на них набежала. – Я боюсь за вас, что вы ошибетесь и казните невинных.
– Не ошибусь никогда, – сказал хрипло Бровцын. – Не могу ошибиться. Я их слишком знаю.
София Ивановна ничего не ответила. Игрунька подумал, что он мешает их разговору, и хотел встать. Бровцын положил тяжелую, черную, мохнатую руку на локоть Игруньки и сказал:
– Если никуда не надо, останься. Я хочу, Игрунька, чтобы и ты знал. Вот, сестра меня осуждает.
– Не осуждаю я вас, а боюсь за вас.
– Слушайте, София Ивановна, и ты, Игрунька, слушай и запомни. Христос учил любви и прощению. Он заповедал любить ближнего своего и отдавать за него жизнь. Христос заповедал прощать обижающим нас… И знайте, София Ивановна, я мщу не за свои обиды. Я мщу не за то, что они моего старика-отца на глазах моей матери забили насмерть, что они перебили ноги и руки моей матери и еще живой бросили в сухой колодезь, откуда, мне рассказывали, два дня были слышны ее стоны, я мщу не за то, что они опозорили мою сестру и невесту, а потом убили их, не за то, что они отняли у меня все, – все это по Евангелию я им простил. Это было мое. Двести лет дворяне Бровцыны жили господской жизнью среди них, и это их раздражало. Они дорвались до власти и расправились с нами. Я это понял… и им простил. Мы были два лагеря. Мы знали, что война неизбежна. Они победили: их счастье, и тех я не трогаю… Но есть поступки, их ни Христос не простит, ни я простить не могу.
Бровцын перевел дыхание.
– Вы сказали, София Ивановна, – продолжал он, – Русь – убогая… Не совсем это так. Не очень-то она убогая… У меня был… Чернобыльский гусарский полк… Разве то, что теперь носит это имя, – Чернобыльский полк? Я помню – шесть эскадронов и коннопулеметная команда, все молодцы, как один, все на одинаковой масти вороных конях, все одинаково мыслят – "за Веру, Царя и Отечество". Не убогий был полк, уверяю вас. Они уничтожили его. И я не могу понять, как «убогая» Русь пошла уничтожать его. Была Армия, был Царь, была Россия. Осталось… Вы видите, что осталось? Стадо кочевников, толпа "белых коммунистов" в реквизированных чужих домах, на чужих лошадях, питающихся чужим хлебом. И это надолго. И вот, за Россию, за Государя моего, за Армию, за мой полк – я расправляюсь с ними… И моя расправа угодна Богу. Я очищаю Русь от тех, кто ее уничтожил и хочет и дальше пакостить и уничтожать.
– Большевики избивают буржуев, – сказала София Ивановна.
– Я избиваю пролетариев.
– Что же останется?
– Останется Россия, очищенная от одинаково вредных элементов. Ибо, София Ивановна, буржуй выродился… Из труженика-помещика он стал вредным эксплуататором, прокучивающим деньги, занимающимся развратом, и так же вреден тунеядец-пролетарий. Когда я иду по фронту пленных, я вижу, кто порочен так, что исправит его только могила, и я отправляю тех в могилу. Большевики стригут слишком выросшие деревья, я вырываю плевелы.
По-вашему выходит, что большевики делают полезную для России работу, – сказала София Ивановна. Ничего не ответил Бровцын.
– А вы знаете, – сказала София Ивановна, – может быть, вы правы. Большевики – это наказание Божие, посланное нам, убогим, за наши грехи. Большевики гонением на церковь вернут нас к Богу, большевики, смертными муками казнившие царя, вернут нас к Государю, большевики, преследующие Русь, вернут нас к любви к Родине. Это испытание, посланное нам от Господа, и мы должны смириться…
– Игрунька, – сказал Бровцын, – полк простоит теперь месяц под Харьковом. Ты можешь поехать в Крым… Я слыхал, там у тебя дело есть. Может, и уладишь.
Игрунька встал и вытянулся.
– Покорно благодарю, господин ротмистр. А не возьмут за это время Москвы?
Бровцын поднял глаза на Игруньку. Смертельная тоска опять была в них. Глубоко в душу Игруньки проникали эти глаза, кололи его, сверлили какими-то страшными, неразгаданными думами.
Тихо сказал Бровцын:
– Без Государя никогда не возьмем Москвы… А и возьмем – не удержим. Как бы назад не отошли. Сильнее становятся красные войска… Там тоже офицеры царские работают… Эх, кабы не они!.. Ни понять их, ни простить не могу… Потому и вывожу в расход… Если бы не они! Победили бы легко, а победив, столковались бы…
В тот же вечер, радостно взволнованный отпуском, свободой, предстоящим свиданьем с Маей, Игрунька устроился при содействии Софии Ивановны в санитарном поезде, шедшем на Лозовую, и выехал в Крым.
XVII
Утро на крымском пляже. Жаркое солнце поднялось над морем, и нестерпимым блеском горят вдали синие волны. В небесном куполе тают оранжевые облака. Вчера была буря с грозой и молниями. Буря промчалась, буря ушла, отгремели громы, отсверкали молнии, в теплом воздухе разлита приятная сырость. Она смягчает жару, и море успокаивается с тихим ропотом. Бегут волна за волной к серому, блестящему гравию, катят перед собой круглые, шлифованные булыжники, шумят ими и с шипением расползаются по песку, никнут и впиваются в землю. В зеленый хрусталь обратилась волна, кружевом разостлалась по берегу пена и тихо лижет серые, розовые и белые, плоско растертые камешки. А сзади встает другая, вся в темном сапфире, в солнечных изгибах и блестках, яркая, играющая. Поднимается, высится, ломается в пену на гребне и стремится, гонимая тайной силой, к берегу, чтобы улечься на нем и исчезнуть. Вдруг встает одна выше других, грознее, точно кто-то вздохнет на дне моря, зашумит, подхватит крупные камни с самого дна, погонит их с грохотом, и также сломится волна и разольется изумрудом, и только дольше шипит упиваемая гравием пена. Девятый вал набежал… Вправо в море оторвались высокие скалы. Одна розоватая, высокая, точно гора, с выступами, с утесами, со срезанной наискось плоской вершиной. Другая будто бежала ей вдогонку, тонкая, пиком торчит из воды у самого берега. Если сощуриться и смотреть на нее сквозь ресницы, затуманенные солнцем – точно человек в остроконечном башлыке или монах в капюшоне громадного роста стоит за розовой скалой. Это скалы «Дива» и «Монах» – легенды Симеиза, романтика сороковых годов, смешанная с – кудрявой красивой сказкой туземцев. За ними кулисами набегают розовато-золотистые горы, покрытые чахлой зеленью пыльных кустов. Влево круглая бухта замыкается плоским выступом, обрывистыми скалами, грудами камней, обвалившихся в море.
С моря идет теплый запах соли, водорослей, рыбы и смолы – запах моря. С суши пахнет кипарисом, и нет-нет – донесется терпкий запах йодоформа и креолина, и за ним, – может быть, это только так кажется, – принесется раздражающий запах человеческого трупа. С тех пор, как идет война, весь Крым полон госпиталями и лазаретами, всюду бледные лица, иссохшие тела, блестящие слоновой костью черепа и большие, точно из другого мира смотрящие, то злые, укоризненные, то кроткие, глаза. Их, конечно, жаль Мае Ожогиной, но от них так неуютно в Крыму. Трудно выбрать место на берегу, где бы не было этих людей в старых, рваных больничных халатах, в грязном белье, в туфлях на босу ногу. Повсюду валяются их отбросы: бумаги, окурки, рваные газеты, жестянки от консервов.
Мая в изящном трико – синем с белым в полосу, обтягивающем ее красивое тело, с обнаженными по плечи руками и выше колена ногами, загорелыми, приятного золотисто-розового цвета, в голубой шапочке, закрывающей ее волосы, лежит на гравии у воды, отдаваясь солнечным лучам. Подле нее на плоском камне сидит Женя Голембовский, юноша двадцати лет, студент Ростовского, бывшего Варшавского, университета, пошедший к Деникину добровольцем. Женя одет в купальный костюм.
"Смешно сказать – одет, – думает Мая. – На нем только маленькая малиновая тряпочка, привязанная к шнурку, идущему поперек тела. Прежде за такой костюм арестовали бы. Это все равно, что без костюма. А теперь – привыкли!"
Женя только что оправился от сыпного тифа. Его длинное тело очень худо. Мая видит его согнутую спину с буграми выдавшихся желтых позвонков, тонкие, белые ноги со следами вередов и чирьев, с сухожилиями, натянутыми под коленом, как веревки, и большой коричневатой коленной чашкой.
"Как некрасив мужчина", – думает Мая и переводит глаза на свои полные ноги, точно покрытые блестящим шелком. Она напрягает мускул, шевелит маленькими розовыми пальчиками, и ей кажется, что она видит, как какая-то драгоценная жидкость сладко переливается под кожей, золотит и румянит ее.
Женя – ее «адъютант». Женя сохнет по ней. Пускай сохнет. Может быть, это нехорошо с ее стороны, что она такая сытая, полная, красивая и счастливая в теперешнее время. Вчера в "Чашке чая" какой-то пьяный офицер подмигнул ей и сказал: "Жена Бардижа, сядь ко мне поближе!.." Нахал! Таких надо в комендантское управление отправлять и судом общества офицеров ссылать к большевикам. Жена Бардижа… Они не венчаны, но живут как муж и жена. Это, конечно, нехорошо, но теперь все так делают. Это называется – «страховаться». На днях в какой-то компании на пикнике у фонтана в Мальцевском лесу пиний, в горах, играли на балалайках, и мальчишка-кадет, три раза раненный, с отнятой по колено ногой, пел большевицкие частушки. Он подмигнул ей и лихо спел:
Я на бочке сижу,
А под бочкой склянка,
Мой муж комиссар,
А я спекулянтка.
Кадет был из Харькова. Он знал всю историю Бардижа. Ее муж спекулянт? Разве худо то, что он делает? Он ходит на специально зафрахтованном пароходе в Константинополь, покупает там сахар, вино и коньяк и доставляет в Севастополь для госпиталей и армии. Разве это худо? Каждый помогает армии кто чем может. Капитон Давыдович не может воевать. Не такие у него нервы и не такая комплекция. Зато у него ноги – приятно посмотреть – полные, белые, чистые, не хуже женских ног. И сам он очень опрятный. Он просто ловкий человек, а не спекулянт. Теперь всякого умного человека называют спекулянтом. Капитон Давыдович – современный человек. И что бы она стала делать, если бы не Капитон Давыдович? Капитон Давидович ее спас. Мая поднимает руку и смотрит, прищурившись, на ладонь на солнце, как ее пальчики кажутся темно-розовыми и совсем прозрачными у краев. На пальцах – три кольца: с жемчугом, с рубином и сапфиром – это подарки Капитона Давидовича, знак ее верности «Доброармии» и России. Это хорошо и для французов.
"Может быть, – думает Мая, – нехорошо то, что я так скоро и легко забыла мучения папы и мамы? Но что же я могла делать? Слезами их не спасешь, когда они умерли. Плакать, оставаться там, чтобы умереть от тифа, как умерла Лека, или попасть в тюрьму?.. А что там делают с девушками!! Говорят, нехорошо, что Капитон Давидович служил у большевиков. Было бы нехорошо, если бы он служил в Красной армии или в Чека. Но он торговал, он даже что-то хорошее делал, и он спас меня и Котика. Если бы мне было сорок или пятьдесят лет, если бы я не была молода и красива, я, может быть, и могла бы умереть там. Но во имя чего?.. А я жить хочу. Очень, очень, очень хочу жить. Хочу ездить в коляске в Ялту на поплавок, есть мороженое, пить настоящий чай и, если это не могут дать мне другие, отчего это не взять от Капитона Давыдовича? Все бежали от большевиков какими-то дураками, ничего не захватив, даже без паспортов. Вот генерал Белолипецкий до сих пор не может доказать, что он генерал, а Капитон Давидович, когда бежал, захватил какие-то бумаги". – Мая не знает толка в бумагах, но за эти бумаги ему и англичане, и французы большие деньги давали – фунтами и франками. – "И бежали они прилично, на хорошей тачанке, на паре сытых лошадей. У них был взят с собой самовар, корзина с посудой, окорок ветчины и жареный гусь. Это уже и не бегство, а пикник. И на большевицком посту Капитон Давидович накричал на красноармейца и в зубы ему дал. Разве это не смелость? А на добровольческом посту потребовал, чтобы его вели к самому главному, и через два дня он был у министра торговли и доказал ему, что он кадет, не тот кадет, что умирает на фронте и в госпиталях от ран и от тифа, а кадет из тех, что считаются теперь самыми умными людьми, только и могущими править Россией. И оказалось, что Капитона Давыдовича знали все. И Лебедев, и Зедлер, и председатель Круга, и председатель Рады, и Пономарев, и Горчишин, и Сидоров – все, все. И все были рады, что он спасся от большевиков. Он в каком-то собрании читал доклад и четыре часа беседовал в Осваге. Он делец, а не спекулянт. И Россию спасут не Жени с пятнистыми ногами и глазами раненой газели, а Капитоны Давидовичи, ловкие, подвижные, все знающие, все умеющие, с маленькими, блестящими за очками, глазами. Капитон Давыдович обещал повезти Маю в Константинополь. Мая увидит Золотой Рог, Стамбул, мечеть Айя-Софию, Перу, Галату, гаремы султанских жен, будет обедать у Токотлиана. А потом они поедут в Рим или Париж… Ведь это счастье. И если бы не революция, не большевики, разве привалило бы ей такое счастье? Вышла бы замуж за какого-нибудь Игруньку Кускова, запер бы он ее в казармах Прокутова, рожала бы она детей и с денщиком стирала бы грязные пеленки… Брр… какая гадость. Капитон Давыдович – современный человек. Он научил ее, что надо делать, чтобы не иметь детей. С Капитоном Давыдовичем она станет «глобтроттер» (Человек, много путешествующий по свету (англ.)), – она будет ездить на автомобиле и летать на аэроплане. Капитон Давыдович ей сказал как-то: шестнадцатый век был веком рыцарства, семнадцатый – веком маркизов и красоты, восемнадцатый – веком военщины, девятнадцатый – веком социальных утопий, двадцатый будет веком капитала и торговли. Капитон Давыдович кончил университет, и у него везде есть связи… Нет, положительно, ей привалило счастье, и было бы глупо отказываться от этого счастья только оттого, что замучили ее папу и маму. Живому псу лучше, чем мертвому льву, – так говорил Капитон Давыдович – и пес… Разве это худо? Псы бывают очень милые. Капитон Давыдович обещал ей привезти маленького итальянского лупето. Его, говорят, можно в муфте носить: такой он маленький.
И вот, за весь его ум, за все его способности злые люди окрестили его спекулянтом. Просто потому, что они измучены жизнью, опасностями, болезнями, голодом и озлоблены… Ах, злые, злые люди теперь стали, и какие завистливые!.."
– Женя, – томным, ленивым голосом говорит Мая, – скажите мне, Капитон Давыдович спекулянт?
Женя выпрямляется. Теперь на его спине не видно острых позвонков, но зато выдаются серые лопатки. На правом плече растут черные, жесткие волосы и торчит большая бородавка. Женя поворачивает к Мае свое острое, безусое, безволосое лицо с громадными темными глазами в коричневых глубоких веках. Он смотрит в синие глазки Маи, смотрит на ее округлое, упругое тело, на золотистую бронзу безупречных, словно точенных из слоновой кости ног. В глазах его жадная страсть, еле сдерживаемая волей.
"Как он безобразен с этой длинной грудной клеткой и провалившимся желтым животом. Как не понимают мужчины, что им нельзя так оголяться перед женщинами. А все погоня за здоровьем, за солнцем… За счастьем…"
Женя молчит и тяжело дышит. Вопрос застал его врасплох.
– Что же вы молчите, Женя? Говорите прямо, откровенно. Я хочу знать правду.
– Я никогда не думал об этом, – чуть слышно говорит Женя.
– Хитрый вы, хитрый человек. Вы боитесь меня оскорбить… Ну, прямо – спекулянт или нет?
– Право, Мария Николаевна…
– Ну ладно… По глазам вижу, что спекулянт. Жена спекулянта! – Мая томно вздыхает. – А вы ее адъютант. Бедный рыцарь!..
– Мария Николаевна… Боже! Какой рамол на меня нашел! Вы знаете, кто вас сегодня ищет с утра? Расспрашивал ваш адрес. Я не сказал. Может быть, вам неприятно.
– Кто?.. Да говорите скорее.
– Кусков, не то поручик, не то ротмистр.
Мая быстро поднимается. Она сидит на песке, вытянув ноги, и смотрит на Женю. Качает головой.
– Сумасшедший вы человек, Женя… Игрунька здесь, и вы мне ничего не сказали! Слушайте… Где он?
– Он был на этапе.
– Бегите за ним. Ведите его сейчас сюда. Да постойте. Оденьтесь раньше. Куда же вы голый!
Она смотрит, как неловко, стоя, смущаясь ее взгляда, Женя надевает подштанники и башмаки.
"Боже, как это все некрасиво!" – думает она.
– Тащите его сюда. Я буду продолжать лежать на солнце. Да дайте мне мою книгу и зонтик!
– Какую книгу, Мария Николаевна, тут две?
– Господи! Какой бестолковый… французскую…. Французскую, милый человек… "L'homme, qui assassina" (Человек, который убил" (фр.)) – Фаррера…
XVIII
Девятый вал шумно набежал на берег и докатился пенистым краем до ног Маи. Теплая вода коснулась розовых пальчиков. Мая вздрогнула, поджала ноги и отложила книгу в сторону. Цветной шелковый зонтик бросал отсвет на ее лицо и делал его розово-смуглым. Мая потянулась, заложила под голову руки и закрыла глаза.
"Сейчас придет Игрунька, – подумала она. – Будет объяснение. Ах, и как это скучно! Что ему надо?.. Он хороший, Игрунька, но хорошие люди скучны, несовременны… Что же? Наспех венчаться в ялтинской церкви, жить на какой-нибудь реквизированной даче, в компании таких же соломенных вдов, жарить на примусе американское сало и обивать пороги канцелярии коменданта, добиваясь пособия и пайка. Насмотрелась я на офицерских добровольческих жен!" Не для того она сходилась с Капитоном Давидовичем, чтобы все кончить браком с офицером-добровольцем. Это красиво в фельетоне «осважной» газеты, но в жизни – Константинополь, Токотлиан, а потом Париж много лучше. Надо уметь оторваться от прошлого века и стать современной женщиной без предрассудков.
По песку скрипели шаги, и позванивали шпоры. Мая открыла глаза, села, кокетливо огляделась, красиво ли она сидит, и успокоенно улыбнулась: "Очень красиво! Совсем как на открытке с Кавальери".
Игрунька шел к ней в сопровождении Жени. Игрунька выглядел молодцом. В краповых чакчирах, русской военной рубашке с золотыми, рубчатыми гусарскими погонами, с тяжелой шашкой на боку, с линялой «боевой» красной фуражкой, одетой ухарски набок. Сапоги с розетками, шпоры – все такое милое, русское, военное. И красиво юное, темным загаром покрытое, худое лицо с большими серо-голубыми честными глазами в длинных ресницах. Очень красивы чистые губы и твердый подбородок.
Игрунька возмужал и похорошел. И, против воли, суровое, гордое, неприступное выражение сползло с лица Маи, и на губах появилась улыбка, открывшая две маленькие ямочки на щеках.
– Здравствуйте, герой, – сказала Мая. – Простите, что я вас так принимаю. Но мне доктора предписали как можно больше лежать на солнце. Надо нервы лечить после всего пережитого!
Мая протянула Игруньке темную, загорелую, покрытую солоноватым налетом руку, и Игрунька, нагнувшись, поцеловал ее.
– Как вы похорошели, Мая, – сказал Игрунька.
– А прежде не была хороша? Ну, садитесь! Нам о многом, многом надо поговорить. Что брат Котик?.. Женя, как вы не можете догадаться, что вы теперь лишний. Идите ко мне. Скажите Сусанне Митрофановне, чтобы через час пришла одеть меня и чтобы приготовила на троих кофе. Вы с нами напьетесь кофе, Женя.
– Итак, вы герой!.. Я рада… Вы нехорошо сели. Набежит волна и замочит ваши новые бриджи. Постойте. Я подвинусь. Я хочу вас видеть. Вы все такой же милый! Садитесь на этот камень. Так… Хорошо… Можно подумать, что я вас на фотографию снимаю… Нет… любуюсь вами… Вот вы какой!.. Тогда просто бебешкой были, задорный мальчишка!.. У-у-у! Как вы ненавидели большевиков!.. Монархист?.. Да?.. По-прежнему?
– Мая, я не переменился. Ни в убеждениях своих, ни в чувствах…
Мая перебила его.
– Оставьте, пожалуйста. Знаю я вашу жизнь. Насмотрелась… Признайтесь, кого-кого вы не любили в зареванных городах…
Игрунька покраснел…
Мая погрозила ему пальцем.
– Ну вот, вот… Ничего, Игрунечка. Быль молодцу не в укор. Только не запутались бы в какую-нибудь пошлую, мещанскую связь…
– Мая, уверяю вас… Как тогда… Помните, в Пасхальную ночь, в прошлом году, когда вы седлали мне Каракала…
– А что Каракал?..
– Я принужден был его оставить. Закоростовел, обезножился.
– Жаль, хороший был жеребец…
– Да, многое погибло.
– Погибло, Игрунька, и не вернется. Того, что было, не будет.
– Не будет того, что было в Спасовке?
– Да… Не будет… И Спасовки, Игрунька, нет. Спасовку сожгли крестьяне.
– Слыхал… Но Спасовка – вещь… А есть, Мая, нечто, что погибнуть не может… Слово.
– Я не понимаю, о чем вы говорите, – сухо сказала Мая.
– Я говорю вам о том, что мы связаны словом. Вы обещали мне быть моей женой…
– Игрунька, оставим это. Скажите честно, правдиво, как вы всегда мне говорили: вы-то сдержали слово? Вы-то были мне верны? Ни с кем, ни разу не изменили?.. Нет, – хватая Игруньку за руку, воскликнула Мая. – Ничего не говорите. Не лгите. Я не хочу, чтобы вы лгали. Вы не должны лгать. Ну, так знайте, что вы не сохранились и я не сохранила себя чистой в этом кошмаре.
– Мая!..
– Да, Игрунька, вы должны меня понять – и простить. – Бардиж?
Мая густо покраснела. – Мая, я не верю… Он старый.
– Ему сорок два года. Для мужчины это не возраст. Он спас меня и Котика. Если бы не он – нас не было бы.
– Кто он? Большевик?.. Мая, вы не можете быть одно с этим человеком. Мая, вы прекрасная, чистая!
– Игрунька, не будьте ребенком. Жизнь, Игрунька, не роман, не сказка, жизнь очень тяжела… Особенно теперь, и не мы ею управляем.
– Мая, – с силой сказал Игрунька, – я не верю… Это… Ужас!
Мая встала и сложила зонтик. Ей вдруг, когда она встала, стало стыдно, что она в купальном, обтягивающем грудь и бедра костюме, она подняла простыню и закуталась ею.
– Игрунька! Не волнуйтесь…
– Мая… Бросьте все… Сегодня же поедем в Севастополь, оттуда – в полк, в Харьков и там обвенчаемся.
– Нет… Нет… Игрунька… Этого не может быть… Да… Я изменила… нашей любви, это так… Я связала себя с другим… Проклинайте меня…
– А ваше слово? – закрывая лицо руками, воскликнул Игрунька. – Вы дали мне раньше слово, и вы можете и должны разорвать с этим человеком.
Он видел, как сквозь загар стало бледно ее лицо. Она опустила глаза.
– Я считала вас убитым, – солгала она.
– Бросьте все, – сказал Игрунька. – едем в полк.
– Нет, Игрунька. Этого не будет… Если бы здесь было только слово. Более, чем слово. И знаю, вы никогда меня не простите.
Мая повернулась и пошла к даче. Простыня сползла с ее плеч, упала на гравий. Залитая солнцем Мая поднималась к железной калитке, открыла ее, щелкнула замком и скрылась… Как богиня, изваянная из золота.