Текст книги "Понять - простить"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц)
XII
Ночь надвинулась незаметно. Точно далекие туманы подошли вплотную к окопам. Чуть намечалась на снегу серая полоса проволочного заграждения. Дождевая вода шумела, и все казалось, что слышится какой-то шорох: не то шаги, не то разговор. Красной точкой попыхивала папироска у рта Куличкина, и не видно было всего лица, но освещались только усы да часть подбородка, и из темноты поблескивали глаза.
– Было нас, ваше благородие, в Угарте, в пленном лагере поболее тысячи человек, – начал Куличкин другой рассказ. – И было среди нас сто, – цифру я точно запомнил, круглая была, – сто унтер-офицеров российской императорской армии. И потребовали, значит, австрийцы, чтобы мы поехали на итальянский фронт окопы рыть. Унтер-офицеры отказались. Заявили по начальству, что это против союзников, а союзники с нами. Им клятву давал Государь император, а мы ему клялись. Понаехал суд. Стали пытать, подвешивать. Тридцать пять человек соблазнилось, а шестьдесят пять остались тверды. Тогда повели нас на расстрел. Приехал австрийский генерал с переводчиком. Построили нас в ряд, выстроилась против нас рота с ружьями, и сказали нам, что, коли мы согласимся на работы ехать, ничего нам не будет, а не согласимся, сейчас нас всех расстреляют. Старший наш вышел с правого фланга и говорит переводчику: передайте его превосходительству, что мы, русские унтер-офицеры, рады умереть за Государя и Родину. После этого скомандовал нам: "Смирно!.. Боже, царя храни!" И мы стройно запели. И что же видим? Снял шапку австрийский генерал, и по лицу его слезы текут. Нам после переводчик рассказывал, что пришел он домой и ходит взад и вперед по комнате, а есть ничего не ест. А потом говорит: "Никогда мы не победим русских. Вся война понапрасну.
Нельзя победить народа, где такие солдаты…" Пропели мы гимн… Раз, и другой, и третий". И отменили нам расстрел, заменили каторжной тюрьмой. С год мы просидели. Уже в шестнадцатом году приехала из России сестра милосердия Масленникова, хлопотала за нас, Божья душа. Освободили нас…
– И вы там были?
– Был и я… сподобился, – тихо, точно конфузясь, сказал Куличкин, бросил цигарку, встал и пошел по окопу…
Когда Куличкин вернулся, Федор Михайлович спросил его:
– Почему же вы служили у большевиков?
Ничего не ответил Куличкин. Федор Михайлович сидел, опустив голову на ладони рук, и тяжелые думы ворочались у него в голове. Он вспомнил, как слушал речи Зиновьева и Троцкого, как в образе дьявола представилось ему на красной звезде лицо Троцкого, и понимал, что и епископ Феофан прав, и правы те, кто верит в силу бесовскую. Разве не бесовская сила замутила всю Россию? Как же пошли такие люди работать с Третьим Интернационалом на разрушение России? И Куличкин пошел, поди, и Петруша где-нибудь старается. Сильна была Россия верой православной, сильна была Государем, и это поняли Куличкины и Петруши, герои, не думавшие о том, что высокий подвиг их станет известен. Но как же этого не поняли те, кто кончил университет, кто мог читать и, может быть, и читал Достоевского, Соловьева и Аксакова! Как же после этого страшного опыта не поняли Керенские, Савинковы, Авксентьевы, Черновы, Львовы, что народная правда настоятельно требует царя? А нет, не поняли. Везут из Ревеля газету "Свобода России" – и что в ней? – все те же перепевы, все те же выходки против религии и Государя… Вчера ротный командир Федора Михайловича спорил с ним и говорил, что хорошо, что была революция, что Россия должна быть республикой и на настойчивый вопрос Федора Михайловича, – а кто же будет президентом, – долго мялся и, наконец, сказал: "Кого-нибудь выберут…" Да, кого-нибудь… На полчаса. Нет, без Богом помазанного царя ничего не будет. Все погибнет, и друг друга пожрут, пожрут эти великие герои, шестьдесят пять унтер-офицеров, и Петруша, тело свое загубивший, а душу сохранивший! И теперь они с таким же упорством, с такой же настойчивостью, губят свою душу, думая дать наслаждение телу, а тело погибает от голода, холода, от сыпного тифа…
Страшный вопрос встал перед Федором Михайловичем.
Сейчас, быть может, ему придется умирать и на смерть вести унтер-офицера Куличкина и других, доверившихся ему. За что умирать?..
Они сражаются, помогая эстонцам. И они знают, что Иоффе, Радек, Красин и Литвинов приехали уже в Юрьев, и там находится эстонский представитель Поска, и вот-вот начнутся мирные переговоры, где никто не подумает о Северо-Западной армии.
Наташу замучили большевики… Федор Михайлович получил об этом известие от вдовы Ипполита – Аглаи. Может быть, его сыновья Светик, Игрунька и Олег погибли уже. У Деникина так неблагополучно. О дочери Лизе вот уже два года ничего не слышно. Сколько страшных, кровавых жертв. Как опустошена, как до дна выпита душа! Ничего не осталось, никого не осталось. Липочка… Венедикт Венедиктович… Бедные, замученные люди… И даже сладости смерти не осталось! За что умирать?
За Эстию!..
Такого жуткого одиночества души никогда еще не испытывал, никогда не переживал Федор Михайлович… К чему его георгиевский крест и его, казалось, незабываемый подвиг на Бзуре! К чему подвиг скромного Петруши? В царское время о Петре Сорокине оповестили бы по всей России, и в полку о нем говорили бы и поминали, как поминали Архипа Осипова, погибшего в Михайловском укреплении на Кавкаве, или рядового Рябова, погибшего в японскую войну. На перекличке Осипова вызывали с лишком восемьдесят лет, и следующий за ним солдат говорил неизменно: "Погиб во славу русского оружия!" Восемьдесят лет была слава. И не стало славы. Более тысячи лет возносили на Руси святую чашу с Дарами и говорили священники от времен Владимира до наших дней: "Всегда, ныне и присно, и во веки веков…" Неужели не будет и этого? Неужели все, все растоптано на Руси? Растоптан царь – эмблема власти, растоптана слава, красота подвига, растоптана вера, и с нею растоптана – любовь!..
И что же осталось?
Торжествующий хам!
И этому хаму поклонились Петруши, святые в своем великом служении Государю и Родине, поклонились Куличкины… И он, Федор Михайлович, поклонился тоже!
Тяжела была хмурая дождливая ночь ноябрьской оттепели!
Душа задавала вопросы. Душа хотела хоть что-нибудь понять и ничего не могла понять. Все было так нелепо, так несуразно и странно, как может быть несуразно и нелепо только самоубийство.
Да самоубийство это и было. Самоубийство целого великого народа.
И ни примириться, ни простить этого никак не могла душа Федора Михайловича.
Слова Куличкина вывели Федора Михайловича из задумчивости.
– Ваше благородие, глядите, – сказал он, показывая рукой на юго-восток.
Далеко за лесом, точно зарницы, вспыхнули и огненным метанием озарились серые тучи.
– Стреляют, – сказал Куличкин.
Громы выстрелов донеслись, и далеко левее позиции их полка ярко вспыхнули огни разрывов.
Притаившись, молчала позиция добровольцев. Выбегали из блиндажей люди и становились вдоль потаявшего и черневшего на южных скатах окопа. За насыпью железной дороги непрерывно, пучками огней, разрывались шрапнели, и небо светилось и гремело стальными тяжелыми громами.
Рявкнули далеко за Нарвой наши пушки, и долго гудели снаряды. К артиллерийской стрельбе примешались стрекочущие, тревожные ночью, звуки пулеметов, затрещали винтовки, и в ночной тишине настороженное ухо едва улавливало, или это только казалось, что улавливало оно протяжное «ура» атакующих.
– У Низов, должно быть, – прошептал Куличкин.
– Да, у Низов, – сказал Федор Михайлович, и опытным ухом по вдруг утихшей ружейной стрельбе, по тому, что шрапнели стали рваться гораздо дальше, чем рвались раньше, по тому, что наши пушки дали несколько очередей беглого огня и замолчали, по нескольким резким залпам понял: у Низов неблагополучно. Наши отошли.
Больно сжалось сердце. Такая безотрадность была крутом. Ждали атаки на свой участок. Послали разведку за проволоку. Федор Михайлович пошел с ней. Хотел опасности, хотел хотя чем-нибудь взвинтить нервы, заглушить боль отчаяния.
По рыхлому, талому снегу прошли около пяти верст. Нигде не было неприятеля.
Утром на грузовике приехал румяный толстогубый ротмистр Шпак, привез из штаба муку, сушеную рыбу, папиросы, газету "Приневский край" и красные листки прокламаций для разброски неприятелю.
Рассказал, что ночью красные при поддержке ураганного огня густыми цепями атаковали Дубровку и Низы. Наши оставили Низы и отошли на переправы у реки Плюссы…
– А в Нарве что? – спросил Федор Михайлович.
– Тихий ужас!
XIII
За Нарвой по Гунгербургской дороге, если идти к морю, с левой стороны находится православное кладбище. Большие деревья в инее. Сосны мягко шумят. На лапчатых ветвях белыми шапками налип снег. Заметенные снегом дорожки уходят между старых мраморных памятников, железных и деревянных крестов – все обитатели Нарвы или случайные дачники из Петербурга. Кладбище полого спускается в луговину. За луговиной – лес. Высокая каменная стена отделяет кладбище от луговины. На луговине следы саней, конский помет. Длинным беспорядочным рядом на снегу, без гробов, кто в рваном, грязном белье, кто в истертой, такой затасканной, что никто на нее не польстился, шинели, лежат мертвецы. Убитые, умершие от ран, с темными, в кровоподтеках, лицами, с опущенными вдоль тела руками. Умершие в госпиталях от сыпного тифа, с зеленовато-белыми лицами, с большими, в узлах, руками, сложенными на груди, и желтыми, в мозолях, пятками ног. Они лежат ненужные, всеми позабытые, и ждут очереди, когда сторож выкопает им могилу и придет священник наскоро отпеть убиенных… «Их же имена Ты, Господи, веси». Вороны кружатся над ними, не смея напасть. Лохматая собака, ощетинившись, отбежала, пугливо оглядываясь… Их хоронят, но число их не убывает. Тиф косит беженцев и солдат Северо-Западной армии, и некому и некогда заниматься мертвыми…
"Тихий ужас" стоит над старой Нарвой.
От кладбища шоссе с широкими песчаными обочинами идет, извиваясь, к городу. На окраине стоит заглохший завод, постройками сбегающий к реке Нарове. Кирпичное здание училища и город… Начинается каменная мостовая. По старым шведским укреплениям вдоль реки раскинулся городской сад с железным крестом на каменном цоколе и надписью, что здесь в братской могиле похоронены солдаты Петра I, бравшие штурмом Нарву и убитые на этом укреплении. За садом узкими уличками разбежался древний шведский город. Изъеденные временем стены, узкие стрельчатые окна в тяжелых каменных рамах, темные двери, гранитные ступени, архитектура XV и XVI веков, сложная немецко-шведская готика.
Над дверями – гербы, иссеченные из гранита: львы на задних лапах, рыцарские шеломы с опущенным в чешуе забралом и страусовыми перьями, кресты с остроугольными концами и на вьющихся лентах готическими буквами, такими, что никто теперь прочесть не может, имена владельцев и рыцарские девизы.
Деканов шел с Верочкой по этим тихим улочкам, и Верочке казалось, что она слышит странный, в нос, старинный певучий язык. Будто какими-то необычными словами переговариваются друг с другом дома.
На городской площади с памятником у старого магистрата – дом, где жил Петр Великий. Там в узкую улицу вдалась гостиница «Москва» с холодными, неуютны ми номерами, занятыми чинами штаба Северо-Западной армии. На площади и в прилегающих улицах снег растоптан людьми. По городу ходят эстонские солдаты с грубы ми лицами, неряшливо одетые, старающиеся показать свою свободу и независимость. Толкаются офицеры и солдаты Северо-Западной армии: кто в старой военной шинели, кто в английском рыжем пальто, едва достигающем колен, кто в меховом полушубке, кто в штатском пальто? – все с углом, нашитым из национальных цветов ленточек.
На углу баба-крестьянка с лотка торгует булками на эстонские деньги, напротив – кафе. Дверь открыта. Широкими прозрачными клубами идет на улицу пар, и кафе полно зычными и шумными голосами. Там можно скромно пообедать на «крылатки», деньги Северо-Западной армии.
Солдат-эстонец схватил мальчишку, продавца газеты "Приневский край", отнял у него номера и дает ему подзатыльники. На шум и крики выбежали офицеры, дамы.
– Вы не смеете бить мальчика, – взволнованно кричит раскрасневшаяся дама. – Господа, это возмутительно.
– Оставьте, Нина Васильевна. С ними ничего не поделаешь, – останавливает ее молодой офицер.
– Моя не смей? Моя не смей? Ти молчи, русски свинь.
– Господи! И за что мы должны еще получать от них оскорбления!
– Кошмар! – говорит ротмистр Шпак.
В английском пальто и фуражке, с гусарскими погонами на плечах, в сапогах с розетками на голенище, он стоит в толпе спокойным, невозмутимым зрителем. В английском лагере Нью-Маркете, где он прожил год, он научился английскому хладнокровию и знает лучше, чем кто другой, что заступиться некому. Сила на их стороне. Кругом торчат эстонские шинели.
Деканов искал квартиру. Было странно в осажденном городе искать помещения, но Екатерина Петровна так ознобила ноги, что должна некоторое время лежать. В Ревель не пускали эстонцы, а на той квартире, где они жили, устраивали сыпное отделение заводского лазарета. Деканов разжился деньгами, самыми настоящими эстонскими «вабарыками». Он нашел знакомых и под свое имущество в Петербурге получил ссуду на веру. В кафе ему сказали, что все дома заняты: лучшие – эстонскими солдатами 4-го полка, худшие – русскими лазаретами, тыловыми командами, штабом и его учреждениями. Искать не стоит. В комендантском управлении, куда он толкнулся, любезный комендант Кутковский, полуполяк, полурусский, нарвский старожил, знавший каждый уголок Нарвы, сказал:
– Нигде, полковник, ничего нет свободного. Госпитали нас съели. Давно пора начать эвакуацию, да эстонцы не позволяют. Срам сказать – на одной квартире и хозяева, и сыпнотифозные. Попытайтесь: Остерская, семь. Фрау баронин Апфельстиерн.
Остерская – самая старая улица города. Дома помнят времена Ивана III и дни рыцаря Магнуса. Темное гранитное здание с высокими, как у кирхи, воротами, в черной раме с гербом и был номер седьмой. Долго звонил Деканов в ржавый, тускло звеневший за дверью колокольчик. Он уже хотел уходить, когда за дверью раздался шелест, очень мало похожий на шаги. Заскрипел ржавый ключ, и дверь тяжело распахнулась. Плитный пол, высокая стена с камином, давно не видавшим огня, какие-то темные облупившиеся портреты в дубовых рамах, направо – лестница наверх, и стылый холод, еще более неприятный, чем уличный мороз. У дверей стояла худая, старомодно одетая дама в черном. Бледное и изможденное голодом и лишениями лицо ее было породисто. Черная траурная косынка покрывала волосы.
– Баронесса Апфельстиерн? – сказал Деканов, приподнимая шляпу.
– Да, я баронесса Апфельстиерн. Что вам угодно? – ответила дама.
Верочка вздрогнула. Она говорила тем мелодичным голосом, чуть в нос, какой ей слышался все время, пока она ходила мимо старых домов Нарвы. Она говорила по-русски, но русские слова точно неслись из глубокой старины, от времен, когда шли на штурм петровские солдаты, гибла на Нарвской переправе конница Шереметева, или еще раньше, когда по одну сторону стояли рыцари Магнуса, а по другую – сермяжные латники царя Ивана в чешуйчатых кольчугах и шапках-иерихонках.
– Мне сказали… Видите ли… Нас трое. У меня больная жена, у нее отморожены ноги, это моя дочь Верочка, и я – Николай Николаевич Деканов, петербургский домовладелец. Мы беженцы. Может быть, у вас можно иметь две комнаты?
– Дом не отапливается, – тем же странным голосом мелодично сказала дама. – Очень холодно. Вот там… Посмотрите сами.
Она повернулась и стала подниматься по лестнице. Ни одна ступенька не скрипнула под ней, и был слышен только легкий шорох ее платья. Под Декановым и Верочкой скрипели замерзшие ступени, покрытые толстым слоем пыли. Дама открыла дверь. За дверью стоял в тяжелых стальных латах рыцарь. Это было так неожиданно, что Верочка вздрогнула и крепко ухватилась за отца. Робко взглянула на рыцаря, – доспехи, вздетые на стойку… Пол штучного узорного паркета был покрыт пылью. Стулья и кресла старого фасона чинно стояли, и тлели на них вышитые шелками и бисером подушки. В окна с мелким свинцовым переплетом и толстыми стеклами тускло крался дневной свет. В них было видно голубое небо и зубчатые башни ивангородской крепости. Верочке показалось, что крепость была новая, только что отстроенная…
По стенам висели портреты. Верочка запомнила портрет дамы в костюме позапрошлого века. Фижмы белого платья вздымали бока под очень тонкой, мыском спускающейся талией. Бледное, с выцветшими красками, лицо портрета было похоже на хозяйку.
За комнатой шла анфилада пыльных комнат, старой мебели, картин, портретов и стылого мертвого холода.
– Тут нет ничего для живых людей, – сказала дама возвращаясь к лестнице. – Хотите – живите.
Верочка шла, прижавшись к отцу, и шептала: "Ни за что. Папа, милый папа, ни за что".
– Как же вы сами живете? – спросил Деканов. Дама посмотрела на него большими, странно засверкавшими глазами и сказала:
– Я всегда здесь живу. Я привыкла.
Заскрипел ржавый ключ, раскрылась дверь на улицу, и Деканов с Верочкой вышли на крыльцо.
– Постойте, – сказала дама, отходя в глубь громадного holl'a, – не идите… Подождите!
Деканов в недоумении смотрел на нее.
– Пойдем… пойдем, – шептала Верочка.
Так, в нерешительности, прошло минуты полторы.
– Теперь… идите! Прощайте, – сказала дама, и Верочке показалось, что она исчезла, растворилась в сумраке возле высокой стены.
– Папа, папа, – говорила Верочка. – Какой ужас! Ты знаешь… Я уверена… Это привидение.
– Какие глупости, Верочка. Просто несчастная, изголодавшаяся, старая аристократка, живущая воспоминаниями прошлого…
Солнце ярко освещало высокое старое здание, бывшее против дома баронессы Апфельстиерн. Там помещались интендантство и военный суд Северо-Западной армии. Какой-то солдат в шинели шел от него вниз, по крутому спуску к Петербургскому шоссе. Деканов видел, как он вышел на шоссе и подходил к высокому каштану. – Что это?.. – спросила Верочка. – Аэроплан? В воздухе раздавался быстро приближающийся свист. В то же мгновение все стекла в здании интендантства посыпались на снег, а внизу, где шел солдат, поднялся высокий столб черного дыма, и секунду спустя густой, полный звук разорвавшегося тяжелого снаряда оглушил Деканова и Верочку. Со всех сторон бежали люди: одни к месту взрыва, другие – от него к мосту и наверх, к городу.
Деканов с Верочкой спустились на шоссе. Кучка людей толпилась около большой черной воронки. Едко пахло газами.
– Вот был солдат, и нет его.
– Все под Богом ходим.
– Только шинель и осталась.
– Где шинель?
– А на березе, вон, видите, у третьего дома отсюда. Его это шинель, тут не было шинели.
Деканов посмотрел туда, куда все повернулись. На вершине старой березы была наброшена солдатская шинель с почерневшими, обожженными полами.
– Папа, если бы она нас не задержала, это были бы мы, а не солдат.
Деканов снял шапку и перекрестился.
Над головами опять свистело и гудело, новый тяжелый снаряд несся над городом. Он разорвался наверху, у базара, и осколком его отбило ногу торговке папиросами.
– Ой, матушки!.. Ой, что это! – кричала она, корчась в луже крови.
Народ веером разбегался с базарной площадки, бросая лотки, лавки и подводы.
Броневой поезд "Товарищ Ленин" обстреливал Нарву.
XIV
Ночью Деканова разбудил тревожный стук в окно. У окна стоял ротмистр Шпак.
– Николай Николаевич, выйдите на минутку, – сказал он.
Когда Деканов вышел, Шпак повел его на фабричное шоссе.
В морозной ночи шумел нарвский водопад, пробиваясь сквозь льдины. На шоссе Деканов различил частую трескотню пулеметов и ружейные выстрелы. В тишине ночи они казались близкими и как будто сзади Нарвы.
– Я сейчас из штаба, – сказал Шпак. – Большевики идут на Корф. Если отрежут… вы понимаете? В 4-м Эстонском полку очень ненадежно. Был митинг. Решено всех русских офицеров арестовать и выдать большевикам. Наша позиция прорвана у Тербинки. Уральский полк отошел на две версты. Говорят, наши очень неохотно дерутся… Уезжайте, Николай Николаевич, в Ревель.
– Как же я уеду, дорогой Евгений Павлович, когда у меня нет разрешения.
– Все устроено. Идемте сейчас к коменданту. Я ему говорил. Утром пойдет поезд на Ревель, он обещал вам выдать документы и оставить места. Только бы вам удалось проскочить Корф до того, как его займут большевики. В крайности, идите на шоссе и вдоль моря обойдете.
– Спасибо большое вам, Евгений Павлович, что подумали о нас. Вы ничего не слыхали о Кускове?
– Сейчас их полк пошел восстановлять положение. Может быть, что-нибудь и выйдет. Будет ужасно, если возьмут Нарву. Тогда по мирному договору эстонцы выдадут всех нас большевикам.
Ни один фонарь не горел в Нарве, ни одно окно не светилось. Повсюду был призрачный свет полной луны. Снег скрипел под ногами. Остерская улица, где помещалось управление коменданта, выглядела, как декорация оперы из средневековой жизни. Когда Деканов проходил мимо дома баронессы Апфельстиерн, ему показалось, что за мелким переплетом окна прильнуло к стеклам бледное лицо баронессы и светлые глаза следят за ним. Он вздрогнул. Мурашки пробежали по его спине, и он невольно ускорил шаг.
– В этом доме никто не живет, – сказал Шпак. – Единственный дом в Нарве. Боятся. Там привидение.
– Там живет баронесса Апфельстиерн, – сказал Деканов. – Я ее сам видел.
– Ничего подобного. Уверяю вас, там никого нет. Смотрите: по этой улице все дома разрушены, а в этот дом ни один снаряд не попал. Дом, где я живу и где раньше жил генерал Юденич, двумя снарядами совершенно разбит, дом Зиновьева разрушен, дом Черноголовых поврежден, а этот стоит на самом пролете – и ничего.
На конце улицы стояли сани без лошади. На санях – узлы и корзины. Три сестры милосердия топтались на морозе в тоненьких пальто. Одна плакала.
– Евгений Павлович, – закричала она, увидав Шпака, – что же это? Надо раненых вывозить, а лошади нет. Эстонцы, говорят, позицию оставили. Сюда идут заодно с большевиками, нас резать будут.
– Постойте, Мария Михайловна, я вот одно дело кончу, вернусь к вам, как-нибудь общими силами докатим ваши манатки до станции.
– Евгений Павлович, спасите!
– А они не придут сейчас?
– Слышите, как стреляют.
В канцелярии коменданта не спавший всю ночь комендант писал, выдавал пропуска, говорил с кем-то по телефону, урезонивал, усовещивал, бранился и просил.
Его глаза были воспалены, и Деканов удивлялся, как этот человек еще что-то помнил и что-то соображал.
На рассвете Деканов с Верочкой и Шпаком под руки довели до станции Екатерину Петровну и устроили ее в вагоне, где уже сидели сестры. Сестры успели раздобыться кипятком и из консерва готовили кофе. Увидав Шпака, они стали звать его пить кофе. Шпак подмигнул им на Декановых, и высокая полная сестра с чистым красивым лицом подошла к Екатерине Петровне и предложила ей подкрепиться.
Стекла вагонов сотрясались от артиллерийских выстрелов. В утреннем тумане за Кренгольмом видны были вспышки. Стреляла наша конная батарея.
Шпак весело сообщал, что наши и эстонцы отбили красных, взяли триста пленных, что "положение восстановлено" и Корфу опасность не угрожает.
– Это наш Федор Михайлович отличился, – сказала Верочка.
Над Нарвой носились снаряды, и белые дымки шрапнелей вспыхивали то спереди, то сзади высокой красной колокольни новой лютеранской кирхи.
"Тихий ужас" стоял над Нарвой.