355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Понять - простить » Текст книги (страница 29)
Понять - простить
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:13

Текст книги "Понять - простить"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 40 страниц)

II

Был черт его знает, какой час ночи. Но, несомненно, час каких-то фантастических приключений. Луна висела полудиском над водой. Сверкающая дорога шла от нее к берегу. Берег был закрыт противоположным домом. У дома, как призрак, стоял голый, прозрачный пирамидальный тополь. Море тихо плескалось о берег. Точно вздыхало о чем-то. На военном корабле пробили склянки. Прозрачен и значителен был их звук.

Игрунька сидел на каменной ступени. Он отдался очарованию потеплевшей ночи. Сознание, что он жив сыт, молод и, как ветер, свободен, было приятно.

Прошлое прошло, не будет будущего… Есть настоящее. Есть сегодня. Сегодня, серебряное в лучах уходящей за море луны. Сегодня – запах моря, манящая ширь, охраняемая насторожившимися горами. Молодо и сильно билось сердце у Игруньки. Был теперь не как человек, но как Божий зверь, радующийся биению каждой жилки своего сильного и здорового тела.

Гибкая женская фигура опустилась мягко на камень подле него. Игрунька ощутил ее теплое бедро. Край луны коснулся далекого моря. Вспыхнула серебряная полоска. Луна исчезла. Стало темнее и уютнее.

Игрунька почувствовал маленькую теплую руку на своей ноге. Он осторожно повернул голову. Лицо хозяйки было подле. Она серьезно и сосредоточенно смотрела вдаль. Ее глаза сияли. Лицо же было печально. Игрунька обнял ее. Гибкий стан затрепетал и подался под его рукой. Игрунька приблизил свое лицо к ее лицу и осторожно и робко поцеловал ее щеку.

– Пойдем, – сказала она. – Холодно становится… Она пошла, не оглядываясь, впереди него. Тщательно заперла за ними дверь. Погасила лампу. Стала раздеваться. Игрунька неловко, сидя на стуле, стягивал сапоги…

– Как тебя зовут? – спросил Игрунька.

– Сарра, – отвечала женщина. Она лежала подле.

Растрепавшиеся волосы щекотали грудь и шею Игруньки.

За стеной заплакал ребенок. – Это твои дети? – спросил Игрунька.

– Мои, – сонно ответила Сарра, свернулась комочком, просунула мягкую, душистую руку под голову Игруньки, сочно поцеловала его и устроилась спать.

– Ты замужем?

– Вдова.

– Твой муж умер?

– Его убили позапрошлым летом.

– Кто убил?

– Белые… Добровольцы…

– Почему?

– Сказали, что он большевик. И расстреляли.

– Он был?.. – холод бежал по жилам Игруньки.

– Зубной врач… – засыпая, ответила Сарра. – Я помогала ему… Спи уж. Не надо вспоминать.

Игрунька хотел встать и уйти. Хотел задавать вопросы и не мог. Косматый ужас страшными, невозможными призраками обступил его. Ничего он не мог понять. Спрашивал Бога и не получал ответа…

Что же это такое?

Она спала подле, прижимаясь мягким, горячим, влажным телом к нему, добровольцу. Добровольцы убили ее мужа. Завтра придут красные. Есть ли предел греховности, или грех уже стал без меры и числа?

Он не спал. Он видел, как яснело окно за занавеской и мутный свет входил в комнату. Подле него на подушке лежало лицо спящей женщины. Бледное, точно восковое, было оно сурово.

Густые тени ложились от плотно сомкнутых ресниц. Какие сны снились ей? Что было в этой голове, под этим чистым лбом, оттененным черными волосами? Игрунька боялся пошевелиться. Страх и нежность, жалость и ужас были в нем. Чего бы не дал он, чтобы прочитать ее мысли, чтобы понять, что же это за мир теперь, где нет никаких условностей, и счастье это или страшное горе – эта свобода? Ему казалось, что должен появиться призрак ее расстрелянного мужа и ледяным тяжелым телом лечь между ними и захолодить их навеки.

Она пошевельнулась, открыла темные глаза, секунду с недоумением, будто ничего не понимая, смотрела на Игруньку, потом улыбнулась, обняла его и поцеловала.

– Уж не спишь, – сказала она.

Утром поила его чаем. Была розовая, сонная, но причесанная и умытая свежей водой.

– Сарра, почему вы меня приласкали? – спросил Игрунька.

Сарра долго смотрела на него.

– Уж очень вы красивый. Я давно за вами примечала. А вчера так жалко вас стало, как пришли вы и сказали, что сдаваться красным не будете… Такой вы жалкий… жалкий…

– А вы красных не любите?

– А за что их любить?.. Ненавижу их… Если бы не дети… В море кинулась бы… Ушла бы куда глаза глядят… Хамы… Мужики…

Она прошлась по комнате. Грудь поднималась у нее от негодования, и от вдруг прихлынувших слез заблистали глаза. Она продолжала дрогнувшим голосом:

– Я вас спасу. Я вчера еще это задумала. Вы сидите у меня, я сбегаю за одним человеком. Хороший человек. Что-нибудь вместе для вас придумаем… Хороший вы. Деликатный… А глаза синие, как у девушки.

III

Сарра ушла. Игрунька остался один в ее маленьком домике. Приходилось покориться судьбе. Улица была пуста. В доме с тополем окна были заложены ставнями. В промежутке между домами синел залив. Он был пуст. Влево, у белых скал, за цементным заводом, как кресты на кладбище, торчали из воды мачты потопленных военных кораблей. По горизонту, туманя светло-синее небо, тянулись пологами черные дымы. Армада с армией уплывала к неизвестным берегам.

Как пусто было на сердце!.. Но как интересна дальнейшая судьба!.. "Роман приключений!" Да, – роман. Что-то вроде Тома Сойера стал Игрунька. "А, Игрунька? Каково тебе? Сумеешь умереть так же весело, как весело умел жить?" Игрунька взял револьвер, осмотрел его. На холодном дуле у самого пулевого отверстия желтой крапинкой легла ржавчина. "Надо отчистить", – подумал Игрунька. Полез, было в сумку за тряпочкой и смазкой и остановился.

"К чему? Все равно завтра он мне не понадобится. Он мне нужен только сегодня. На один раз! На один выстрел!"

Игрунька потянулся, подошел к зеркалу.

"Красив, – подумал он. – Если хочешь быть красивым, поступай в гусары. Мне и в гусары поступать не надо".

Русые светлые волосы, чуть завиваясь, сбегали на тонкий лоб. Расчесаны они были на пробор. Солнце подожгло их на концах, и там они сверкали бледной медью. Прямые брови и синие глаза с густой поволокой!.. Красив!..

"И я умру!.. Господи! Спаси меня!" – сказал Игрунька и сказал с такой верой, с такой силой, что, ему показалось, какая-то бесплотная масса вдруг подступила к нему и охватила его тело, как мягко охватывает ночью теплый воздух, когда спускаешься из степи в глубокую балку.

"Нет… Мы поборемся еще!" – подумал Игрунька и сладостно ощутил всю силу своего юного тела. Казалось: вплавь переплывет море.

"И не из таких переделок выходили!"

Игрунька весь точно напружинился и стал выше ростом. Заблистали глаза.

"Хороша жизнь. Там большевики, меньшевики

это дело десятое. Ни тем, ни другим. Что же, тут кадеты, там большевики – а позор один. Нет! Надо царя! Без царя России не будет. Аминь – крышка. Я служить хочу царю. А пока – быть солдатом. Кондотьером! Есть, говорят, у французов Иностранный легион в Африке… К ним… куда угодно… Но только жить… Мама! Милая мама, помолись за меня и за папу. Ты святая!!!"

Еще теплее стало на сердце. Плотнее окутал его этот воздух, и было почти физическое ощущение прикосновения непонятного тела.

Понял: может прыгнуть с высокой скалы в пропасть – и не разобьется, может оказаться в пучине морской – и не утонет.

"Хочу – по волнам морским пойду, как по суше. Скажу горам – двиньтесь, защитите меня – и двинутся. Спасибо, мама! Мамочка милая, жива ли ты? И где ты молишься обо мне, у себя ли дома перед старой иконой или у Господа?

Спасибо, мамочка!"

Игрунька так веровал в эту минуту, что если бы вошли красноармейцы и повели его на расстрел – не испугался бы. Знал, что не расстреляют…

Дверь отворилась, и в комнату впереди Сарры вошел брюнет высокого роста, в коротком изящном пальто.

– Демосфен Николаевич Атлантида, – представился он.

Томные глаза ласково окинули Игруньку с головы до ног.

Игрунька поклонился.

– Штабс-ротмистр Кусков, – сказал Атлантиди, – времени терять на разговоры и объяснения не приходится. Большевики прошли Перевальную. Через час их отряды будут в предместье. Городская сволочь развешивает красные флаги, готовясь встречать их. Зеленые грабят дома… Хотите ехать в Константинополь или нет?

Игрунька опять молча поклонился.

– Но предупреждаю, простым матросом.

– Есть! – отвечал Игрунька, вытягиваясь.

– Вам надо переодеться. Госпожа Гольденцвейг, может быть, вы поможете?

– У меня от покойного мужа кое-что осталось, – сказала Сарра. – Господин офицер, пойдемте ко мне.

Через пять минут Игрунька оглядел себя в зеркало. "Чучело, огородное чучело! – подумал он. – Воробьев на огороде пугать… А все-таки хорош!"

Вероятно, того же мнения была и Сарра. Она кинулась ему на шею и покрыла его страстными поцелуями.

"Ну, это дело десятое", – подумал Игрунька, оправил костюм, вышел к сидевшему у окна греку и, вытянувшись перед ним по-военному, отрапортовал:

– Есть, господин капитан.

Грек захохотал, показывая под черными усами крепкие белые зубы.

– Ах! Шут гороховый… Вы знаете, штабс-ротмистр, вы погубите всех публичных девок в Батуме и Константинополе.

– Есть, господин капитан.

– Ну, идемте!

Мягкая фетровая шляпа с широкими порыжевшими и съеденными молью полями была ухарски надвинута набок. Широкий черный пиджак не первой свежести едва покрывал спину Игруньки, и его талия приходилась под лопатками. Серые, в черную клетку штаны были заправлены в щегольские сапоги, на шее было длинное красное шерстяное кашне, а на плечах висело драповое пальто. Напялить его в рукава Игрунька не рисковал. Оно было достаточно широко, но кончалось много выше колен. Господин Гольденцвейг был вдвое меньше Игруньки.

– Ну, это ничего, – ободрил его Атлантиди, – в Батуме справите матросское.

Они спустились к морю и прошли по растоптанному пыльному шоссе через болотную балку. Тут еще стояли казачьи лошади. Одни подошли к воде и, вытянув шеи, смотрели в синие дали, точно ждали своих хозяев, другие стояли понуро, опустив в пыль морды. Домашний скарб, ящики с каким-то барахлом валялись здесь, когда-то дорогие и ценные, теперь никому не нужные. На железнодорожных путях были вагоны, пустые и с вещами. Игрунька заметил в вагоне голубую плюшевую мебель, картины, а под вагоном в луже крови лежал мертвец в лохмотьях. Труп девочки лет пяти с посиневшим, опухшим, разбитым о камни лицом лежал на песке у самого шоссе. Какие-то люди вышли из-за вагонов и подозрительно смотрели на Атлантиди. Он шел смело и спокойно, как хозяин.

Долго шли по шоссе к цементному заводу. Сильнее пахло гарью. Черные обгорелые балки лежали между обугленных деревьев. Белый дым шел по земле, красными точками сверкали искры. Ночной пожар догорал.

Прошли через ворота. Три дня тому назад Игрунька видел здесь английского часового, аккуратно одетого, и отсюда выпархивали изящные автомобили. Теперь тут никого не было. Окна в домах были разбиты, и между строениями бродили какие-то люди. Обогнули маячный мол и спустились вниз, где за молом, у берега, стоял на якоре большой палубный баркас. На берегу лежало пять человек. Одеты они были так же, как Игрунька. Только один, приземистый, коренастый грек был в синей морской куртке и таких же толстого сукна штанах, в фуражке с золотым якорем на тулье. Он подошел к Атлантиди, и Атлантиди сказал ему:

– Ну вот, Степан Леонардович, и еще один. Довольно?

– Обед готовить умеешь?.. Вахта стоять можешь? – кинулся на Игруньку толстый человек.

– Вы, Парчелли, не очень его пугайте. Справится со всем.

– Есть, господин капитан, – сказал Игрунька и вытянулся.

Окружавшие капитана босяки засмеялись. – Степу я возьму с собой, – сказал Атлантиди. – Хорошо. Только пусть поможет отвалить. Парчелли быстро заговорил с Атлантиди по-гречески.

IV

С полудня засвежело. Толстое дерево мачты скрипело, большой грот надулся, и капитан приказал крепче подтянуть ванты. По синим волнам стали вспыхивать беляки и с шипением подбегать к бортам. Шхуна называлась «Фортуна». Она была тяжело гружена какими-то ящиками и бочками, плотно укрытыми брезентом. На этом брезенте, без матрацев и подушек, предоставлялось спать команде. Маленькую каюту о двух койках занимали капитан и его помощник.

С часу Игруньку поставили на вахту, у рулевого штурвала. Команда, только что пообедавшая похлебкой из лобии с кусками бараньего сала, ушла под люк спать, капитан проверил Игруньку и спустился в каюту к храпевшему помощнику. Игрунька остался один на палубе.

"Итак, дворянин Кусков… Нет более сословий, все люди равны… Сын генерала… Нет ни чинов, ни орденов, все похерено… Отлично. Кадет роты Его Величества 1-го Кадетского корпуса… Но Его Величества нет, и существует или нет и сам 1-й Кадетский корпус, – это под вопросом. Юнкер Николаевского кавалерийского Училища… "Печаль… тоска… надежды ушли… Молчи, грусть, молчи!" Все это было. Штабс-ротмистр Чернобыльского гусарского полка! Спасское… Лека, Мая… Ничего не осталось. Тетя Липочка может сколько угодно рассказывать, что дедушка был профессором, а бабушка, Варвара Сергеевна, святая женщина, жила при Дворе, прекрасно знала языки, и у тети Липочки была гувернантка mademoiselle Suzanne, из-за которой отравился его другой дядя Andre, а прадед был корпусным командиром и очень важной особой. Все это tempi passati (Давние времена (ит.)), – а нынче ночь с Саррой… Сегодня Сарра, месяц тому назад – сестричка из полевого госпиталя, еще раньше – дачница в Гаграх… Это – завоевания революции. То, что было – было, и чем меньше оно оставит следа, тем лучше. Сарру он хотя по имени знает, а сестричку – сестра да сестра… Это по-современному. Хорошо это или худо? Если слушать маму… Маме я бы не сказал этого. Да, была бы мама, ничего этого и не было бы. Тетя Липочка тоже осудила бы. Хотя она добрая, эта тетя Липочка. Бедная, и добрая, и «ужасно» смешная. У нее все «ужасно». А тетя Аглая? Социалистка. Она бы не осудила. Она обо всем открыто говорит и все курит. Тетя Липочка возмущалась, что тетя Аглая курит: "Ужасно неприлично, когда женщина курит". А теперь все курят. Сарра вчера быстро чиркнула спичку и закурила папиросу. Красное пламя папироски красиво освещало кончик ее носа. И сестричка в овраге тоже курила, плакала, целовала руки Игруньки, говорила что-то о свадьбе и курила, без конца курила… Воображаю, что говорили бы о нас наши дедушки и бабушки, или прадед – корпусной командир?..

Пошли мы вперед или назад? Культура – то, что теперь, или тогда была культура? Чинно, мирно… Мальчик с образом, шафера, благословение родителей и дьякон. Мама рассказывала про свою свадьбу в Джаркенте и плакала от счастья, вспоминая.

Завоевания революции… Я живу ими. Что за люди подле меня? Что за судно? Что за капитан? Жаловаться нельзя, обхождение хорошее… Вздули парус, подтянули шкоты… Познакомились".

– Вы кто?.. Офицер?.. Доброволец? – краснея, спросил его юноша лет 17, с ясными карими глазами. – Ну! Я так и думал. Я кадет. Когда грузили корпус, я остался. Воевать хотел. В полк поступить, а вот она какая война вышла. Один чистый драп. Спасибо, к Атлантиди нанялся. Если груз чисто доставим, в Батуме хорошо заработаем. Тогда и оденемся. А зовут меня Миша. Я вторую неделю у Атлантиди. Сначала на кухне посуду мыл, а потом по ночам грузили баркас и караулили его. Белокурый, молодой, третьего дня поступил. Казак, Костя Дербенцев, он от полка отстал, а в другую команду не взяли… Помощник капитана – матрос настоящий. Был у большевиков. От них для агитации сюда был прислан, увлекся добровольцами, служил на «Рионе», а теперь ушел. Не понравилось отступление. А старик повар – просто босяк… Хохол, Игнат Подорожный.

Вот и все, не считая капитана. Весь мир. «Фортуна» – Костя, Миша, Колька и Игнат. Вместе обедали. Из одной большой глиняной чашки. Игнат деревянной ложкой подталкивал куски сала к Игруньке– и говорил хмуро:

– Ешьте на здоровьице. Ваша порция! Каждому по два куска кладено.

После обеда Миша подошел к Игруньке и шепнул ему:

– Спать рядом будем, Игрунечка, я устроил, а то я Игната боюсь, он ко мне и к Косте, как к девчонкам, лезет…

"Что же лучше? Эта звериная, братская, дикая жизнь с Костей, Мишей, Колькой и Игнатом, Сарра, сестра, вчерашние переживания, парус на синем поле волн, тихое шипение беляков, посвистывание ветра в вантах и шевелящаяся, точно живая, картушка в медном фонаре компаса, или вся та сложная жизнь, что осталась позади?

Косматый ужас царапал вчера сердце странными сопоставлениями. Брошенные, околевающие от голода лошади на пыльных холодных улицах, мертвый ребенок, мертвец под вагоном с плюшевой мебелью, и утром страшное горготание толпы людей на пароходе… Ведь это же все ужас!.. Куда они поплыли? Они бросили родину, дом, семью!

Большевики говорят, что родина, дом и семья – предрассудки, а отец служит у большевиков. Родина – весь мир. Семья – человечество. И Костя Дербенцев, Миша Лихарев, Колька Пузырь и Игнат Подорожный мне так же должны быть дороги, как брат Светик, и Олег, и Лиза.

Лиза брошена в институте. Говорили, что там уже не институт, а общежитие девиц имени Владимира Ленина. А я живу… Солнце славно светит. Тепло на нем. Синие волны весело играют, и пена шипит под килем. Сытое тело нежится, и взор смотрит вдаль… Я живу. Все основы морали отброшены. Осталось одно «я». "Мне" – это главное. А там – Родина, Россия.

Труп под вагоном, умирающие лошади, погибшая слава, Сарра, плачущая сестра в овраге, что-то робко бормочущая о свадьбе – это мелочи… Это для меня. А я… я… это главное, и я завоюю себе жизнь!"

В первом классе корпуса батюшка, толстый, опрятный, хорошо пахнущий, с волнистой расчесанной бородой, с узорным золотым крестом на груди, учил их десяти заповедям Господним. И сейчас их помнит Игрунька. Говорил тогда батюшка: "Чтобы быть людьми, надо эти заповеди исполнять. Без них жить нельзя". И вызывал, добрыми маслянистыми глазами глядя на Игруньку сквозь очки в золотой оправе:

– Ну, Кусков, читай-ка, брат, заповеди.

И звонко барабанил Игрунька:

– Аз есмь Господь Бог твой, да не будут тебе бози инии разве Мене…

Не сотвори себе кумира, ни всякого его подобия…

А ведь творили, творили кумиры. Вся Россия творила кумиры из революции. Помнит Игрунька красные гробы и похороны на Марсовом поле, помнит Керенского. Все были кумиры…

И теперь кумир – «Я», "мне", "мое счастье", "моя забава".

И ради этого кумира – и «укради», и «убий», и "послушествуй на друга своего свидетельство ложно", и "прелюбы сотвори", – все, все ему – этому «я», кто бы оно ни было…

И говорил тогда, давно, батюшка, ходя между партами:

– Возлюбиши ближнего своего, яко сам себе… А ну, Козловский, вижу, похвалиться хочешь, скажи, какая наибольшая заповедь Господа?

– Возлюбиши ближнего своего, яко сам себе, – говорил высоким девичьим голосом маленький Козловский и стоял навытяжку.

– Верно, Козловский, верно. Сия есть главная заповедь, в ней, сказал Христос, закон и пророки…

Революция отметнула это. Она сначала мягко, как бы шутя, отстранила священников от народа. "Батюшкам здесь не место", – говорило Временное правительство, и в красных гробах хоронили покойников.

И с «батюшками» точно Господь ушел со своими заповедями, и остались только «умные» заветы и лозунги, а смысл их был один: "Все можно. Твой час настал. Кто может – бери, наслаждайся".

И можно стало офицеру Чернобыльского гусарского полка стоять за рулевым колесом на шхуне, везущей краденое добро, и можно… Все можно".

Кружилась голова, дух захватывало от широких возможностей, от чувства бескрайней свободы. И было жутко. Так жутко бывает, когда поднимаешься на купол Исаакиевского собора и глядишь вниз… Игрушечные домики, люди, как мухи, и дали полей, и лесов, и море залива.

И кажешься себе великим и сильным, парящим над миром. Люди-птицы, на аэропланах летящие в поднебесье, люди-молнии, носящиеся на автомобилях, – съели пространство, и с покоренными пространством и высью узкой показалась старая мораль.

И начинал понимать их Игрунька, и точно с вышины кинулся в пучину – решил отдаться новой морали. И определил он ее двумя понятиями:

"Я" и «сегодня». Ни «других», ни "завтра".

V

Быть первым между равными, – так решил Игрунька, и это ему удалось. Он был образованный среди малообразованных. Ему все удавалось, за что он ни брался. Скоро стало так, что не Колька помогал прокладывать курс Степану Леонардовичу, а Игрунька; прикинули по карте, сообразили путь и пошли наперерез, не держась берегов. Выиграли день. Игрунька живо научился поваренному делу, и когда сменял Подорожного, вся команда и сам капитан похваливали его стряпню. Игрунька отобрал у Кольки гармонику и вместо камаринского, который только и умел играть Пузырь, стал играть и польки, и вальсы, и матчиш, и матлот. В шторм только он да Пузырь могли стоять у штурвала, – остальных укачивало. Вместе со Степаном Леонардовичем Игрунька разобрал машину, сообразил неисправности в магнето, вычистил, починил и оставалось только набрать в Батуме керосина, чтоб можно было идти с мотором. Он составил матросский квартет, и чему-чему, каким только песням не учил он команду! И на вино он оказался крепче других. Когда все хмелело, он был тверд на ногах и смел в речах.

Морской волк, – думал он про себя с самодовольной улыбкой, – и, когда сходили на берег, он ходил враскачку, заложив руки в карманы, с револьвером на боку и длинным ножом за поясом. Его принимали за большевика, – тем лучше. С толпой пьяных матросов, окруженный своими обожателями – Костей, Мишей, Колькой и Игнатом – он кутил в притонах и публичных домах Сухума и Поти. Обыгрывал простаков в карты, набивал карманы грязными грузинскими, добровольческими, донскими и царскими рублями, а днем обменивал их на фунты и доллары. Ночью – кутеж, пьяные крики, лезгинка с ножом в руке, лихой матлот с публичной девкой, армянкой с бесстыдными жестами, или дикий кэк-уок при криках и хохоте загулявших матросов и портовых рабочих. Блеск синих его глаз усмирял самых дерзких, и никто не смел его тронуть. Щедрый и смелый, красивый и сильный – он был кумиром набережных, доков и пристаней. Кровь дяди Миши сказалась в нем. Он был благороден в поступках и жестах, и это покоряло толпу. Он мог дико выругаться и ударом кулака свалить мужчину и тут же галантно целовать руку понравившейся ему цветочницы.

Ему все сходило с рук. В толпе диких матросов – русских, турок и грузин, большевиков, социалистов, анархистов – простой сволочи, утратившей человеческое подобие, с мозгами, затуманенными грошовыми социалистическими брошюрами, он вскакивал со стаканом вина на стол, стучал ножом по стеклу и, блестя потемневшими глазами, кричал:

– Да здравствует великая Россия! Да будет в ней снова Государь! Ура!

И «ура» гремело по харчевне.

– Пойте, сволочи, пойте, негодяи, падшие люди и девки, пьяными, паршивыми устами "Боже, царя храни". Будьте хоть на минуту людьми, а не скотами.

Нестройное пение раздавалось в притоне.

Покрывая его, звучал сильный и нежный тенор Игруньки, и ему баритоном вторил Миша, помогали Костя, Колька и Игнат. Их квартет вывозил весь нестройный гам голосов.

И когда на смену Игруньке вскакивал надерганный социалистами рабочий и кричал:

– Товарищи, это… Игрунька обрывал его криком:

– Сволочь! Какие мы тебе товарищи? Мы матросы, а ты – интеллигентная вошь! Балалайка! Сопляк! Гони его вон, ребята, в шею, к чертям… Буржуйский граммофон…

Он ловким ударом валил оратора со стола, и начиналась дикая, пьяная драка…

"Белый волк" звали его на «Фортуне» за белокурые волосы и нежный, не загорающий дочерна цвет лица. "Белый волк" когда-то шутя изучил приемы борьбы джиу-джитсу и умел смирить любого нахала. "Белый волк" сам был нахальнее всех – первый среди равных, он умел быть первым негодяем среди негодяев, и потому ему все было доступно.

В Батуме команда приоделась. Операции Степана Леонардовича были удачны. Разгружалась команда явно у грузинской таможни, а о месте погрузки велись таинственные переговоры с какими-то аджарцами в черных чалмах, и в тайну их посвящен был только Игрунька. Повезут контрабанду. А может быть, и отстреливаться придется. Горело сердце Игруньки. Хотелось ему, чтобы на черной ленточке матросской шапки было вышито его прозвище "Белый волк"…

Золотая мимоза цвела в эту пору в Батуме. Свешивались нежные пыльные шарики ее цветов кистями к окнам домов, пленяли сладким запахом, навевали странные грезы, рядили нищету в пестрые краски фантазии. Мерно шумело синее море, набегая длинными ровными валами к розовому гравию берега, и шумели вдоль него причудливыми листами мохнатые, точно шерстью обросшие, хамеронсы бульвара. Азалия была вся в белых и розовых цветах, и весна шла в пышном одеянии субтропической флоры.

С карманом, полным фунтов и долларов, чувствуя себя миллионером, в щегольской синей английского сукна матроске с алыми вышитыми по вороту якорями, в широких модных штанах и ботинках, уже полупьяный, Игрунька пришел поздней ночью к девчонке-одиночке и заночевал с ней.

Ночью проснулся. В каморке, почти целиком занятой широкой постелью, было душно. Лампа горела. Открыл глаза. Видит: сидит Веруська у стола, лампочку спустила с потолка, газетами отгородила свет от Игруньки, отпорола с его шапки ленточку и, надув пухлые губки и щуря добрые серые глаза, быстро по рисунку белым шелком вышивает буквы. Слово «белый» уже готово, шьет теперь букву «в»… Угодить Игруньке хочет. И, не думая ни о чем, чуть приоткрывая губы, едва слышно поет одесскую песенку.

Одесса-мама…

Долго наблюдал ее Игрунька. Выпростал ноги из-под одеяла, сел. Она перестала петь, подняла на него глаза и смотрела с испугом.

– Ты из Одессы?

– Да.

– Зачем не спишь?

– Ты хотел, чтобы у тебя надпись была.

– Где училась вышивать гладью и рисовать? – Я в белошвейной работала, девчонкой.

– Сколько тебе лет?

– Семнадцать.

– Что же ты так?

– От большевиков ушла. Боялась, замучают. А тут работы не нашла…

– Почему себя работой мучаешь? Я тебе за это не заплачу ничего.

– Не надо мне ничего. Я по любви.

– Пой «Одесса-мама». Веруська начала.

– Стой! Громче пой! Со мной вместе.

Одесса-мама… – жалобно раздалось по крошечному номерочку в ночной тиши.

– Громче… Так… Ты все исполнишь, что я тебе скажу? – Ты видел… Вчера… И хоть сейчас.

– Почему?.. Ты, Веруська, пакостница.

– Нет… Я чистая… Помыслы у меня чистые, а это главное. Так и Христос учил.

– Ты и во Христа веруешь?..

– Верую, – чуть слышно прошептала девочка. – Как же ты смеешь веровать?

– Христос поймет меня и простит.

– Ах ты, стерва, стерва! А почему ты мне вышиваешь?

– Я сказала: по любви.

– За что же ты меня любишь?

Девочка вскочила со стула, упала на колени к ногам Игруньки и, прижимаясь похолодевшими щеками к его телу, чуть слышно проговорила:

– Скажи… Ты великий князь?.. Ты только так… скрываешься?.. Скажи?.. Я никому не скажу.

– Стал бы великий князь такие гадости с тобой делать, как вчера делали. Пьяный по кабакам шататься. С хулиганьем и раклами танцевать?

– Ты нарочно, – прошептала, молитвенно складывая руки, девочка, – ты нарочно… Чтобы не узнали.

– Да почему ты так думаешь?

– Стройный ты… Высокий… И глаза синие. И власть в них страшная. Вчера, когда грузин с кинжалом на тебя кинулся, ты только сказал: гадина!.. И он отошел. Ты великий князь!.. Я знаю…

– Какой же я великий князь?

– Михаил Александрович… Брат Государя, – она всплеснула руками. – Ах, как хорошо это будет! Опять Государь… Служба в церквах. Я в белошвейной, канарейка поет. И я чистая, чистая… Я исповедуюсь, и Бог меня простит…

– Ты русская?

– Да.

– Какой губернии?

– Города Кронштадта.

– Ну, полно болтать глупости. Пой: "Одесса-мама".

Девочка оторвала лицо от ног Игруньки, подняла большие, серые, полные слез глаза и запела тонким, нежным голосом:

Одесса-мама!.. Одесса-мама!..

Я живу совсем не при фасоне,

И семья моя совсем бедна.

Не бываю часто у Франкони,

Чай не пью у Робина.

Одесса-мама!.. Одесса-мама!..

Глупая песня одесских проституток звучала печально, как молитва. Игрунька смотрел на ее маленький пухленький носик со следами пудры и слез, на порозовевшие щеки и слушал. Сквозь стекла окна доносилось мерное рокотание моря, и в щели шел пряный дурманящий запах мимозы.

– Ты – великий князь!.. – прошептала Веруська и опять упала к ногам Игруньки. – Я знаю… Ты нарочно… Скрываешься… А потом Государем будешь… Сохрани тебя Господь!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю