355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Понять - простить » Текст книги (страница 14)
Понять - простить
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:13

Текст книги "Понять - простить"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)

V

После чая расходились по своим комнатам. Мая шла по коридору впереди всех и несла лампу. В коридоре была жилая теплота. С беленых известкой стен смотрели старые английские литографии скаковых лошадей. Пахло полынью, чистым деревом и собаками. Запах деревни, старого, насиженного веками уюта обступил Игруньку.

Игрунька устал с дороги. Он много, как никогда еще, съел и выпил, и у него шумело в голове. Лицо было красно, густые русые волосы смяты, отличный пробор потерялся.

Мая оборачивалась к нему и смеялась в глаза:

– Игрунька, помните, котильон у Воротынских? Во время этого котильона Игрунька, еще юнкер, сделал Мае предложение.

– Мая…

– Милый… Хороший… Любимый… – одними губами проговорила девушка и распахнула дощатую дверь.

– Вот ваша комната.

Черные тени пугливо побежали от предметов и установились сторожко по стенам и на окно с белыми закрытыми внутренними ставнями.

– Спокойной ночи! – сказала она, приседая в дверях……

Теплая, незнакомая Игруньке тишина ласково окружила его. Ни один звук не доносился. Улыбчиво смотрела широкая постель, и пахло свежим бельем от белых простынь и высоко взбитых подушек. На столе у окна большой букет вербены дышал ароматом осенних куртин. Все было чисто, опрятно и старо. На беленых стенах мирно висели в ореховых рамках гравюры начала прошлого столетия. Старомодный пузатый комод со стертой лакировкой казался живым и благодушным.

У Игруньки никогда не было своей спальни. Как себя помнит, – спал с братьями. Когда из корпуса или из училища приезжал домой, его устраивали в гостиной на диване или в столовой на сдвинутых стульях, а тут своя большая комната.

Голова кружилась. Прислушался. Ни один звук не рождался в ночной тиши. Старый дом спал в очаровании лунной осенней ночи.

– Как хорошо! – подумал Игрунька. Он быстро разделся и кинулся в постель. Со стены громадный Колизей в Риме смотрел на него коричневыми тонами старой литографии. И он показался родным и уютным. Может быть, потому, что он был старый? Игрунька задул свечу и заснул крепким, здоровым сном без сновидений. Старый дом баюкал его тишиной толстых стен. Ни одна тень не шевелилась за окном. Ставня не дрожала.

Проснулся, освеженный сном, бодрый, сильный, жаждущий движения. Темно в комнате. Лишь сквозь тонкие щели ставень льется едва приметными полосами свет и не рассеивается, но стоит полосами в темноте. И от него – бархатный сумрак в комнате. В сумраке – уют позднего утра, никем не потревоженного сна.

На спинке стула топорщился короткий доломан. Безжизненно висели петли и костыльки шнурков. Высокие сапоги сверкали золотыми розетками.

– Ах, хорошо! – прошептал Игрунька и посмотрел на часы. – Без четверти одиннадцать. Славного, однако, храповицкого я задал… И как тихо, тихо кругом.

Вскочил. Подошел к окну. Открыл ставню, поднял белую штору. Солнечный погожий осенний день медленно вошел в комнату и всю ее осветил. За окном был сад. В мелких каплях растаявшего инея сверкала мохнатая, пригоревшая летом трава. Вербены тесной толпой поднимали жирные шапки звездчатых цветов над черной землей. Бисерное дерево, нежное, тонкое, точно из ваты сотканное, поблекло и побледнело от утреннего мороза. Яблони стояли голые. Пирамидальные тополи, начавшие желтеть, шли к воротам, и между них росли кусты. У окна висели малиновые, желтые и зеленые листья винограда. Сквозь обнажившийся сад видна была серая деревянная, давно не крашенная решетка на низком кирпичном фундаменте, дальше – сараи, окружавшие большой двор. Над низкими широкими постройками бескрайним простором легло бледно-синее небо и застыло в тихом покое. От земли поднимался легкий пар, и оттого нежны и мягки были краски далей. Точно с гуашью, томной акварелью был выписан сад.

По коридору протопотали легкие туфельки. Лека с Маей прошли, что-то напевая.

Игрунька оделся и вышел.

В столовой с навощенными полами и дорожками в полоску на большом столе пускал к потолку густые клубы пара самовар. Стол был заставлен булками, маслом, молоком, яйцами. Вчерашняя индейка и поросенок стояли на нем. Все были в сборе. Ждали Игруньку.

"Неужели опять есть?", – подумал Игрунька.

Перед Маей на большой тарелке лежал тонкий ломоть белой индейки и кусок черного хлеба. Она накладывала на него пласты сливочного масла.

Ее голубые глаза смеялись. Белые, ровные зубы готовы были кусать хлеб, на розовых щеках еще дремал сон.

– Игрунька, каймаку? Вы, наверно, никогда не ели его, – сказала Лека, из маленького глиняного горшочка доставая толстые желтоватые сливочные пенки.

– Дайте ему раньше поросенка, – томно сказала Евгения Романовна.

Игрунька ел поросенка, ел хлеб с маслом, яйца, каймак и без конца пил чай.

VI

После чая Ожогин повел гостей показать остатки своего завода. Гордился им Ожогин. По восемнадцать, по двадцать лошадей ежегодно в ремонт сдавали, и все по высшей оценке. Имел и медали на выставках, и премии от Управления ремонтов.

– Теперь, – говорил он, – ничего не осталось. Конюшни пустые. На варках – одна молодежь. Все съела война. Читаю я в газетах об опустошении Бельгии, о гибели города Лувена, – они хотя под огнем были, – а это разве не опустошение? Не гибель культуры?! Ведь я за лошадью весь свой век вековал, да отец, да дед, да прадед… Ожогинская лошадь еще во времена Александра Благословенного по всем ярмаркам славилась. А красоты какой! Не лошади были, а поэзия! С них картины писали! В Гатчине, во дворце, висит на лестнице картина англичанина Доу. Конная группа царской семьи императора Павла. В правом углу – голова вороной лошади. И говорить не надо: ожогинская лошадь.

По пыльным, заросшим сухой степной полынью дорожкам сада, по тополевой аллее прошли к деревянным воротам и вышли во двор. Две борзые, русские, косматые – белая сука и пестрый кобель – кинулись, улыбаясь острыми щипцами и обнажая длинные зубы, к хозяину. За ними, махая хвостами, бежали, повизгивая, пяток черно-желтых, низколапых костромских гончих.

– Папа, – сказал Котик, – охотиться будем?

– Не знаю, – ответил Ожогин. – Нынче всем свобода. Я думаю, в степу и зайцов не осталось.

Двор пыльным бугром, затянутым тонкими нитями степной травы, простирался за садом. Против калитки были широкие ворота, темной дырой открывавшиеся в сумрак манежа. Выводной глинобитный манеж под железной крышей со стеклянным колпаком смыкал две конюшни. В нем все было приготовлено к выводке. Стояли стулья, и старый смотритель Финоген, седой старик с маленькой сухой головкой и сурово нависшими над губой белыми усами, в длинном темно-зеленом сюртуке с шевронами, плоско висевшем на его худом теле, в высоких, выше колен, сапогах и с длинным бичом в руке, ожидал их. Конюхи, одетые в парадные сюртуки и черные суконные картузы с алыми кантами, протирали на конюшнях выводные уздечки.

В манеже ароматно пахло сухим степовым полынным сеном и лошадьми.

Ожогин сел в кресло, по правую руку посадил Игруньку, по левую – Котика. Рядом с Игрунькой села Мая, Лека села подле Котика.

Финоген покосился на барышень.

"Не девичье дело, – подумал он, – смотреть, как жеребцов выводят!.."

– Прикажете начинать? – сурово сказал он, снимая с головы черный форменный картуз.

– Да, выводи, – сказал Ожогин.

Он волновался, предвкушая удовольствие. Странные мысли томили его все эти дни. Всякий раз, как заходил в конюшню, думал почему-то: "В последний раз…"

И сейчас подумал: "В последний раз перед смертью. Эти-то, Керенские, разве удержат?.. Разве поймут?.."

Финоген подал знак кому-то, стоявшему в конюшне.

Сняли балясину, лежавшую поперек конюшенных дверей, и по манежу разлилось веселое, заливистое ржание. Для Ожогина этот победный крик лошади был лучше оперного пения. Он вздрогнул, нахмурился и покраснел. Хотел встать, глубже уселся в кресло и не утерпел – встал…

Навытяжку, с бичом в обеих руках, как бы провешивая им направление, куда вести лошадь, сурово нахмурившись, стоял прямой, как жердь, Финоген.

Два молодца на длинных белых развязках вели вишнево-гнедого жеребца. Высоко подняв маленькую сухую голову, жеребец раздул серые ноздри, выворачивая храпки, фукнул и заливисто, гордо заржал. Он шел за людьми танцующей легкой походкой и озирался темным, навыкате, глазом по сторонам.

Не доходя до Финогена, конюхи остановились, и лошадь свободно стала за ними, зная, что надо делать, когда ею любуются. Тонкие, в черных чулках, передние ноги она составила вместе. Задние, в белой шерсти, с розоватым копытом, широко расставила, чуть дальше отставив левую. Хвост откинула назад, и каскадом, как перо необыкновенной птицы, свесились с напруженной репицы черные блестящие волосы. Маленькие уши двигались, то настороживаясь, то кося на зрителей. Глаз смотрел то на конюхов, то на Ожогина. В медь отливали плечо и бока, в красное золото – широкий круп, чуть раздвоенный, с едва приметным темным ремнем.

– Жеребец Гангес, восемнадцати лет, – мягко, как «х» выговаривая «г» и торжественным, мерным голосом роняя слова в тишину манежа, говорил Финоген, и, казалось, лошадь напряженно слушала его, – Стрелецкого государственного завода, сын Горца и Ивы, внук Гомера, правнук Абдула, по прямой линии идет от Абеяна Серебряного и Яшмы, чистых ростопчинских кровей.

– Вы посмотрите, – протягивая руку и трогая покорно ожидающую ласки лошадь, заговорил восторженно Ожогин, – вы посмотрите эти линии! Запомните их. Я поклонник чистокровной лошади, но в голову выводки всегда веду Гангеса. Какая благородная красота головы! Какой глаз! Игорь Федорыч! Котик, Мая, Лека, запомните на всю жизнь. Это русская лошадь… Русские екатерининские вельможи… Мы, старые русские дворяне, создали эту лошадь! Орлов-Чесменский, граф Ростопчин и целое поколение любителей красоты. Пусть англичане создали самую резвую лошадь… Мы, русские, создали – самую красивую. А красота… Красота – это Бог…

Старик не мог продолжать.

– Проведи! – сказал он, вздыхая, и опустился в кресло. Финоген отошел в сторону. Конюха пошли кругом манежа. За ними шел, играя, Гангес. Ожогин опять вскочил.

– Вы слышите, – громким шепотом воскликнул он. – Люди идут, их шаги слышно. Он идет – не слышно. Чудо Божие! Не слышно! Тридцать пудов по земле танцует, и не слышно ничего! Мотылек порхает над цветами. – Поставь! – крикнул он, и Гангеса снова установили против Ожогина.

Он встал и подошел к ногам лошади.

– Вы посмотрите копыт, – он назвал копыто в мужском роде «копыт». – Ведь это – яшма шлифованная, а не рог!

Он поднял ногу лошади.

– А ножка!.. Таких ножек нет у женщины!.. Нежность какая под щеткой! И никогда никаких мокрецов.

Он тронул челку, взял прядку гривы и понюхал.

– Потрогайте, Игрунечка, челку… Гриву… Женский, а не конский волос! А!? Какая мягкость! У Леки жестче. А понюхайте? Кто надушил его волосы этим запахом степных трав? Господь Бог надушил эту гриву, этот волос!..

Он снова отошел, подошел, погладил Гангеса по шее, похлопал по спине, по крупу. Слеза прошибала в его серые усталые глаза в красных веках.

– Ну, уводи! – с вздохом сказал он.

Из дверей конюшни на смену Гангеса выпрыгнул мощный, громадный темно-караковый жеребец.

Он спокойно стал против Финогена и, чуть колебля вожжами развязки, озирался по сторонам, поводя головой по манежу.

– Жеребец Каракал, чистокровный английский, – тем же металлическим голосом говорил Финоген, – завода Михаила Ивановича Лазарева, от выводного из Англии Прэнс оф Валлис и лазаревской Львицы, дочери выводного Шамона, взявшего в 1893 году дерби, скакал, имеет 18 первых, 32 вторых приза, и в том числе приз Государыни императрицы, всего на сумму двести пятьдесят тысяч восемьсот рублей.

– Его сын в четвертом году взял Московское дерби, – сказал Ожогин. – Нигде в мире, друзья мои, нет такого порядка выводки, как у нас. Только мы, русские, понимаем лошадь… Проведи!.. Вы посмотрите шаг. Задняя нога на пол-аршина заносит за след передней, и никогда никакой засечки. Великий Механик творил эту лошадь… Я ездил на ней… Ветер! Степной дух!.. Я не знал, сижу я на лошади или ангелы носят меня бережно по степи. Истинно сказано: "Добрый конь подо мною – Господь надо мною…"

– Das Gliick der Erde ist auf dem Riicken der Pferde (Земное счастье на спине у лошадей (нем.)).

– Ты не можешь без немецкого, – скривился Ожогин. – Давай Перуна, – скомандовал он Финогену…

Из манежа через маленькую дверку вышли в степь. В степи из навоза с соломой были сложены стены большого открытого манежа. За ними в голубых просторах – золотисто-желтая, в мутных миражах – залегла целина. Воздух колебался над ней. Издалека надоедливо доносились стук молотилки и мерные тяжелые шаги рабочих волов.

В манеже восемь мальчиков, в одинаковых голубых рубашках и черных шапках, ездили на английских седлах на жеребятах.

Спереди шли пять трехлеток, за ними – три двухлетки. Передние, стройные, уже сложившиеся, тонконогие, длинноногие, худые, блестящие, помахивая короткими, по репицу стриженными хвостами, бежали, чуть касаясь земли. Задние, еще не потерявшие детской, жеребячьей прелести, особенно в мордах с большими глазами и длинными ушами, бежали за ними, взбрыкивая и пошаливая.

– Эти будущий год пойдут, а те уже скакали в Ростове, – говорил Ожогин. – Да что! Сезон-то вышел какой-то куцый. Все из-за Керенского вашего… Политика!.. Черт бы ее драл…

– Папа, я этой рыженькой не помню, – сказал Котик.

– Ну!? Монна-Ванна, дочь Каракала и Матильды… С большими данными кобылка, да не знаю, поскачет или нет?

– А что?..

– Да народу-то скачки нужны или нет? Кто его знает. Он понимает, ты думаешь, это?

На конюшнях, куда прошли из манежа, было пусто. Пустые стояли денники с железными решетками, и длинным рядом висели вальки стойл.

– Разорен завод, – сказал Ожогин. – Что твоя Бельгия. А что еще дальше будет, кто знает. Вот Константиновых сожгли, и, слыхать, ни суда, ни следствия. Да кому и делать-то? Губернатора и полиции нет… Пусто…

Он пошел к дому, низко опустив голову. За ним шли барышни и гусары.

Все молчали.

VII

Мая и Лека сидели на своем любимом месте над прудом, где начиналась гребля и где ветлы образовывали зеленый навес над водой. Котик стоял против них, прислонившись к черному стволу, и горячо говорил:

– Все-таки, Мая, тебе нужно что-нибудь решить относительно Игруньки… Он мой большой друг… Он рыцарь, и мне его намерения известны. Я не сомневаюсь: он будет тебе делать предложение. Что ты ему ответишь?

– Не знаю.

– Мая, нельзя, голубка, так. Это не шутки.

– Ты его любишь? – воскликнула Лека.

– Люблю?.. Да… Он мне очень нравится. Но быть Кусковой я не хочу.

– Старая дворянская фамилия, – сказал Котик.

– Может быть… Но разорившаяся. И потом… эта тетя Лисенко, жена почтальона… – сказала Мая и подняла на брата задумчивые синие глаза.

Сверху вниз она не казалась такой красивой. Были заметнее выдавшиеся скулы и жесткий, не смягченный улыбкой подбородок.

– Я не думал, Мая, что ты такой сноб.

– Я совсем не снобирую… Но есть вещи сильнее меня… И потом… у него там какой-то дядя социалист, не венчанный, с незаконным сыном… бывший ссыльный. Какая гадость!..

– По нынешним временам дядя социалист – это протекция.

– Оставь, Лека, не до шуток, – кисло проговорил Котик. – Человек влюблен.

– Он нравится и мне. Если бы не война, я бы не прочь выйти за него замуж начерно.

– Как начерно?

– Так, как вышла Нина Драницына. Пожила с Сандиком полгода, насладилась любовью, а потом развелась и благоденствует теперь в Америке за толстым Балабаниным, что-то поставляющим на войну. Писала мне: своя вилла у них на берегу океана.

– Вот как ты смотришь на брак.

– Смотрю практически. Раньше о нас родители думали. Теперь приходится самим подумать. У Игруньки смазливое, как у девчонки, лицо и тонкая талия, но у него ни гроша за душой и подозрительная родня. Мы еще не разорившиеся, но уже разоряющиеся помещики. Игрунька не закопается в Спасовке, как папа, не станет всю жизнь воевать с крестьянами. Он будет служить. А я? Армейская полковая дама?.. Excusez du peu (Простите на малом (фр.)). Что-то не хочется… Леи на рейтузы нашивать… Ну их!..

– Мая! Откуда у тебя эта холодная практичность?

– Из жизни… Я, Котик, свободная женщина. Я эти два года читала все. Не одни "Ключи счастья" Вербицкой. Счастье женщины… Счастье девушки… Я думала об этом.

– Я, признаюсь, об этом не думал, – сказал Котик, – но я знаю, что сказал бы тебе Игрунька. Он сказал бы: счастье девушки – семья, счастье женщины – долг!

– Да, вы, мужчины, вы все еще смотрите на женщину как на собственность, как на рабыню. Нам, девушкам двадцатого века, это не улыбается.

– Чего же ты, Мая, ищешь?

– Равноправия…

– Работать, служить, как мужчина?..

– Нет. Я не способна на это. Я слишком женщина… Я хочу… Скажи мне, Котик, я знаю, что между тобой и Игрунькой тайн нет. Скажи мне: Игрунька чистый мальчик?.. Он никого не любил?

– То есть… – смутившись неожиданным вопросом сестры, сказал Котик. – Я, Мая, тебя не понимаю.

– Не понимаешь… Помнишь, на Рождестве ты нам под секретом рассказывал о твоем первом романе с тетей Алей. У Игруньки был уже первый роман?

Котик покраснел. И дернуло же его на Рождестве рассказать сестрам преглупую историю, вышедшую у него с молодой, его лет, двоюродной теткой, бывшей замужем за старым генералом! Вечером, в маленькой гостиной, они смеялись нехорошим смехом и допытывали брата о его любви. Он, смеясь: "Ах, как это было глупо и подло", рассказал им забавное приключение на визите к тете Але.

– У Игруньки? – сказал Котик, поворачивая спину сестрам. – Нет. Ничего не было.

– Врешь, Котик, – сказала Мая.

Котик быстро повернулся лицом к Мае.

– Ну, хорошо… Я не знаю. Но тебе не все равно это? – Положим, не все равно.

– Нет, ты скажи прямо. Если Игрунька будет просить твоей руки, что ты ему скажешь?

– Скажу, что подумаю.

– Самый скверный ответ. Он должен ехать в полк… на войну… Он готов ждать. Он хочет быть уверенным.

– Он уже мне делал предложение на котильоне у Воротынских.

– Ну, то не считается, – сказала Лека, – ты ему ничего не ответила.

– Ты дашь ему слово ждать? – настойчиво сказал Котик.

– Однако ты в сваты записался, – засмеялась Мая.

– Мая… Я друг Игруньки. Я его очень люблю. Он честный, благородный, пылкий, и он давно, уже пять лет, любит тебя одну.

– Что дальше?

– Он говорил мне, что будет просить твоей руки.

– У родителей?

– Потом и у родителей, но раньше хочет получить твое согласие.

– Начерно… начерно… – краснея, воскликнула Мая и закрыла лицо руками, – набело не годится.

Она побежала наверх, к дому и столкнулась с Игрунькой.

Она повернула назад, к пруду. Игрунька спустился за ней. Когда она подошла к брату, Котик и Лека встали и быстро пошли из-под древесного свода.

– Предатели! – крикнула им Мая и осталась вдвоем с Игрунькой.

Вода неподвижно стояла у пологого берега. Сухие камыши тихо шуршали, и коричневые метелки, как старые aртиллерийские банники, торчали вверх. Листья белых водяных лилий разрослись и ржавели в холодной воде, и черные кувшинчики их утонули. Вдали пруд сверкал, как зеркало. На противоположный берег прибежали босоногие ребятишки, постояли, разинув рты, глядя на красного гусара, и побежали к слободе, топоча ногами и подымая редкую черную пыль. Не смолкал назойливый стук молотилок, и где-то за гатью мерно ударяли цепами, и казалось, что кто-то раздельно, не людским голосом говорил все: "Цоб-тобе – цоп-тобе", – скажет несколько раз, перебьет – "Цоп, цоп, цоп" – и опять надолго – "Цоп-тобе – цоп-тобе…"

– Вам, Мая, нравится мой доломан? – спросил Игрунька.

– Да… Очень красиво. Хотя теперь я не люблю больше красный цвет.

Игрунька играл костыльками и молчал. Медленно шло время. В воздухе была осенняя прохлада, но ему казалось – жарко.

– Почему мы стоим? Сядем, – сказал Игрунька.

– Хотите… сядем…

Они сели, но слова не шли на ум.

– Вы любите, Мая, деревню? – спросил Игрунька.

– Вообще – да. Теперь – нет.

– Почему?

– Теперь в деревне страшно.

– Когда громили Константиновку, Константиновых не было дома? – спросил не своим голосом Игрунька.

– Нет. Они уже в марте уехали в Швецию и там продали имение.

– Так что громили чужое имение?

– Да… Какой-то компании.

– Все сожгли?

– Да… Скот перерезали. Лошадей угнали.

– Нехорошо…

– Чего хуже.

– Если бы здесь были мои гусары, я бы не допустил этого.

– Теперь никому нельзя верить, – сказала Мая и замолчала, опустив голову.

Игрунька робко протянул темную загорелую руку и взял за пальцы Маю. Мая не отняла руки. Игрунька перехватил ее выше и сжал в горячей ладони. Так сидели они несколько секунд.

– Мая… – сказал тихо Игрунька. – Вы мне верите?

Мая не отвечала.

– Вся жизнь моя… Молодость… Все мои мечты… Полк… Ивы… Мая… Ивы…

Мая опустила голову. Прислушалась к тому, что творится на сердце. Хорошо было на сердце. Снизу тихонько заглянула на Игруньку. Смущенно было красивое лицо. Алый доломан туго охватывал грудь и талию, и Мае казалось, что видно, как бьется сердце под распластанным золотым орлом значка Николаевского училища.

– Мая, вы молчите… Почему вы мне ничего не скажете?

– Что же мне сказать вам?

– Мая!.. Слава – вам… Подвиг – вам… Жизнь – вам…

– Благодарю вас.

Ее сердце быстро забилось. Она загадала: "Сделает предложение или нет?.. Что ответить?.. Ах, какая интересная минута! Это первое предложение, если не считать учителя рисования".

– Мая, я должен на днях ехать в Прокутов. Мой отпуск – две недели. И я хотел бы знать… Любите вы меня или нет?

– Разве девушки это говорят? – пожимая руку Игруньки, сказала Мая.

Игрунька смелее посмотрел на Маю. Какой недостижимой показалась она ему сейчас в белой закрытой блузке, куда скромно уходила тонкая шейка.

– Мая… Я понимаю, что теперь не время. И нехорошо старому солдату, как я, говорить это. Нехорошо гусару думать об этом. Я, Мая, давно люблю вас… Скажите, могу я надеяться?

– Надеяться можете, – тихо сказала Мая.

– Нет, Мая… Скажите прямо: будете вы моей женою? Когда кончится это страшное время, когда соберется… Учредительное собрание и вернет на престол русского монарха, Мая, тогда – могу я рассчитывать, что вы наденете подвенечную фату и в белых цветах пойдете венчаться с лихим корнетом в червонном доломане и ментике, сотканном из тучи…

"Предложение сделал. И красиво сделал, – подумала Мая. – Просто хоть записать. И сам он молодчик. А глаза! Совсем особенные!"

– Мая!

Игрунька робко поднял руку Маи к своим губам. Она детским движением обняла его шею, хотела поцеловать в щеку, но их губы столкнулись, и она прильнула к его устам.

– Да, – сказала, отрываясь от Игруньки Мая, – но никому… Ни папе, ни маме пока не говорите… Это наша тайна…

Она вскочила. – Но вы даете слово? – вставая, сказал Игрунька.

Мая вихрем понеслась к дому.

На бегу, она оглянулась на Игруньку.

– Даю!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю