355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Понять - простить » Текст книги (страница 28)
Понять - простить
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:13

Текст книги "Понять - простить"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 40 страниц)

XVIII

Жуткой правдой оказалось все то, о чем шептались в окопах, о чем бредили тифозные на больничных койках в лазаретах, что казалось вероломством. Эстония 21 декабря старого стиля заключила перемирие с большевиками.

Этого надо было ожидать. Когда эстонцы разоружили, предварительно обстреляв, мирно шедшую к Корфу дивизию князя Долгорукого, когда арестовали штаб генерала Арсеньева и разоружили чинов штаба, когда послали русских офицеров и солдат в маленькие деревушки у Чудского озера и поставили в каторжные условия жизни, было ясно, что они не считались с добровольцами. Одна часть Северо-Западной армии доблестно сражалась, умирала и калечилась на подступах к Нарве, в эстонских окопах, отстаивая самостоятельность Эстии, другая часть той же армии, поставленная в антисанитарные условия, вымирала от тифа. И ничего другого она не могла делать: ей угрожали выдачей большевикам – на расстрел.

Все понятия права и правды были перепутаны. Русские солдаты стали невольными кондотьерами у эстонской республики. Русские солдаты становились белыми рабами, – иначе смертная казнь от руки большевиков. Бьющую бичами и скорпионами руку надо было целовать. Превозносили министра Поску за то, что он не согласился на требование большевиков о выдаче добровольцев.

Поэт Игорь Северянин воспевал голубо-озерную Эстию за то, что ему милостиво разрешили жить на старой даче. Могли и выслать!..

Армию разоружали и ликвидировали под контролем англичан. Офицеров и солдат устраивали на лесные и торфяные работы в Эстонии, желающие могли уехать куда угодно, но… получить визы было невозможно, а на путешествие давали пять английских фунтов.

Куда ехать?..

Туманили молодые головы мечты о восстановлении фронта, о том, что кто-то, где-то, что-то организует, что Германия прочно взяла в свои руки борьбу с большевика ми и что теперь все пойдет по-иному. Бегали в Ревель к французскому полковнику Гюрстелю, сегодня записывались в Иностранный легион, назавтра просили вычеркнуть из записи. Мечтали поехать к Деникину, который не то держится у Новороссийска, не то отошел в Крым. Собирались во Владивосток к Колчаку, к генералу Миллеру в Архангельск. Их пускали – не пускали, они ехали – не ехали. От надежд переходили к отчаянию. Умирали по госпиталям в притихшей Нарве, где свободно и нагло расхаживали большевицкие солдаты и офицеры. Прорывались в Ревель и там обивали пороги всевозможных учреждений, а вечером предавались безумному кутежу.

Полк, где служил Федор Михайлович, разошелся. Большая часть с командиром полка «заделалась» на лесные работы, небольшая часть – местные крестьяне – ушла к большевикам, несколько человек офицеров, студентов, гимназистов и молодежи ехали за границу. Кто мечтал поступить в высшее учебное заведение во Франции или Германии, кого манила жизнь, полная приключений, и он думал ехать в Абиссинию, Аргентину или еще куда-нибудь и "сесть там на землю"…

Федор Михайлович сначала думал устроиться в лесопильной артели, но тоска, охватившая его после ночи, проведенной в раздумье об отбитом штурме, и болезнь, что-то вроде тифа, пережитая им на ногах, парализовали его волю, он вовремя не записался в пильщики, проболтался до марта в Нарве, наблюдая по приказанию начальства за уборкой трупов и чисткой лазаретов, мыл сам полы, рыл могилы, таскал трупы, а когда окончилась эта работа, в самом ужасном настроении, не зная что делать, приехал в Ревель.

На Морской, переименованной эстонцами в Piik uul, под старинной аркой с виднеющимся, как в серой круглой раме, простором сине-зеленого моря и белых льдов он встретил Верочку Деканову. Он шел бесцельно, не зная куда приткнуться, голодный, отвыкший есть, в старой английской шинели без погон, в высоких сапогах. Лицо его, небритое, смуглое, так постарело, что Верочка узнала его по фигуре, сильной и стройной, да по вдумчивым, серым, добрым глазам. Она окликнула его и перешла к нему через узкую уличку с тающим снегом.

– Федор Михайлович, давно? Как вы попали в наши края?

Котиковая шапочка была кокетливо надета на правый бок. Отрастающие волосы волнами падали на плечи, румяное от свежего ветра лицо было жизнерадостно, весело сверкали темные вишенки глаз.

– Вы куда идете?

– Я. собственно, сам не знаю, куда… Я никуда не иду… Мне некуда идти.

– Ну, так идемте к нам. Мы живем тут недалеко. Наискосок от Петербургской гостиницы. Наши хозяйки – две премилые старушки-немки. Мы их «мышками» называем, такие они тихие, добрые, настоящие евангельские души. Я не сомневаюсь: они вас устроят у себя. А обедать мы ходим к фрейлейн фон Мензенкампф, тоже святая душа. И обедают у нее все такие же тихие люди, как папа с мамой.

– Как здоровье Екатерины Петровны?

– Мама, слава Богу, поправилась. Теперь ходит совсем бодро. Осталась краснота, и та, говорят, пройдет. И как мы счастливы, что вырвались от них. Постойте… Или зайдемте вместе. Мне надо купить пирожные. Будем чай пить… Вы были больны?

– Да, и у меня было что-то вроде тифа.

– Нам Шпак говорил. Какой милый наш Шпак, не правда ли?..

– Да, он везде поспеет. Всем помогает.

– Папа отличный костюм из американского Красного Креста достал. И вам достанем. Надо готовиться плыть за границу. Мы ждем парохода.

– Зачем?

Верочка не ответила. Она выбирала пирожные.

– Вы любите эти бриоши? – спросила Верочка, показывая на золотистые в масле пирожные. – Или лучше я вам возьму с кремом. Очень хороши. Придем домой, устроим вас, отдохнете, а потом пообедаем у Мензенкампфши, и к нам – чай пить, из самовара. Прекрасный город. Мы никогда бы отсюда не уехали, тут, несмотря на все эти Piik uul, настоящая Россия, но тут большевики. Вот вы спросили – зачем? И я вам отвечу: затем, что тут большевики. С ними жить нельзя. Вы слыхали, как Булак-Булахович арестовал генерала Юденича? Если бы не полковник Гюрстель и не англичане, его увезли бы в Юрьев и там отдали большевикам. Не забывайте, Федор Михайлович, что вы у них служили, а потом ушли. Они этого не прощают. Балаховцы по городу волками рыщут. В Петербургской гостинице постоянные скандалы. Да на один их красный автомобиль посмотреть с красным флажком – тошно станет. Ведут себя вызывающе.

Они подошли к узкому темному старому дому.

– Пожалуйте, – сказала Верочка. – Посмотрите-ка, какая лестница. И ночью никакого освещения. Со свечой гостей провожаем, и так это красиво, патриархально. Свечу ладонью прикрываешь, пальцы розовые сквозят, и тени бегут по ступеням. Кажется, слышишь ласковый шепот наших бабушек и дедушек…

XIX

Вечером Федор Михайлович, постриженный и побритый, в простом, но приличном штатском костюме, полученном, по хлопотам Екатерины Петровны и Шпака, от американцев, уютно сидел в просторной комнате со старинными маленькими окнами.

У спинок постелей стоял большой, накрытый скатертью, стол, на нем шумел самовар, были стаканы, чашки, тарелки с пирожными, с маслом, с ветчиной и хлебом. Екатерина Петровна, оправившаяся, помолодевшая, сидела за самоваром, Верочка помогала ей, Федор Михайлович и Шпак допивали чай, Деканов открыл форточку и курил подле нее трубку.

– Как же это устроили? – спросил Федор Михайлович, оглядывая все это довольство и свой костюм.

– Мы дети Бога, – сказала Екатерина Петровна. – Разве мы знаем, для чего и зачем посылает Он нам то или другое испытание? Разве мы не птицы небесные, мы приехали без копейки денег, а теперь можем жить. Нашелся добрый человек.

– И, конечно, еврей, – сказал Шпак.

– При каждом русском, – сказал философически Деканов, – непременно есть хороший добрый еврей-благодетель. Все евреи – жиды, а этот, особенно хороший – еврей! Так вот! Иду я по Нарве и встречаю такого. Он большие дела со мною имел по шерстяному делу. Поговорили "по душам". "Я, – говорит Соловейчик, – ни минуты не сомневаюсь, что Россия будет снова богатая и собственность восстановлена. Угодно, я вам ссужу под ваше "Серебряное руно". – Я говорю: у меня нет никаких Документов, – а он отвечает: "Я вам, Николай Николаевич, на одно ваше слово поверю. Не первый год знакомы…" И ссудил мне тысячу фунтов. Ну и живем…

– И все не так… все не так, – качая завитой у парикмахера, седеющей фарфоровой, изящной головкой, говорила Екатерина Петровна. – Соловейчик – это тебе от Бога… А Шпак?.. Смотрите – служит. При Древенице состоит, а тот что-то делает по ликвидации армии… А на ши святые старушки? Все, все от Бога. Надо верить… Помните, с нами из Царского Села пришел профессор академии Байков? Устроился у эстонцев в военном училище, преподает им тактику и топографию, а Зеленков, артиллерийский генерал, под Перновым садоводство в долг снял, уже парники налаживает. Гвардеец Ермолаев, лихой сердцеед, – сколько женщин загубил, – конторщиком на пивоваренном заводе… Вы скажете, не Бог? А помните Антоновскую… Нет, вы не знали ее… Коля, за кого она вышла потом?

– За Реброва.

– Ну, сказал! Не за Реброва. За Реброва это ее сестра вышла, она за Баумана и развелась с ним, теперь едет в Германию переводчицей к японскому консулу Суусуки. Ну, разве не птицы небесные? Разве мы не дети Бога? Ах, я была раньше легкомысленная, во многое не верила, многого не понимала. Теперь я все понимаю. Все от Бога!

– Что же, – вставая, в глубоком волнении проговорил Федор Михайлович, и деревянным был его голос. – И Наташа замучена… по воле Божьей? И чрезвычайка… и голод… и миллионы расстрелянных… и замученные Государь и его святые дети. Это от Бога? Кто же наш Бог?.. Жестокий Бог крови?? Бог Адонаи?

Екатерина Петровна растерялась. Сипел, напевая русскую песню, самовар.

За окном были тихи улицы средневекового города. Откуда-то доносился томный вальс. Оркестр играл на далеком катке.

Звонко и молодо прозвучал голос Верочки.

– Есть испытания, – сказала она. Она встала, покраснела. Дрожала нижняя губа над подбородком с ямочкой. – Мы видим страдания, страдания минутные… пускай даже страдания целого года… как у Царской Семьи… И мы думаем о земном. А на деле… Святыми великомученицами, святым страстотерпением восходят они к Престолу Господа. И ваша жена, Федор Михайлович, – она у Бога. Она молит за вас. Она молит за Россию. И их много… Их все больше и больше становится… Вы видали, разжигают стальную болванку… Я видала на заводе… И молотами бьют ее… И протягивают сквозь тиски. Как капли крови, брызжут раскаленные искры, и выходит… выходит – закаленная сталь!.. Россия измученная… Россия с гонимой церковью, с расстрелянными епископами и священниками, Россия с лучшими сынами своими, офицерами и солдатами, томящимися по тюрьмам, убиваемыми ежедневно десятками, да ведь эта Россия куда выше сытой Европы с ее шиберами-спекулянтами, с жаждой наживы и развлечений. В огне мучений перегорели сословные предрассудки, и голубая дворянская кровь слилась в одном потоке с алой кровью крестьян… Господи!.. Папа!.. Мамочка, милая моя, вы, мои милые Федор Михайлович и Евгений Павлович, – да вижу я ее, встающую из крови, как румяное солнце встает из луговой росы, светлую, радостную, прекрасную, Россию мою! Неубиваемую!.. Душевную и духовную! Великую!..

Верочка не договорила и убежала в свою комнату.

Томил далекий вальс. О чем-то тихом и грустном рассказывал старый медный самовар, и попыхивала, и сипела трубочка в зубах у Деканова.

– Вот, Катя, и так иногда бывает, – наконец сказал он, – что яйца курицу учат.

– Кошмар, – прошептал Шпак.

Счастьем сверкали его глаза. Точно видел он за этим кошмаром светлое и радостное пробуждение.

XX

Две недели спустя ранним утром Федор Михайлович поднялся по узкой железной лестнице из трюма немецко го товаро-пассажирского парохода «Alexandra» и прошел на бак. На трюмном широком люке, покрытом брезентом, было пусто. Пароход шел по снежному полю. Бледно-синее предрассветное небо сливалось на горизонте с синими льдами. Под носом парохода шуршал разбиваемый им лед. Сзади оставалась темная полоса воды с плавающими в ней кусками льда. Пароход шел плавно и спокойно. Шуршали льдины о его борта и усыпляли мысль. Кругом бесконечные снежные просторы. Сзади творилась несказанная тайна красоты ежедневного рождения солнца. Играли солнечные лучи. Золотой дымкой укутывалась снежная пустыня, и каждую секунду менялись краски, из золота вливаясь в пурпур, в яркую синь, на которую выплыло полное солнце. Оно разбросало синие тени. Четкими сделало каждую льдинку, отброшенную пароходом, каждый ком снега, далекую сигнальную веху. Справа надвигался на пароход остров. Казалось, что он плыл на пароход. У берега узкой полосой по прибрежному песку плескали темно-синие волны. Торчали розовые гранитные скалы. Сосны стояли розовыми леденцами, мешаясь с черными буками, и в зелено-сером сквозном кружеве рисовалось каменное здание лоцманской станции.

Пароход остановился и гудком вызвал лоцмана. От острова отделился человек. Казалось, какая-то сила с большой быстротой несла его к пароходу. Стоя одной ногой на маленьких санках об одном полозе, опираясь руками на палку, он другой ногой с острым коньком быстро отталкивался от льда и мчался по ледяному простору, оставляя тонкий, блестящий след.

В утреннем голубом воздухе, пропитанном золотыми нитями, человек в меховом треухе и коротком полушубке казался живущим какой-то особенной, красивой жизнью, так не похожей на жизнь других людей. Одинокий остров, буки и сосны подле маленького здания с непогашенным светом в окне, синяя кайма воды у берега и ледяные просторы с несущимся человеком – сага севера… спокойная, тихая, незлобивая. Человек подлетел к пароходу. Со свистом размахнулась веревка, змеей упала на снег. Он подхватил ее, привязал к ней санки. Их втянули на пароход. Бросили веревочную лестницу, и он быстро вскарабкался на черный борт. Он оказался краснощеким румяным широкоплечим шведом-лоцманом.

Пароход зашумел винтом, взбил за собою зеленовато-белую пену, дрогнул, взлезая на лед, обломал его и пошел, шурша льдинами. Лоцман стоял наверху подле рулевого и коротким пальцем показывал направление к проявлявшимся вдали синим островам.

На пароходе начиналась жизнь. Изящный белокурый господин в коротком пальто и туфлях на босу ногу, с дамскими щипцами в руках пробежал по палубе к камбузу. Спустился. Поднялся, остановился у борта. В дверях лестницы появилось завитое, томное, напудренное женское лицо, и картавый голос капризно произнес: – Alexandre, veux-tu descendre? (Александр, сойдешь ли ты? (фр.)) Белокурый господин кинулся вниз, за скрывшейся в люке дамой.

В кают-компании звенели посудой. Прошел немец-матрос с закоптелым кофейником.

Федор Михайлович сидел, не двигаясь.

Верочка подошла к нему. Федор Михайлович поднял на нее пожелтевшие, печальные, больные глаза и сказал:

– Вера Николаевна, скажите, зачем и куда я еду?

– Зачем? Это не дано нам знать…

– Зачем я живу?

– Так Богу угодно. Значит, не исполнили вы всего, что вы должны были совершить на земле. Не кончен ваш путь…

Федор Михайлович скривился…

– Слова… слова… слова… – сказал он. – Я сильный, и мне не нужно утешения.

– Кто знает, что еще будет впереди, и для чего Господь из бездны испытаний вынес вашу жизнь. Так надо.

– Вера Николаевна. Это магометанский фатализм.

– Да это фатализм, но фатализм христианский. Ни один волос не упадет с вашей головы, если на то не будет воли Божьей.

Как няня ребенку, стала говорить Верочка Федору Михайловичу:

– Мы едем в Берлин. И вы с нами. Будем работать. И ждать, терпеливо ждать, когда спасет Господь свою Россию. И тогда мы вернемся туда… Домой вернемся мы… будем работать… будем учиться… Главное, любви будем учиться. Погибли мы от того, что не было любви между нами. А теперь есть. Вот уже несколько нас. Вы, Шпак, папа с мамой, а потом будет еще больше, будет христианская община.

– Alexandre, veux-tu descendre? – сказал, криво усмехаясь Федор Михайлович.

– Да… И Баланины. Мы примем и их, такими, как они есть. Все – люди. Мы молоды, Федор Михайлович…

– Говорите о себе…

– Нет, и вы… И мы должны, слышите, мы должны сберечь себя, научиться многому к тому дню, когда позовет нас обратно Русь. Мы не можем прийти туда с пустыми руками и пустым сердцем. Там так страдали. Там так нужны наша ласка и любовь.

– Вы верите, что мы вернемся?

– О!.. Не так скоро… Пройдут месяцы, годы. Но будет день. Будет такой светлый, радостный день, и воскреснет Русь! Христа распинали и мучили иудеи, хамы распяли и убили Русь, но воскрес Христос, и Русь воскреснет. Мы придем и скажем им: Христос воскресе.

– И никто не ответит. Там умерли все. Кто мне ответит? Нет моей Наташи.

– После святой заутрени в Печерской лавре некогда настоятель вошел в пещерные могилы и сказал: Христос воскресе, и из всех пещер четким шорохом пронесся ответ: Воистину воскресе!.. То же и на Руси будет. Чудесна Русь, и чудо будет в ней!..

– Я не доживу до этого чуда. Оторваны мои корни от моей земли, и чувствую я, что не вынесу и умру. Не пересаживают старого дерева на новое место…

Ярче становились дали. Серебром сверкали снег и лед, прозрачными аметистовыми туманами надвигались берега. Ближе подступали острова с красивыми дачами, с садами голых деревьев, с решетками, сбегающими к берегу, где голубой каемкой лежало море. Прекрасен был Божий мир на севере, как был прекрасен он и везде, где ни касался божественный резец, где ни ударял чекан великого Мастера и великого Архитектора.

Маленькая девичья рука, тоже создание Господа Сил, тоже красота в розовом блеске кожи и нежном тепле пальцев, тихо легла на темную загрубелую руку Федора Михайловича. Близко заглянули к нему в глаза темные вишни в собольей корзине ресниц. Перламутровый пар шел из пунцовых губ, жемчугами блестели зубы. Сколько силы, сколько здоровья, сколько русской красоты было в Верочке!

– Мы вернемся в Россию, Федор Михайлович. Мы вернемся!!.

Часть четвёртая

I

Мартовский норд-ост набегал порывами с моря, из-за высокой горы. Ворошил тяжелые, синие волны, покрывал залив кружевом белых зайцев и, когда врывался между двумя каменными молами с маяками, был упорист… и свеж. Упругой доской валился он на лицо и на грудь, мешал идти, опутывал ноги полами одежды.

В такие дни то, что происходило в Новороссийске, было Игруньке непонятно и страшно. На высокой горе кадеты хоронили своего директора. В наскоро выкопанную яму опустили, без гроба, сухое иссохшее тело в кителе с белыми генеральскими погонами. Когда расходились, были так печальны, что казалось: все кончено. Внизу, у эстакадных пристаней, где нелепо были натисканы красные вагоны и резко звенели буферные цепи, под навесами элеваторов днем и ночью грузили какие-то ящики на черные дымные пароходы. На рейде серыми стрелами в сине-зеленой накипи волн вытянулись английские миноносцы. Алые флаги, расцвеченные синими и белыми полосами, играли на свежем ветру.

Все было беспокойно и, несмотря на яркое весеннее солнце, – невесело. Дни казались последними. Впереди ничего не было. И от того тоска заполняла сердце Игруньки. Не знал, что делать. Ждал приказа от Бровцына, но давно утерял связь с чернобыльскими гусарами и не знал, живы ли они. Кого не спрашивал, никто ничего не знал.

14 и 15 марта Новороссийск наполнился потрепанными английскими шинелями добровольцев и донцов. По белому, посыпанному, как мукой, меловой пылью шоссе, мимо станции по дороге, спускавшейся к болоту, у эстакадных пристаней – везде были набиты худые, заморенные косматые лошади.

Черные казачьи седла торчали над ними, как кочки. У домов были приставлены пики, и редкие коноводы, прислонившиеся к стенам, дремали, щурясь на солнце. Ждали решения. Возьмут или не возьмут лошадей?

Игрунька тоже ждал какого-то решения. Ходил по пристани. Там давились в толпе люди, ругались, проклинали судьбу, а больше молча тискались, медленным потоком вливаясь на сходни кораблей.

Мелькнул в толпе загорелой молодежи Светик… Может быть, это только так показалось? Хотел Игрунька ему крикнуть, но он уже исчез за черным бортом, точно провалился куда-то. Стройный, высокий, прошел Олег. Игрунька остановил его. Пустыми глазами смотрел на него Олег.

– Ты что же?

– Жду своего полка.

Олег махнул рукой.

– Хаос, – сказал он…

– А ты?

– Я со своими.

– Ну и я со своими.

Они расстались…

Игрунька не мог уехать. Это ему казалось позорным. Ждал чернобыльцев.

– Не ушли ли к зеленым? – сказал его товарищ Македонский.

– Бровцын?.. Бровцын?.. Эге, дорогой мой, да они на Бессарабию отступали, как нас разрезали, – подтвердил его сосед.

– Что же у вас вышло?

– Да черт его знает. Не то кубанцы изменили, не то мы не выдержали. Такой тарарам пошел, не приведи Бог.

– Что же мне делать?

– Заняться драпом, как и мы. Айда с нами.

– Не могу. Надо ожидать приказа от начальства

– Да начальство-то ни бум-бум не понимает.

– Брось, Кусков… Погоди, счастье еще улыбнется нам, и на Святой неделе мы будем в Москве.

Толпа новых людей оттеснила Игруньку от товарища. Мимо шли старые бородатые казаки, озабоченно толкались локтями, протискивали ящики и котомки и недовольно глядели на праздного Игруньку.

– Значит, коней бросить придется.

– Слыхал, сказали без них грузиться.

– Какой же казак без коня?

– Это уже дело начальства.

Так шло целый день. Море дышало ветрами и брызгало солеными каплями, у маячных молов четко били склянки на английских судах, тревожно посвистывали белые с золотыми трубами нарядные катера и качались подле черных закопченных пароходов.

Не мог ехать с ними Игрунька. Казалось это ему бегством, позором.

Ночью он шел, голодный и продрогший, по темным улицам, озаренным светом молодой луны. Когда поднимался в город, оборачивался: видел парчовую дорогу лунных отблесков на рейде, темные таинственные горы и огни на плотиках мачт – белые, а пониже красные и зеленые, и глазки ярко сияющих иллюминаторов.

Игруньке казалось, что он слышит оттуда горготание людских толп на перегруженных палубах.

На улицах понуро стояли брошенные казаками лошади. Они шарахались от него, а потом тянулись, шумно вдыхая, точно хотели понюхать, не хозяин ли это. Какие-то темные тени шатались по улицам, стучали в дома и подозрительно оглядывали Игруньку. На углах стояли посты обывательской самообороны. Холодный ветерок подувал, неся запах воды и каменного угля, и когда набегал, слышнее становился рокот моря, а Игруньке казалось, что это он слышит говор людской толпы. Наверху, в горах, постреливали одиночные выстрелы. Странно было думать, что там есть люди. Над горами было темное небо, и горели звезды, светил рогатый месяц и точно чему-то ухмылялся лукаво. За Стандартом поднималось зарево и освещало склоны гор. Со станички неслись чьи-то отчаянные крики, и чудился треск ломаемых окон и стоны.

В ресторане «Слон» за задвинутыми ставнями щелились огни. Оттуда неслись голоса и женский смех.

Игрунька сворачивал налево на Воронцовскую. На правой стороне был маленький белый одноэтажный дом в три окна. За первым окном были двери. Сбоку висела вывеска: "Зубной врач Гольденцвейг". В этом квартале все жили зубные врачи, и все – евреи. Хозяина дома не было. Дом одно время был занят генералом с женой, крайнюю комнату отдали Игруньке, сзади, на кухне, жила женщина с двумя детьми – двух и пяти лет. Игрунька никогда не видал ее. Комната была от коменданта по отводу, платить не полагалось. Иногда ночью просыпался от плача детей и слышал шипение и бормотание матери, уговаривавшей их. Детей видал. Они были хорошенькие – особенно старшая, девочка – с темными веселыми глазками и вьющимися по плечам кудрями. При виде Игруньки они бросались прятаться куда-нибудь и потом из-за укрытия смотрели расширенными, испуганными, любопытными глазами.

Генерал с семьей уехал. Когда Игрунька вошел на крыльцо, задвижка у двери открылась, и кто-то быстро прошлепал босыми ногами в глубь сеней. Игрунька вошел в свою комнату. В ней был лунный сумрак. У стены стояла большая мягкая постель с пуховым одеялом, в головах лежали чистые подушки. Кто-то без него прибрал и переставил мебель в комнате. Ночная женская сорочка была положена на подушки. Должно быть, хозяйка собиралась ночевать здесь.

За деревянной переборкой шевелились дети. Женский голос сказал недовольно:

– Спи, Роза, будет ворочаться.

– Жарко, мамеле.

Игрунька сел на стуле у занавешенного окна.

– Господин офицер, – услышал он за стеной. – Я думала, вы уехали. Можно в комнату войти за вещами?

– Пожалуйста.

Женщина обошла по сеням и вошла в комнату. Она была босая, в короткой белой юбке, фестонами падавшей ниже колен. Грудь и плечи были закутаны темным платком с бахромой. В темноте был виден стройный силуэт и высокая прическа черных волос. Женщина взяла сорочку и стыдливо спрятала ее под платок.

– Что же вы не уехали? – спросила она. Голос был красивый и звучный.

– Не на чем было.

– Но другие господа уехали, – сказала женщина, останавливаясь у дверей.

– Я не люблю толкаться.

Она помолчала, внимательно разглядывая Игруньку.

– К красным пойдете? – вдруг спросила она.

– Нет…

– Завтра днем красные будут здесь, – сказала она в сторону. – А куда уйдете? Кругом самый скверный народ… Зеленые… Только морем и можно…

Игрунька не ответил. Она не уходила.

– Вы ели что-нибудь?

– Нет.

– Я вам принесу, что есть.

Она исчезла. На кухне загремела посудой. Игрунька сидел у окна и думал о том, что он попал в глупое положение. Если завтра придут красные, то смерть неизбежна.

"А, все равно! – подумал он. – России нет, ну и меня не будет!"

Он ощупал тяжелый маузер.

"Завтра… Есть еще сегодня и, кто знает, что будет завтра?"

Женщина внесла лампу, проворно накрыла стол скатертью с розовым рисунком каких-то фантастических цветов, принесла тарелки, ножи, вилки, холодную баранину, яйца, бутылку вина, чайник и белый хлеб. Расставила по столу и ушла. Она была молодая, с матовым цветом лица, красиво причесанными волосами и тонким носом. От носа шли к подбородку скорбные складки. Они старили ее. Руки были маленькие, холеные, не огрубелые.

Игрунька хорошо поел и, выйдя на улицу, сел на ступеньки крыльца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю