355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Понять - простить » Текст книги (страница 27)
Понять - простить
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:13

Текст книги "Понять - простить"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)

XV

Мороз в двадцать градусов. Солдаты попрятались по блиндажам и землянкам, сидят у железных дымных печек, и те, кто приходит из караула или из леса, куда ходили за дровами, красны, оживлены, а на желтом лохматом сукне их шинелей белый налет инея. И пахнет от них крепко: морозом и лесом. Солнце поднимается за Ямбургом – большое, круглое и неяркое. Глазами смотреть можно, и, когда смотришь, кажется, что видишь, что оно прозрачное и точно налито какой-то огненной массой. Хочется на нем погреться, но не греет солнце, и только блестит под ним белый снег и мягче кажутся дали. И сейчас же темной дымкой начинает затмеваться солнце, точно на лицо свое натягивает серый, мягкий, пушистый оренбургский платок. От земли тянутся частые нити. Подымается туман. Серая пелена покрывает небо с краев, обгоняет солнце, затягивает его. Некоторое время оно еще видно, молочным шаром висящее в небе. Туман гуще, солнце исчезло. Все серо, однотонно, точно картина, нарисованная карандашом. Серое небо, черная щетка леса, белый снег, и тени на нем не тени, а так, точно налет какой-то. Горизонт узкий, видно не дальше трех-пяти верст, и мороз так крепок, что, кажется, чувствуешь его, вдыхая, точно пьешь густой воздух, пропитанный ледяной влагой.

Все эти дни красные обстреливали позицию из полевых орудий и бросали тяжелые снаряды в Нарву. Иногда появлялись от леса темные цепи – одна, другая, третья маячили на белом снегу, и рвались над ними белыми катящимися в воздухе дымками эстонские и добровольческие шрапнели. Трещали пулеметы, начинали свою хлопотливую песню винтовки, им отвечали выстрелы красных, и, срываясь о снег, пели и выли пули над окопами, чертя по снегу длинные прямые линии… Красные цепи подходили к проволокам, срывались и бежали назад. Падали на снегу люди. Одни лежали тихо, другие поднимались, махали руками и жалобно кричали. Наступали сумерки, – они лежали тихо, уткнувшись лицами в снег. Мороз доканчивал то, что сделали пули. Утром их не было. Их убирали красные. Труп имел ценность платья, как имеет ценность убитый волк или лисица из-за своей шкуры. Раздетые трупы иногда хоронили, иногда, когда земля была слишком тверда от мороза, складывали штабелями, как доски, до лучших дней.

У защитников Нарвы крепла уверенность, что Нарву отстоят, что Нарву не сдадут.

Шпак привозил на позицию номера "Приневского края", и добровольцы читали едкие стихи по поводу частых атак нарвских позиций:

 
Хоть и хочется,
Больно хочется Нарву
Лейбе с бою взять,
Нарва колется,
Больно колется,
Нарву Лейбе не видать…
 

Или повторяли звучные стихи «Эля» – «Нарва-Верден»:

 
Ты пережила столетья,
Ты поборола злой тлен,
Выдержишь дни лихолетья,
Старая Нарва – Верден.
Рвутся и воют снаряды…
Им не пробить древних стен.
Стойки лихие отряды…
Старая Нарва – Верден.
Ныне тебе угрожает
Много обмана, измен.
Всюду врагов отражает
Старая Нарва – Верден.
Сила врагов уже тает,
Ты не отдашься им в плен…
Слава победой венчает
Старую Нарву – Верден!
 

Было заметно, что стихи нравились. Их читал Куличкин собравшимся кругом солдатам. В правой руке он держал согнутый номер «Приневского края», а левой ритмично размахивал, дирижируя каким-то невидимым хором. Сравнение Нарвы с Верденом льстило. Кругом светлели худые, потемневшие от голода и мороза лица, а руки сжимали винтовки.

– Ишь ты, братец ты мой, – сказал маленький Карвовский, солдат из красносельских парней, увлеченный потоком наступления и поступивший в полк. – Ловко пущено: старая Нарва – Верден. Это хорошо было бы на песню положить, чтобы на походе петь.

– Никогда им зимой не взять Нарвы, – сказал Куличкин. – А почему не взять? Первое: на снегу видать очень отчетливо каждого. Даже и ночью. Второе: каждый солдат очень понимает, что, если и ранен только, а дойти назад не может, все одно крышка, капут – замерзнешь, и, значит, смелости настоящей нет. Третье: стрелять неспособно, снегом затвор забьет, боек капсюля не разбивает, ударной силы нет. Значит, – вот и весь сказ, – наступать зимой не годится. Уж на что немцы были упорный народ, а зимой, да еще в снега, редко когда шли.

– Комиссар погонит, пойдешь, – сказал солдат, служивший раньше в Красной армии.

– Красный офицер тоже. Они теперь звезды на рукава поналепили, отличия поделали, гляди, и до плеч доберутся: погоны взденут, не хуже господ станут… Товарищи! – сказал другой.

– Офицеры завсегда с нами были, а эти сзади, да с револьвертом. Своих бьют! Паскуды!

– Наш офицер впереди идет. Возьмем поручика Кускова. Старый уже человек, а в дозор ли, в разведку – с нами. Наступление идет, станет в окопе, бинокль к глазам прижмет, кругом пули роют, он тебе – хуть бы што. Скала каменная.

– А сказывают, в Красной армии генералом был.

– Мало ли что заставило. Кто ж его поймет.

И замолчали.

Федор Михайлович ходил со Шпаком взад и вперед по шоссе. Шпак ожидал вольноопределяющихся, посланных с газетами в соседние полки и к эстонцам. Эстонцы тоже просили русскую газету. Своя социалистическая «Waba-Маа» им надоела, да многие по-русски лучше понимали, чем по-эстонски.

– Вы говорите, Евгений Павлович, на юге у Деникина плохо?

– Передаю то, что узнал из перехваченного советского радио. Образовался какой-то "Совет спасения родины". Совет требует отставки генерала Деникина. Добровольческая армия сдала уже Новочеркасск. Пишут: хотят за границу идти.

– Скверно, – проговорил Федор Михайлович-Все заграница манит. Обетованной землей кажется. Вот и нашим казалась раем. Дрались бы в Ямбурге, все хотя клочок, да свой, со своими законами.

– А может, советское радио врет? – сказал Шпак.

– Советское радио в таких делах редко врет, – как бы про себя, с убеждением, сказал Федор Михайлович.

– Я слыхал, там все-таки что-то делается, – сказал Шпак. – Будто генерал Врангель командование примет, в Крыму организовываться будут.

– Да… конечно… в Крыму. Если мы тут Нарву слабенькими силенками держим, как Перекоп не удержать! Может быть, еще Бог и спасет. У меня там три сына, Евгений Павлович, и дочь была в Новочеркасске в Смольном институте. А Новочеркасск сдан?

– Сдан, – подтвердил Шпак.

– Что же это такое!.. – с каким-то надрывом в голосе воскликнул Федор Михайлович.

– Кошмар! – сказал понравившееся ему слово Шпак.

XVI

После полудня Куличкин вызвал Федора Михайловича из землянки. С утра шел напряженный артиллерийский бой. От Плюсских переправ стреляла наша конная батарея, из-за станции Низы броневой поезд «Товарищ Ленин» посылал тяжелые снаряды по Нарве. Две наши батареи – одна добровольческая и одна эстонская – стреляли от Дубровны. Им отвечало уже не две, как было все эти дни, а четыре красные батареи, из них одна, тяжелая, давала постоянные перелеты.

Гром выстрелов, гудение и стальной скрежет несущихся снарядов потрясали морозный воздух. Высокие клубы черного дыма, как какие-то гиганты-деревья, поднимались то тут, то там на снежной равнине.

За ранением ротного командира Федор Михайлович командовал ротой. Рота была невелика – всего шестьдесят человек, но все молодцы – старые солдаты.

Когда Федор Михайлович вошел в окоп, рота уже была вызвана "в ружье" и серо-желтыми пятнами стояла вдоль бруствера. Пулеметчики прилаживали ленту в паз пулемета.

– Смотрите, ваше благородие, идут, – сказал Куличкин. – Восемью цепями, и пулеметы тянут. Надо полагать, всурьез пошли.

Холмистая гряда полей левее леса была усеяна черными точками. Будто торчали там пеньки срубленного леса. Правилен и четок был их узор. Кое-где пятна были чернее, это группы по два, по три человека волокли на лямках пулеметы.

Края красных цепей уходили к северу, пересекая шоссе. Не менее дивизии красных было брошено на фронте эстонской и русской позиций. Наши батареи посылали по ним шрапнели. Белые дымки всплывали в сером небе и катились, вздуваясь воздушными парусами, над темными точками неприятеля.

Юноша, гимназист-доброволец, – «связь» с эстонцами, – точно из-под земли вырос против Федора Михайловича и отрапортовал, вытягиваясь перед ним:

– Ваше благородие, генерал Теннисон, начальник 1-й эстонской дивизии, передали приказание не открывать огня, пока передние цепи не дойдут до проволок; эстонцы патроны из магазинов вынули.

– Слушаю. Передайте, Кортман, будет исполнено.

Федор Михайлович прошел вдоль роты.

– Не стрелять без моей команды, – сказал он. – Огонь откроем на проволоке. Прицел постоянный… Возьми основание кольев на мушку.

Щелкнули опускаемые прицельные рамки. Некоторые солдаты уже поставили прицелы, соблазненные четкостью далеких целей на снегу.

Красноармейцы шли, ложились, вставали и снова шли.

Из пеньков обратились в карандаши. Стали видны разнообразные, больше черные, пальто рабочих, шапки, винтовки на ремне. Когда ложились, то казались маленькими кучками навоза, разбросанными по снегу. Щелкали и двоили выстрелы. Пули пели тоскующую песню над окопами. Кого-то ранило, и раненый пополз по ходу сообщения.

– Кого это? – крикнул Куличкин.

– Коровайкина, господин взводный. У ногу, с рикошета. Кажись, кость задета…

В небе гремели стальные громы артиллерии. Над полем свистали, черкали и шлепали пули. В окопе было слышно, как дышали люди. Кто-нибудь скажет вполголоса:

– О Господи!

И сосед прошепчет:

– Чего ты?..

– Ничего. Страшно… Больно много их. Удержим ли?

У неприятеля затакали два пулемета, пропели свою песню и оборвали. Правее затрещал третий, четвертый, пятый, первые два снова пристроились, видно, наладили новую ленту, правее – еще три, и стал над окопами свист пуль непрерывен и жуток. Добровольцы прижались к снеговому откосу, точно хотели врасти во внутреннюю крутость бруствера.

Красные смолкли… Пошли вперед… Стали обозначаться под шапками лица, видно, как снег взметывает под ногами, а сзади остаются белые длинные следы. Идут медленно и тяжело…

Когда-то такое зрелище волновало Федора Михайловича. Было страшно, и хотелось набить «их» много-много… Тогда они были – враги. В чужой одежде, с чужим запахом солдатских рядов, с малопонятным разговором, повинующиеся каким-то своим законам. Тогда Федор Михайлович знал, что надо делать с пленными, как поступать с ранеными, знал, что он удерживает русскую землю от вторжения в нее немцев. Он дрался за русскую Варшаву с красивым златоглавым православным собором, за русский Владимир Волынский, за славных польских панов и крестьян, так смешно говорящих по-русски. Он не пускал врага к С.-Петербургу и к Москве. В Петербурге была его Наташа, там учились его сыновья и дочь, а в Москве была сестра Липочка с семьей, и там были родные, знакомые, там, в С.-Петербурге, были могилы его матери и отца, под калиновыми кустами и плакучей березой на Смоленском кладбище. Там были Государь, Родина, и потому там был задор. Хотелось истребить всех германцев и не дать в обиду ни одного своего.

Теперь… Пусто было на сердце. Одна страдающая нота заменяла аккорд души, и она звенела, отзываясь мучительными думами и мешая что-нибудь понимать. Враг наступал на него от милого сердцу, от родного Петербурга, где лежала его дорогая мамочка и где замучена его милая Наташа. Там все родное. Там воспоминания детства: Ивановская улица, Федосьин жених, Танечка, Савина, там корпус, училище, академия… Когда-то… Тридцать лет тому назад Игнат, жених горничной его матери, был кумиром его сердца. Игнат – петербургский рабочий. С ним вместе в Мурине он ходил на Охту к пороховым погребам удить рыбу. Смотрел с обожанием на русую бороду Игната, пел с ним бравые солдатские песни и считал его недостижимым идеалом… В те дни кучер и конюх Савиной были его друзьями…

И вот они – Игнаты, савинские кучера, конюхи, дворники – идут цепями по снегу, и он караулит их, чтобы расстреливать их из пулеметов и винтовок. Его фронт направлен на Петербург, а сзади него чужая теперь Нарва. Нарва – эстонский Верден.

– Повернули… Бегут назад! – прошептал сзади него Куличкин.

Не выдержали красные сурового молчания нарвских окопов.

И сейчас в лесу затрещали пулеметы. Черные фигуры стали падать и оставаться на белом снегу.

– Ваше благородие! Их же пулеметы по ним бьют. Господи! Твоя воля, что же это такое?!

Ужас на лице старого унтер-офицера… Ужас в его словах…

Федор Михайлович знал, что это такое. Какой-нибудь Благовещенский, какие-нибудь Бронштейны, Крохмали, Финкельштейны, Фрунзе, Мехоношины приказали расстреливать оробевших, чтобы заставить Игната, савинских кучеров и конюхов, дворников и рабочих идти на окопы.

– Идут опять… – вздохнул Куличкин. – А много их свои же побили.

В туманах зимнего дня колыхались цепи. Качались, смыкались в кучки, рассыпались, падали, корчились на морозе. Снова стали видны лица. Белые, несмотря на мороз, с пустыми черными глазами. В застывшем воздух висела скверная матерная ругань. Появились красные офицеры с револьверами в руках.

Эстонцы открыли огонь.

– Ваше благородие, начинать, что ли?

Федор Михайлович молчал. Он не видел цепей. Он видел свое детство, Игната, Андрея и Якова – савинских

"Как же по ним-то?.. По родным?.. Дорогим"? Командовал Куличкин:

– По неприятельским цепям… Постоянный… Часто. Начинай.

Кто-то резко, не своим голосом, крикнул:

– Пачки!

XVII

Восемь раз повторяли красные атаку. Одни бросались на проволоку, хватались за нее и падали, сраженные электрическим током, другие бежали назад, сбивались в кучу, попадали под расстрел своих пулеметов, рассыпались снова цепями, расталкиваемые кулаками комиссаров и красных офицеров, пополнялись из резервов и снова шли по снежному полю, покрытому телами убитых и раненых. Шли, нанюхавшись кокаина, со смехом, ничего не понимая, не слыша свиста и щелканья пуль. Шли в отчаянии, потому что нельзя было не идти. Шли сами и заставляли идти других, потому что был приказ Троцкого: «Взять Нарву во что бы то ни стало».

Они знали, что такое приказ Троцкого. Они не могли его не исполнить.

Федор Михайлович видел, что это не война, не сражение, не атака, не безумство храбрых, не суровое исполнение долга, не счастье пасть за Родину, а отвратительное избиение людей, подобное казням в чрезвычайке. Молча, с сурово сдвинутыми бровями, стоял он в окопе во весь рост и смотрел в бинокль.

Он не рисовался: просто забыл про пули.

Он думал о другом. Почему одни Игнаты, Андреи и Яковы с безумным упорством кидались на проволоку и гибли на снегом покрытых полях русской земли, а другие Игнаты, Яковы и Андреи, закрепившись за проволокой с пущенным по ней сильным электрическим током с хладнокровным упорством избивали их? Ему всегда были отвратительны погромы. Как много писали о гнусности гражданской войны. О том, какую гадкую роль играют войска при этом. Они же писали… Социалисты!.. Теперь эти самые социалисты затеяли в небывалых размерах избиение русского народа русским же народом, и Игнаты, Андреи и Яковы кинулись с рабским усердием исполнять их приказ.

Ночь надвинулась. Был всего пятый час, по-советски – второй, но короток декабрьский день на севере. Туман садился на землю. Крики смолкли. Перестали стрелять винтовки. Сумрак стал перед глазами. Во мраке поле, покрытое телами замерзающих раненых, стонало непрерывным стоном.

– Тысячи две набили их, – вздохнул Куличкин.

Понимает ли он то, что понимает Федор Михайлович? Понимает ли, что их нельзя было избивать, они не враги, но братья…

Но… если не остановить их… погибнет последняя идея великодержавной России – ее Добровольческая армия?

"Тысячи две набили…" Сегодня две, вчера, третьего дня, да сколько погибло от артиллерийского огня. Артиллеристы хвастали, что работали на поражение. Да сколько побила тяжелая артиллерия в Нарве… Вчера, – Шпак рассказывал, – снаряд ударил в Кренгольме в квартиру рабочего, и от семи душ, целой семьи с бабушкой и дедушкой, с детьми и внуками, осталась груда обгорелых развалин, где «любители» отыскивали человеческие кости.

Кому эти жертвы?

Из-за снежных холмов кроваво-красным серпом поднималась молодая луна. Звездочка загорелась в зеленеющей дали. Все принимало призрачный вид. Стоны раненых стихали. В нескольких стах шагов замерзали люди.

Кому?!. Кому нужны эти жертвы?

Как видение, стала перед Федором Михайловичем кроваво-красная звезда, и в ней лицо Троцкого.

Согнулся крючковатый нос, из вьющихся волос проступили маленькие, острые рожки, скривился в презрительно-саркастическую улыбку рот.

Дьявол!.. "Сатана там правит бал!"

Там не правительство, а сатанисты. Когда Федор Михайлович служил в Красной армии, он слыхал о том, что Ленин давно болен дурной болезнью, что его мозг не в порядке. Он правил Россией! Ему пели гимны, в его честь слагали стихи и «сволочью» называли мучеников, борющихся за святорусскую землю. Помнит Федор Михайлович, как к нему в дивизию прислали "азбуку красноармейца", и там на букву «И» был такой стишок:

 
Ильич железною метлой
Сметает сволочь с мостовой.
 

Ржали довольным смехом красноармейцы, носился с этим стишком молодой курсант, нравился им их добрый Ильич.

Сатанисты взялись уничтожить Россию. Сатанистам она стояла поперек горла как последняя цитатель христианства. Запад давно поклонился золотому тельцу. Жила любовь только на Святой Руси. Видел эту любовь Федор Михайлович всю свою жизнь и понимал, что ею стоит Россия. Любовью покоряла она киргизов и сартов, любовью согревала бурят и якут, с любовью шла в недры Кавказа, и русский язык звучал на одной шестой земного шара. Русский церковный благовест звенел в Калише и во Владивостоке, в Торнео и в Эривани. И пока цела была Русь, стояли святые храмы, не мог сатана установить золотого тельца на русской земле. И он послал затмение на умы русской молодежи. В неверии и насмешке к обрядам православной веры росли гимназисты и студенты. Красивые трогательные символы веры Христовой заменяли сатанинскими знаками таинственных треугольников и звезд. Среди знати, любопытства ради, творили черную мессу. Со смешком, с хитрой ухмылочкой завоевывал сатана русское общество, и смеялись над тем, что государь – хороший семьянин. Подсылали к нему дьявола в образе старца, чтобы опоганить царские чертоги. Насмехались над святостью брака, не ходили к исповеди и причастию, повсюду творили блуд. Сатана входил в Русь осторожно, но входил через парадное крыльцо, а не через черные двери. "Любопытно… Интересно… Умно… Это не то, что попы!.."

Сатана-Ленин и жид Троцкий – вот кто начал. Кто толкнул стоявший над бездной русский народ, и он покатился, и чем дальше, тем скорее.

Молиться!..

Молиться?.. Молитва без подвига – ничто. Надо работать, а не только молиться. Работать? Эти тысячи убитых и замерзающих раненых – это работа? Работать там?.. Через огненную геенну мук душевных прошел Федор Михайлович, работая там. Работать здесь?.. Ну, отстояли Нарву… А дальше что? Белые армии гибнут. Белые армии без фундамента. У них земли не было. Народ обратился в беженцев. Не было царя, и где было три русских, там было четыре партии.

Ужасно было на душе. Пустота страшная.

"Мама!.. Наташа!.. Дети!.. Где же вы все, родные, милые?.. Не могу я жить, не спросив у вас, что же делать?"

Оправданы черные пятна тел убитых, лежащих на снегу в поле, угодны Богу жертвы людские, потому что нельзя их простить.

Могли же они идти не на десятки эстонских и добровольческих пулеметов, не на проволоку окопов, а на те одинокие пулеметы, что стояли в лесу, на комиссаров, и их сокрушить, и вернуть царя родине и порядок стране…

"А почему же ты не сделал этого, когда был там, с ними? Почему не пошел?"

И чувствовал Федор Михайлович, что с тех пор, как началась революция, он, всю жизнь повиновавшийся только долгу, он, всего себя отдавший служению этому долгу, не выполняет долга, идет против совести.

"Почему не отстоял Государя? Почему не пошел в Думу и не арестовал безумцев, думавших кровью и мятежом спасти Россию? Почему не умер с теми городовыми, что отстаивали порядок и закон? Они у Господа Сил, а ты?..

Почему принял революцию и Временное правительство, а не сделал того, что должен был сделать?..

Ведь учил же ты солдат: "Делай все, что тебе прикажут, если же против Государя, не делай – в этом воинская дисциплина". Почему же, когда стали делать против Государя, ты не возмутился, а пошел за теми, кто заточил Государя? Ты пошел потому, что пошли твои начальники: Брусилов, Рузский, Корнилов. Тебя поразило, что Корнилов навесил георгиевский крест на унтер-офицера Кирпичникова, совершившего тягчайшее преступление, убившего своего ротного командира.

Не могли иметь удачу те, кто шел против Государя в прошлом. Не могли иметь удачу те, кто шел против революции, а сам славословил революцию. Потому что коммунисты, большевики и сатанисты – это все дети революции, порождение ее красного флага и сатанинской звезды…"

Вольноопределяющийся Кортман пришел звать Федора Михайловича пить чай. Федор Михайлович спустился в землянку и задумался над железной кружкой, пахнущей веником.

Кортман был счастлив одержанной победой, отбитым штурмом. Большие потери у «неприятеля» его радовали.

– Россию надо восстановлять, – говорил он, красный и потный, допивая шестую кружку чая, – с того, что подать сигнал «аппель»… "на свои места скачите!" – пропел вольноопределяющийся. – В Петрограде Государь, и каждый на свое status quo (Прежнее положение (лат.)) пожалуйте. Вольнопер Кортман, вы чем были до великой бескровной? – Гимназистом шестого класса Петроградской 2-й классической гимназии. – Пожалуйте за парту. Доучитесь сначала, а потом посмотрим, куда вас применить. – Ваше благородие, вы кем были?..

Глухо ответил Федор Михайлович:

– Командиром 1-й бригады N-ской дивизии.

– Генералом, стало быть… Позвольте… Почему же вы?.. – вольноопределяющийся вдруг поперхнулся, смутился и покраснел… – Я кипяточку принесу еще… ваше… благородие… Может быть, вы еще выпьете, – сказал он, схватил чайник и выскочил из землянки.

Когда он вернулся, он не застал в землянке Федора Михайловича.

Федор Михайлович шагал взад и вперед по шоссе. Лунная тень двигалась за ним по снегу, то пропадала, когда заслоняли луну облака, то появлялась снова, и шептал Федор Михайлович страшные слова. Лихорадочным кошмаром охватывали они его, раскаленными молотками били по самому сердцу – и слова эти были:

– Ни понять – ни простить!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю