412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Богуславская » Боль » Текст книги (страница 3)
Боль
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:00

Текст книги "Боль"


Автор книги: Ольга Богуславская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)

Можно сколько угодно рвать на себе тельняшку и кричать со всех трибун, что необходима судебная реформа, что устарел уголовный кодекс, что без института присяжных наше судопроизводство страдает импотенцией, а лекарства – только в Западной Европе, но если оставить тельняшку в покое и посмотреть друг другу в глаза – может, кто-то и вспомнит, что есть такая неотменимая категория, как здравый смысл.

Может, попробовать им воспользоваться?

Зайцев сидит в тюрьме, спешить ему некуда.

Обвинение в убийстве двух человек не располагает к легкомыслию, и он обстоятелен и не скуп на версии. Он защищается. И что бы он ни придумал, как бы ни изощрялся, в каких бы искусствоведов ни играл – все объяснимо.

Но суд? Разве у них с Зайцевым одно общее дело?

Институт дополнительного расследования допотопен и неуклюж. Это самая советская продукция из всего, что было создано нами за известный период. Универсальная модель нашего общества: все работают, все трудятся – и ничего. Никто не отвечает за результат. Мы же не буржуи. Какая разница, кто победит? Дело не в победе, а в участии.

Практика показала, что это – прямая возможность для судей снять с себя ответственность и не принимать нежелательные решения. У суда есть абсолютно все возможности провести расследование: допрос свидетелей, проведение экспертиз, истребование любой документации – и есть ещё одна, дополнительная, которой нет больше ни у кого. Суд может устроить волокиту.

И все.

Показания свидетелей устаревают быстрей, чем отцветают хризантемы. Через пять лет показания свидетеля – соседа не имеют никакой ценности, или имеют, но относительную, тогда как спустя месяц это – сверхточный инструмент.

Перебрав все возможные варианты, Зайцев обратил внимание высокого суда на то, что вовсе не уверен в том, что в "запорожце", принадлежавшем жене Фокина, обнаружены трупы Фокина и Владышевского.

Вопрос этот возник не вчера. И даже если не принимать во внимание всю совокупность сообщенных Зайцевым сведений, у суда есть возможность установить со всей непреложностью, чьи трупы были извлечены из сгоревшего "запорожца".

По какой причине суд не вынес постановление о проведении экспертизы методом генной дактилоскопии? Ведь известно, что ответ может быть получен однозначный.

Или ответ интересует только представителей потерпевших?

Воробышек, сын волка

Каждый апрель бывает один раз в жизни. Природа тоненькой кисточкой рисует влажные стволы уставших от зимы деревьев, пухлые почки, первый дождик и что-то еще, чему нет названия. Малыши стайками сидят на корточках, пробуют цветные мелки. А Костя лежит под землей, и там, внутри, нет никакого апреля. Там вообще ничего нет, а его душа, маленькая и беспомощная, как синичка, никак не может найти, где согреться.

Дома?

Нет, там ей места нет, ведь убили Костю дома.

А больше деваться некуда. Косте было четыре года, и весь мир умещался в комнате, где мама кормила его кашей и где лежал его самолет. Тот самый.

Костю убил папа.

Убил 14 апреля 1993 года.

Прошел год. Время от времени папа плачет, страшно вспоминать, да и не все он помнит. А подсказать некому, в комнате, кроме них с Костей, был только ещё один ребенок.

Павлова Николая Алексеевича, 1959 года рождения, до ареста проживавшего в Истре, я никогда не видела. Говорят, он невысокого роста и могучей силой Бог не наградил. Родился он, кстати, 1 января, судьба преподнесла его родителям в качестве лучшего из новогодних подарков. Но подарок не приняли. По свидетельству очевидцев, сестер, матери, отец нещадно его бил. Бил и в детстве, и в отрочестве, за что – не знаю, но это и неважно.

По профессии он повар.

Как учился в школе, как служил – можно только догадываться. Хроническим алкоголиком он стал уже после армии. Работал через пень-колоду, нигде подолгу не задерживался, никому такой работник был не нужен. Очевидно, временами Николай Алексеевич Павлов испытывает искушение: все, что с ним произошло, толковать через эту ненужность. В смысле того, что пить он начал оттого, что был никому не интересен – а не наоборот. Тут я Николаю Алексеевичу помочь ничем не смогу, даже и догадкой, потому что я и в самом деле не знаю, отчего он начал пить. Но я точно знаю, что это единственное, что он научился делать очень хорошо.

Женился он на тихой, безответной, работящей женщине. У неё уже был ребенок – смуглокожий и с экзотическим именем. С папой этого ребенка отношения не сложились, а вот с Николаем Алексеевичем как будто все было, как у всех. Правда, она знала, что работать он не любитель, но все же мужчина в доме, вечная сказка о том, что пусть хоть какой, но будет кому в избе гвоздь забить. Павлов бил её, она с детьми убегала из дому. Потом он трезвел.

Нет, время от времени он работал. Месяц, два. Когда был трезв спокойный, даже мягкий человек. На злодея не похож. А водка делала его невероятно агрессивным. Похоже, что-то в нем клокотало, как в запечатанном сосуде, который время от времени подносят к огню. Значит, по большей части он сидел дома. Сдавал бутылки, иногда уносил что-нибудь из дому, чтобы продать и выпить. Друзей у него не было, были только собутыльники.

Друзей не было, а пить один не мог. Все-таки что-то прорывалось наружу, должно было быть высказано хоть вполпьяна кому угодно. Может быть, он все хотел кому-то доказать, что он не такой, каким видится снаружи.

Следователю Юрию Ивановичу Луканкину он сказал, что временами с ним случается вот что: идет по улице и кажется ему, что все над ним смеются, все презирают. А однажды он убил щенка. Был пьян, а щенок – он же бестолковый и любопытный, наверное, лаял и носился от радости, что живет на свете. Вот он его и убил. Жена спросила, зачем он это сделал, и он ответил нечто вроде: "Вот такой я парень, мне под руку не попадайся". И тогда жена спросила, а если бы на месте щенка оказался ребенок... А он ответил, ну что, мол, я не понимаю...

Очевидно, скрытой пружиной всех этих мутных выбросов было ощущение собственной никчемности. Сейчас это принято именовать комплексом неполноценности, но комплекс – это все же нечто сложное, неодномерное, а здесь я неодномерности не чувствую. Скорей, острое ощущение – острое, но только одно. Потому что, будь их несколько, много, не могло бы, наверное, случиться то, что случилось. Хотя бы только потому, что вторым номером у взрослого мужчины, имеющего ребенка, в списке ценностей – после собственной персоны – мог все же оказаться сын... Ну не вторым, так третьим, пятым...

В тот день все было, как всегда. Жена в 6 утра ушла на работу. Павлов остался дома с четырехлетним Костей и шестилетним Маркосом.

Часам к девяти в гости пришел сосед с бутылкой. Когда бутылка кончилась, пошли в магазин. Там помогли разгрузить машину с продуктами, им дали бутылку вина. Вроде бы за вином ходили два раза, но Павлов не помнит точно. Правда, не помнит. В начале второго сосед ушел домой спать. И Павлов остался с детьми один.

А потом – все, что было потом, мы знаем только из рассказа Маркоса и из обвинительного заключения. Обвинительное заключение, в свою очередь, реконструкция событий, которые в принципе реконструкции не поддаются.

Виной всему стал самолет. Маркос сказал, что они с Костей хотели взять игрушечный самолет, и с этого все началось. Павлов с женой и детьми занимал половину маленького одноэтажного домика. Комната, кухня и крошечная прихожая. Очевидно, дети играли там же, где пили папа и дядя Леша. И чем-то папу рассердили. Вот самолетом, кажется...

Около трех часов Костя прибежал к соседям. Заплаканный, босой, без штанов, в одной рубашонке. Одна щека у него сильно распухла. Видно было, что ребенок избит. Следом за ним появился Павлов. Соседка попыталась была оставить мальчика у себя, но Павлов молча взял его и унес. Вот и все. Остальное видел Маркос.

Из обвинительного заключения:

"То обстоятельство, что потерпевший прибежал к Тимошенко (соседка. О.Б.) с опухшим лицом, раздетый, босой, сильно плакал, указывает на длительность причиненных страданий... Павлов Н.А. начал истязать сына до 15 часов, а после того как сын смог убежать от него к соседям, он забрал его домой и продолжал истязания.

Несовершеннолетний свидетель Алексашкин М.М., 1987 года рождения, являющийся братом потерпевшего, так рассказывает о событиях 14 апреля 1993 года: мама была на работе, а папа пил водку с дядей Лешей. Он и Костя хотели взять самолет, а папа стал бить Костю. Костя спрятался под его кровать, но папа достал оттуда Костю и стал бить руками по голове, оцарапал его. Бил много. Он и Костя плакали, Костя звал его на помощь. У Кости была кровь. Он, Костя, лежал на своей кровати, потерял сознание. Папа бил Костю головой об стенку, потом ножом разрезал Косте попу. Костя уже не кричал. Папа "кидал Костю под меня", бил ремнем. Папа раздел Костю догола, у Кости текла кровь, он ещё дышал, а "глазки были наверх". Папа мыл его тряпкой, смывал кровь. Папины руки были в крови. Потом папа лечил Костю зеленкой. Потом он положил Костю на его кровать и стал трезвый. Папа хватал Костю за половой член".

Около девяти часов вечера, возвращаясь с работы, жена Павлова встретила свою сестру, и та сказал ей, что днем Павлов к ней приходил и просил нож, сказал, что хочет покончить жизнь самоубийством. Тот нож, которым он разрезал Косте попку и промежность, очевидно, куда-то делся. Был ведь в доме нож, а он пошел к сестре жены...

Л. Павлова бросилась к дому. Муж сидел на лавке у входа, дверь была закрыта на палочку. Старший сын смотрел в окно.

Павлов сказал: "Я такое натворил..." Смешное детское слово. Шалун. Когда она вошла в комнату, увидела, что Костя лежал на кровати голый без признаков жизни. Постель была вся в крови. Кровь была на полу, на печке, на стене над кроватью старшего мальчика.

Она упала в обморок. Когда пришла в себя, между ними состоялся разговор.

Я понимаю, что не разговор и не состоялся. Я понимаю, что она плакала, кричала, шептала – просто не знаю, как назвать тот час, когда она сказала своему мужу, что пойдет за милицией. А он стал её удерживать. Сначала сказал, что повесится, а потом – что сам сдастся.

Времени на то, чтобы повеситься, у него было много. Еще до того, как жена вернулась с работы. И после того. Но когда она пошла к соседям, он первым делом перенес труп Кости на другую кровать, а потом снял с подушек окровавленные наволочки и замыл, где увидел, пятна крови. То есть он соображал, что кровь – это плохо, её должно быть поменьше. Наволочки сунул под кровать.

Все говорят, что это должно было произойти со старшим ребенком. Он не любил его, а Костю – любил. Баловал даже.

* * *

Виновным он себя признал.

Но с оговоркой, имеющей, скорей, не юридическое, а другое, общежизненное значение. Он сказал, что не помнит, как это произошло, но, кроме него, сделать это никто не мог.

Если говорить о продуманной позиции, возможно, "не помню" и есть оптимальная. Но мне кажется, что это даже не позиция. Это как было на самом деле. Тогда, когда убивал, – видел, знал, чувствовал, а сейчас не помнит. Когда знакомился с делом, начал плакать, дойдя до заключения судмедэкспертизы. Там перечислены все телесные повреждения, которые были причинены этой птахе. Может быть, в этом месте следовало бы процитировать фрагмент экспертного заключения, но я не могу, не буду повторять, потому что мне кажется, что даже от простого повторения названий, слов птахе снова будет больно.

Когда плакал, говорил: неужели это сделал я...

Следователь сказал, что он выл как шакал.

Но быстро успокоился.

* * *

Я хотела взять у мамы Костину фотографию, чтобы его лицо, замечательная курносая рожица, все время было у тех, кто читает эти строчки, перед глазами. Но я не смогла поехать к Костиной маме. Теперь она осталась наедине с другим ребенком, который видел и помнит убийство малыша. Он, конечно, уже начал улыбаться, и взрослым может показаться, что рана начинает заживать. Но Юрий Иванович Луканкин, следователь которому довелось расследовать это – просто это, "дело" пусть останется на обложке, – сказал, что волосы дыбом стали у него тогда, когда он узнал, что Маркос все время ходит на могилу брата и носит ему свои игрушки и жевательную резинку.

У меня есть другая фотография.

Костя лежит на столе в морге, и каким-то специальным инструментом отведена та плоть, которую убийца разрезал на попке сына. Смотреть на это нет никакой возможности, он лежит, как любят лежать малыши на теплом песке, лягушонком, на животе, разбросав руки и ноги. Избит и истерзан он так, что временами детские черты кажутся взрослыми.

Отец бросал его по комнате, бил об стену головой.

"Далее, в протоколе осмотра места происшествия указано, что под кроватью обнаружены детская майка и детская рубашка, обильно пропитанные кровью, принадлежащие, по словам присутствовавшей при осмотре матери потерпевшего, её сыну. При осмотре майки и рубашки обнаружено, что по боковому шву майки и боковым швам рубашки и её рукавов имеются разрывы, которые, по мнению следователя, могли образоваться, когда Павлов Н.А. брал сына за рубашку и трусы и бросал по комнате..."

Единственным слабым подобием утешения для всех нас может быть то, что такое не является приметой нашего времени, только и исключительно нашего. Такое было всегда. И это делает вечным вопрос о том, что же должно произойти с человеком, чтобы он это смог.

Какое все это имеет значение, ведь Костю это не оживит, а это единственное и главное. Кости нет и никогда больше не будет. Но если бы я все же могла вымолвить хоть слово, чтобы попытаться вымолить за всех взрослых прощение у того, другого, шестилетнего, который все видел, – тогда я бы сказала о ничтожестве, в которое человек всегда впадает постепенно. И никогда – без участия других.

В человеческой жизни, оказывается, нет ничего малозначительного. Важно все и всегда. Все, что человек делает или не делает, все это остается в нем, копится и, если делается не то, гниет.

Кто-то когда-то позволил отцу убийцы поднять на него руку. Кто-то быстро с этим смирился. Кто-то его недолюбил, а он всех в детстве убил уже заранее, чтобы больше не делали ему больно. Говорю это не в оправдание Павлова – оправдания нет, потому что нет Кости. Говорю это тем, кто живет взаймы, без усилий.

Я писала не для того, чтобы разобраться в уголовном деле или повлиять на приговор. Я писала в память об убитом ребенке Косте Павлове четырех лет. Изменить ничего уже нельзя, это может и должно теперь просто запомниться и впиться в память непроходящим ужасом.

А приговор – да, я хотела поговорить с Юрием Ивановичем Луканкиным о смертной казни. Следователь всегда знает больше остальных, я хотела знать именно его мнение. Впервые в жизни я, кажется, готова была сказать "да" убийству за убийство. А Юрий Иванович сказал:

– Вы не видели ребенка в морге.

Смертная казнь для Павлова просто подарок.

Пожизненное заключение. Чтобы он всю жизнь вспоминал его лицо, его голос, его кровь.

...Жене Павлов все время говорил: я – волк-одиночка. Видимо, это важно, что себе он представлялся, во-первых, никем не понятым и, во-вторых, волком, все же волком, а не зайцем.

Но он ошибся.

Волки, как говорят ученые, очень хорошие родители. Особенно отцы. Расшалившимся малышам они позволяют делать с собой все, что им заблагорассудится. Волчата в пылу игры не только кувыркаются и шумят, они больно кусаются. А папа-волк, чуть что, рычит на маму: пусть малыши балуются.

А если мама не поймет, папа сам возьмет да укусит.

А малыши возятся, визжат и всем мешают...

Убить, чтобы любить

Последнее слово

Она была старше на двадцать лет. И все говорят: он не мог её любить.

Говорят, не задумываясь.

Но если бы задумались – что было бы тогда?

Тогда нашлись бы другие слова.

Все закричат, и закричат хором: ну что такое слова?!

Слово – это опасный вид плохо изученной энергии. И это хорошо видно даже из того, что все нижеследующее случилось после слов.

После нескольких слов, произнесенных, скорее всего, безразличным полушепотом.

Полушепот я придумала сама – потому что все происходило на лестничной площадке обыкновенного жилого дома, и один из говоривших для громких слов был слишком взволнован, а другой – слишком безразличен.

И ещё я выбираю полушепот потому, что сама опасаюсь громкого слова. Ведь эти строки тогда мог прочитать один из тех двоих, что разговаривали на лестничной площадке. Я пишу о том, о чем и подумать-то страшно – а он бы подумал, что так страшно писать...

Из протокола допроса подозреваемого Виктора Силиванова 12 марта 1985 года:

"Я познакомился с Л.Н. 6 ноября 1983 года у телефонной будки, находящейся у дома 26 на улице Бирюзова. К будке подошла женщина, попросила у парня сигарету, закурила и зашла звонить. Потом она вышла, я спросил: "Что, не можете дозвониться?.." Я предложил ей зайти домой к моим родителям и позвонить оттуда. Мы пришли, она сразу дозвонилась, мы обменялись адресами и телефонами, и она ушла, сказав, что, может быть, позвонит часа через два.

Через два часа она позвонила и сказала, что хочет со мной встретиться.

Она была выпивши, так как пришла из гостей, я предложил ей поехать и где-нибудь посидеть, но она сказала, что лучше взять бутылку и пойти к ней... домой. Дома у неё никого не было, мы сели за стол в кухне и стали пить шампанское. Я спросил, сколько ей лет, она сказала, что тридцать. Она начала жаловаться на свою жизнь, что её все обижают, никто не жалеет. За столом мы просидели около получаса... В это время Л. расстегнула пуговицы на кофте и попросила её поцеловать...

Потом мы с ней допили шампанское и она сказала, чтобы я шел домой, так как должна прийти её дочь, которой 12 лет. Я ещё спросил, что же такая маленькая дочка так долго гуляет, время было где-то около 10 часов вечера, но Л. мне ничего не ответила".

Наверное, есть и другие мужчины, умудренные жизнью и веселым опытом, вот они сразу поняли бы, сколько лет врачу-наркологу Л.Н.

Но на ноябрьской стылой улице стоял двадцатитрехлетний Виктор, для которого все на свете ещё имело свой первоначальный смысл. Он увидел женщину – она ему понравилась. Она попросила её поцеловать – и он поцеловал её.

Я видела единственную её фотографию – но это была фотография из уголовного дела и на ней был запечатлен не человек, а, скорей, событие. Так что я не знаю даже, каковы были черты её лица. Мать Виктора рассказывала о ней как о своей ровеснице – так оно на самом деле и было, – но вымолвила ненароком, что однажды, стоя в её полутемной прихожей, придя в очередной раз для постылого разговора о том, что же будет с сыном – так вот, стоя в прихожей, она вдруг взглянула на неё и заметила, что она очень хороша собой. Быть может, ей очень хотелось увидеть эту женщину глазами сына, и она увидела, но для чего я вспомнила об этом?..

"Примерно через неделю, когда мы были дома у Л., пришла её дочь. Я увидел, что она взрослая, и спросил у Л., сколько же ей лет. Л. ответила, что сорок три года, и расплакалась, подумав, что, узнав о её возрасте, я её сразу брошу. Я её успокоил, что возраст для меня не имеет никакого значения. Л. сказала мне, что она меня очень любит и что если я её брошу, то она покончит с собой".

Потом в череде событий будет несколько попыток покончить с собой – но не её, а его.

Я разговаривала с психиатрами, и они усмотрели в его поведении черты психопатической личности, как и врачи института Сербского, где Виктор проходил экспертизу.

Может, оно и так, но никто, конечно, не задавался целью понять, что же именно в первую очередь овладело сознанием доверчивого и очень чистого человека ("патологически добр" – так его описала старая знакомая его матери). А может, и стоило бы. И тогда и возраст, и дочь-ровесница, и её нрав, и домашние скандалы – все отошло бы в тень, в небытие, и осталось бы одно, горячее, жгучее: его любит одинокая женщина.

Она не может без него жить.

Теперь об этом можно только рассуждать, но кажется, что все главное произошло именно в первые дни и недели. А главным было то, что он не познакомился на улице с легкомысленной и беспечной женщиной ("сексуальная психопатка" – так её характеризовала ближайшая сотрудница), – а мучительно полюбил, и его любовь была ответом на другую любовь, такую же незаконную и мучительную.

Не он поднял эту планку, которую ему не суждено было преодолеть – на его глазах она была помещена на невероятную, головокружительную высоту, и он с восторгом бросился навстречу этому препятствию. Тем и оказалось дорого, что высоко.

...Они встречались каждый день. Когда нельзя было остаться у неё дома, ночевали у него – родители работали в ночную смену.

Однажды мать вернулась с работы и увидела их, ещё не проснувшихся.

Не испугалась, должно быть, только Л.

Она сказала ошеломленной матери, что они друг друга любят, им вместе хорошо и никто этому помешать не сможет.

Ему казалось, что все хорошо.

Очень хорошо.

Дочь ничего против не имела – иногда хмурилась и не разговаривала, но потом это проходило. Они строили планы. Он покупал Л. подарки. Одно нужно было ему, одно-единственное: видеть её каждый день. Да и как ещё мог он жить, любя её и зная, что она без него не может.

В июле они поехали в Пицунду.

Существуют приблизительные версии того, что там стряслось, но, если не обращать внимания на частности, то получится: на пляже к Л. подошел мужчина, пригласил её к себе в гостиницу – она отказалась. Потом он познакомился с её дочерью. И стал приезжать в гости в холодный российский провинциальный городок, едва различимой чертой ближайшего пригорода отделенный от Москвы.

Может, дочери не хотелось, чтобы южный гость видел, как молод возлюбленный её матери. Может, Виктор был слишком горяч и настойчив: он предложил пойти в загс, он очень хотел жениться на женщине, которую любил. Может, все развивалось самостоятельно, независимо одно от другого, а может – все вместе и одновременно, но появилась едва различимая тень.

Или Виктору она не сразу увиделась. Или молниеносно разрослась в черную тучу. Но ведь он не смотрел на небо – он смотрел в глаза женщины, которую хотел назвать женой.

"5 или 6 ноября мы с Л. пошли в загс, но там было много народу. Мы взяли бланки, но заполнить и отдать их не успели, так как был короткий день.

Восьмого ноября я пришел домой к Л., дочери дома не было... Мы сидели за столом, пили спирт, который немного разбавляли водой, но не закусывали. Я выпил примерно 200 г чистого спирта и пошел домой, так как не хотел видеть Г., который должен был прийти с дочерью Л. (Г. – знакомый из Пицунды. – О.Б.). Уйдя от Л., я домой не пошел, а повернул обратно и пришел опять к ней. Я начал ей говорить, что то, что мы встретились, это хорошо, но ты старше меня на 20 лет, детей у нас не будет, а я тебя люблю и жить без тебя не могу. Л. мои слова свела к шутке, мне это стало обидно и я решил выпрыгнуть из окна. Я правой ногой через подоконник выбил двойные стекла и рванулся в этот проем, но Л. удержала меня за куртку. От удара я сильно порезал себе ногу... Когда Л. пришла навестить меня в больнице, спросил её, продолжает ли она меня любить, на что она ответила, что любит, но сказала, что к ней заходить больше нельзя, так как дочь заявила, что если я появлюсь ещё раз у них дома, то она уйдет в общежитие. Я согласился и сказал, что будем встречаться в других местах..."

Быть может, следователь и судья сделали для себя однозначные выводы, быть может, их сделали и те, кто был в зале суда, – но я не могу взять да и найти место для хорошей жирной точки, чтобы с абзаца перейти к последней части этой сумрачной хроники.

Я не могу понять, решила ли для себя Л. что-нибудь окончательно. Я не могу понять, решала ли она это вообще, – ибо, если сослаться на многочисленные мнения знавших её людей, у неё были и другие "варианты", и тогда решать было нечего, а нужно было просто как-то отделаться от утомительной страсти Виктора.

Наверное, это невнятная, но безусловная разница между тем, что происходило с Виктором, и тем, что вроде скверной погоды докучало Л. и стала кошмаром для потерявшего самообладание человека. Может быть, все, что он делал и говорил, было на самом деле тяжело, утомительно, невыносимо, – а для тех, кто холодными глазами пробегает сейчас эти строчки, может, и смешно, – но это неважно. Любовь ужасна. Она не только мгновенно приживляет крылья туда, где им не дано быть, но делает человека совершенно беззащитным ввиду своей дерзкой силы.

"Я не мог с ней долго не встречаться, звонил ей, но она не хотела меня видеть, 8 февраля я проводил её с работы, мы стали разговаривать на лестничной площадке, я спрашивал её, за что она меня ненавидит, что я готов любым поступком загладить свою вину, искупить кровью, как говорили на фронте. Л. сказала, что я приношу ей одни неприятности, и просила хотя бы некоторое время не встречаться. Я разволновался, сказал, что не могу без неё жить, и, чтобы как-то доказать свою любовь, ударил несколько раз кулаком в стену подъезда и сломал себе правую руку. Л. помогла мне, перевязала руку, и я пошел в больницу..."

В том, что Л. человек этот, безумно, безудержно влюбленный, надоел, сомневаться не приходится.

Она стала его избегать.

Одно только поразительно: окончательный разрыв тоже не происходил именно из-за неё же.

Отталкивая его одной рукой, она держала его другой. И эта вторая сила была столь же внятной, как и первая, отторженная.

Двадцать восьмого февраля она попросила его не встречаться с ней хотя бы неделю. Подозревать Л. в мягкосердечной попытке сделать разрыв менее болезненным, то есть постепенным, не приходится – не её стилистика. Не менее, чем безусловное желание быть с ней рядом во что бы то ни стало, ему было очевидно, что она сама держит его – зачем? почему? – было уже не его дело. Но держала.

Отлучение на неделю он выдержал невероятным усилием воли. Он дал ей слово и сдержал его.

Седьмого марта утром она ему позвонила, и они условились, что вечером он придет к ней.

"Мы зашли на кухню, где проговорили около часа. Мы говорили о том, как будем жить дальше, но разговор был бестолковый... Я спросил, как она спит по ночам. Л. ответила, что всю эту неделю спала просто прекрасно, а я ей сказал, что всю эту неделю почти не спал, так как все время думал о ней. Л. сказала, что у неё есть хорошее снотворное, и дала мне из пачки одну упаковку в 10 таблеток какого-то лекарства. Я сказал, что мне этого мало, и взял у неё ещё две упаковки...

Я пошел домой, взял сберкнижку, на которой лежало 278 рублей, и 122 рубля наличными и снова пошел к Л. Придя к ней, я отдал ей сберкнижку и деньги, после чего попросил её раскупорить таблетки, но она сказала, чтобы я раскупоривал сам. Я собрал в ладонь таблетки, около 27 штук, и все их сразу проглотил. После этого я помню только, что сижу уже дома и меня мать отпаивает водой. На сберкнижку я написал завещание на бланке сберегательной кассы на имя Л. ..."

Он не мог помнить, что произошло с ним после того, как он принял лекарство, потому что потерял сознание.

А женщина, к ногам которой было брошено все, чем он владел, вызвала милицию и позвонила его матери.

Примечательна её профессиональная предусмотрительность.

Она знала, что "доза" нешуточная и может его убить и убьет – но не у неё дома.

С достойным самообладанием она дала ему возможность подойти к последней черте и корректно не стала вмешиваться не в свое дело – человек сам распоряжается своей жизнью, не так ли?

Мать на себе принесла его из милиции, полумертвого.

Отпоила.

На другой день родители чуть не силой показали его врачу, и врач (психиатр) сказал, что ему нужно лечь в больницу.

Ни о какой больнице не могло быть и речи.

Он рвался к ней.

"...Я зашел в подъезд дома напротив и стал ждать, когда придет Л. В подъезде я стоял примерно с 13.30 до 17.30. Около 18 часов мне показалось, что по улице в сторону станции идет Л. Я подошел к автобусной остановке и увидел её.

Она мне сказала, что идет домой.

Мы зашли в подъезд, сели в лифт, и я нажал на третий этаж. На третьем этаже мы вышли из лифта и встали на лестничной площадке. По дороге к дому Л. мне сказала, что видеть меня больше не желает и что вообще между нами все кончено. После этих слов у меня на душе стало тошно. Это же она говорила, и когда мы стояли в подъезде. Я захотел её погладить и протянул руку..."

Два человека стояли на лестничной площадке.

Один был сильный, другой – слабый.

Сильный мог одним словом остановить сердце слабого.

Сильной была женщина.

И она произнесла это слово.

Как он её убил, он не помнит.

Она начала хрипеть, он выбежал на улицу и стал звать на помощь.

В машине он держа её за руку, целовал в разбитые губы.

О том, что убил её, узнал в тюрьме.

Хотел повеситься в камере – вынули из петли.

Умереть не дали.

Жить тоже.

...Жизнь свою он не защищал – она у него кончилась там, в подъезде. Пытался защитить любовь.

Наверное, таких кассационных жалоб не увидишь, хоть сто лет проживи. Он возражал на приговор суда: двенадцать лет лишения свободы за умышленное убийство, – но возражал тому, что его обвинили в умышленном убийстве.

Слово "умышленное" его потрясло. Одно это слово, не арифметика, не цифра двенадцать. Да нет, нет, убивали его все время именно слова.

Вот что он написал в кассационной жалобе:

"Я любил и люблю Л. и не могу спокойно жить, зная, что меня обвинили в умышленном убийстве, в том, что я сознательно пошел на преступление.

Я не прошу Верховный суд о снисхождении, а прошу лишь правильно разобраться в моем деле и дать правильную оценку.

Если я в чем-то ошибаюсь и мои действия квалифицированы правильно, прошу Верховный суд изменить мне меру наказания, приговорив к исключительной мере".

...Я искала те слова и нашла их в тонкой зеленой тетрадке: "Она мне сказала, что я ей больше не нужен. Я растерялся. Спросил, зачем же ты морочила мне голову с квартирой, с обменом. Она заявила: "Если тебе жалко денег, то ты как взрослый человек должен понимать, что те простыни, которые ты измял в моей постели, стоят дороже, а если ты будешь мне счет предъявлять, я тебя посажу".

Мол, простыни – и те мять не научился.

Импотент, короче.

Постановлением Президиума Верховного суда РСФСР от 28 июня 1989 года Виктору переквалифицирована статья и изменен срок отбытия наказания. Теперь это не умышленное убийство и вместо 12 лет – 8 лет лишения свободы.

Преступление или суицид: уточнить забыли

А может, и правда: все, чему суждено произойти, едва мы появляемся на свет, уже записано где-то, а мы, простодушные, думаем, что все зависит от нас. Или от тех, кого мы любим. Может, и в самом деле люди, которых мы встречаем, предсказаны нам и никто не оказывается на нашем пути случайно. Так или нет? Спросить не у кого, да и не всякому нужен ответ. Но одно я знаю точно. Я никогда не забуду, как Вера Николаевна пришла ко мне тогда, десять лет назад, и как тихо она плакала. Дом ли у неё сгорел? Последнюю копейку украли? Да нет. Те слезы громкие, а эти были беззвучные, и у кого есть дети, тот ни с чем не спутает боль от того, что не можешь помочь своему ребенку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю