355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Смирнов » Проводы журавлей » Текст книги (страница 3)
Проводы журавлей
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:47

Текст книги "Проводы журавлей"


Автор книги: Олег Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)

3

Отпустив Воронкова, капитан Колотилин на стыке батальонов подзадержался, перекурил с дежурным пулеметчиком чужого батальона, надеялся, что сосед, комбат-1, подойдет, кое-что бы обговорили насчет взаимодействия, подстраховки друг друга, если припрет, но комбат-1 не подошел, и Колотилин по ходу сообщения выбрался во вторую линию траншей, по другому ходу сообщения вернулся в первую траншею, зашагал к своему КП. Решил: службу на левом фланге проверит поближе к утру. Тянет поспать хоть маленько: мотаешься по обороне, мотаешься, глаза от недосыпа воспалены, слезятся, будто дымом разъедает. Так надежнее, более уверен: траншейную службу везде несут как надо. Знал: солдаты побаиваются его строгости, его недрёманного ока (втихаря называют  н е у г о м о н о м), но еще больше побаиваются фрицевской разведки, уволокут тебя гитлеровцы – выколотят все, выпотрошат, изуродуют, родная мама не признает. Так что предпочтительно в «языки» не попадать…

Ноги гудели, поясница ныла. Виду, однако, не подавал, упрямо вышагивал, повыше поднимая ноги, чтобы не загребать грязь. Сзади тенью – Хайруллин, смелый солдат, заботливый и преданный ординарец, с таким не пропадешь. Колотилин шагал и шагал, и с усталости, что ли, в воображении мелькнуло дурацкое: когда-нибудь он заблудится в этих ночных траншеях, ходах сообщения и окопах, попадет в лапы к немцам. Вот уж поистине дурацкая мысль! Капитан Колотилин не из тех, что могут заблудиться, да и с ним неизменно Галимзян Хайруллин, надежный и храбрый боец, точно – его, Колотилина, тень.

Ничего, потерпим малость, прибудет пополнение, полегче станет. Да уже, собственно, начало прибывать: лейтенант Воронков – первая ласточка. Колотилин мысленно покачал головой: уж больно этот лейтенант бледный, изможденный, шея как стебель одуванчика, ровесники же, а ощущаешь: он – пацан, ты – взрослый мужик. Ей-богу, мальчик с большущими глазами, в которых наивная чистота и неиспорченность, какая-то телячья доверчивость, – и убивать таких не жалко? Гитлерам не жалко, а комбату-3 капитану Колотилину жаль их. Как, впрочем, и всех, кто волею судьбы попадает под его командование. Хотя, конечно, жалость эту нужно загонять в самые глубины души и как можно реже вытаскивать ее на свет божий. Ибо война есть война, жалей не жалей – от крови, мук и смертей не уйдешь. Правда, лично он уходил. Тьфу, тьфу, не сглазить бы!

Над траншеей прошелестела веерная трассирующая очередь – Колотилин и не подумал пригнуться. Неколебимо верил: железо его не возьмет, а показывать, что дорожишь своей жизнью, – позорно. Пусть все видят, пусть все знают – подчиненные и начальники, – капитан Колотилин железный человек. Да, может, он и вправду такой? А железо железу ни черта не сделает.

Вспомнил вдруг, как однажды в детстве, в детдомовском уже, в траве возле босоногой ребятни прошелестела серая лента гадюки. Мальчишки и, само собой, девчонки с перепугу бросились врассыпную, а он, Серега Колотилин, стоял себе, не дергался. Знал: змея не посмеет его тронуть. Хотя извивается и шуршит разнотравьем довольно противно и близко…

Комбат устал не столько от ходьбы, сколько от неких чужеродных, затаенных мыслей-воспоминаний, и остаток пути до КП ни о чем не думал, шел с пустой, будто позванивающей от пустоты головой, – как пустое ведро, право. Лишь в своей землянке, когда зазуммерил полевой телефон, Колотилин пришел в себя. Прежде чем взять трубку у связиста, приказал ординарцу соорудить чаек, покрепче, без сахару.

Звонил командир полка: что нового? Ничего нового. Едва отхлебнул из кружки, как звонок самого комдива – с тем же вопросом. И тот же ответ генералу, что и подполковнику. Но если непосредственному начальству можно было доложить кратко и без особых церемоний, то генералу докладывалось подробно, с уточнениями и весьма почтительно. Хотя в душе Колотилин не был убежден в необходимости еженощных, через голову командира полка, генеральских звонков: Батя не спит и другим не дает. Ведь контролирует же комбатов командир полка, и не только по телефону, в траншеях он нередкий гость. Ну да ладно, не комбату учить комдива.

Переговорив с генералом, допил чай, снял сапоги и одежду, в нижнем белье улегся на кровать. Ф-фу, благодать. Рай земной. Фронтовой, во всяком случае, рай – растелешиться хотя бы до подштанников, улечься на тюфяк, придавить часок-другой. Где-то вдалеке ухнул взрыв. Колотилин прислушался. Дурной, шальной снаряд? Похоже. Какой-то гитлер пальнул наверняка сдуру. Или спьяну. У гитлеров бывает, если нарежутся шнапса.

Так, гитлерами, он называл всех немцев, потому что утвердился во мнении: каждый гитлеровец, пускай самый занюханный солдат, – это маленький Гитлер, так сказать, Гитлер в миниатюре. Разница лишь в размахе злодеяний: фюрер творит их в мировом масштабе, солдат – в соответствии со своими возможностями. Но суть одна – фашистская, людоедская. Об этом Колотилин подумал, впервые увидевши отбитый у немцев городок: обугленные руины на месте домов, забитый расстрелянными стариками, женщинами и детьми противотанковый ров. Потом много крат видел подобное, и уже не вызывало сомнения, что собой представлял противник. Увиденное вызывало ненависть к захватчикам, и она крепла раз от разу. Кровь за кровь, смерть за смерть! Родина вырастила его, детдомовца, она заменила ему отца и мать, и как же он мог не встать на ее защиту?..

Как он и наказывал, Хайруллин разбудил его на рассвете, осторожно коснувшись плеча, прошептав:

– Товарищ капитан…

Колотилин неторопливо оторвал голову от подушки, неторопливо кинул:

– Чаю. Покрепче.

О последнем можно было и не упоминать: Хайруллин знал, что комбат уважает именно крепкий чай. Не меньше, чем крепкую водку. Но водка бывает не каждый день, чай – всегда. И молоко Хайруллин добывает не каждый день – даже реже, чем водку: ту можно  о р г а н и з о в а т ь  через старшину, через командира хозвзвода, через земляка со склада ПФС[2]2
  Продовольственно-фуражное снабжение.


[Закрыть]
, а молоко? А молоко только тогда, когда неподалеку какой-нибудь чудом уцелевший населенный пункт и в нем чудом уцелевшая корова! Хайруллин очень и очень рад, если удается  о р г а н и з о в а т ь  молоко – оно еще как полезно для здоровья, – а комбат к нему равнодушен, шутит с неподвижным неулыбчивым лицом: «Мне бы молочка из-под бешеной буренки!» То есть водки. И этой шуткой очень и очень огорчает Галимзяна Хайруллина, примерно несущего ординарскую службу. Но свое огорчение он прячет за неизменное: «Есть, товарищ капитан!» Хотя, татарин из-под Казани, он был столь же правоверным магометанином, сколь и правоверным ординарцем, и совершенно не употреблял спиртное, как, впрочем, и свинину.

Он и сейчас с усердной готовностью ответил:

– Есть, товарищ капитан!

И, семеня ногами кавалериста (в жизни не ездил на лошади!), пошел греметь крышкой термоса с кипятком, котелком с завтраком. А Колотилин натягивал гимнастерку, бриджи, обертывал ступни подсохшими покоробившимися портянками, натягивал непросохшие сапоги и думал, что оборона – поднадоела. Поднадоела? Осточертела! Ну, по лету, по суху и теплу эти нескончаемые блуждания по траншеям и ходам сообщения еще терпимы, а вот весной или осенью, когда все заливает водой, а вот зимой, когда все заметает снегом и тебя простреливает тридцатиградусник, – тогда оборона и вовсе не сахар. Конечно, в обороне меньше шансов схлопотать пулю либо осколок, зато в наступлении твоя кровь горячеет от риска, ты идешь вперед, на запад. А? Это жизнь! И вообще преснятина постыла, острые ощущения – взбадривают.

Прибудет пополнение – начнем наступать. Вместе с лейтенантом Воронковым наступать. Кстати, как он там? Вживаться ротному надо с ходу! Что думает о Воронкове – понятно: ротные – опора комбата. Понятно и с пополнением: какой командир не ждет маршевиков, как манны небесной? А в наступлении, в первой же атаке, скольких повыбивает, и опять будешь бредить пополнением. Война запущена на полные обороты: выбило – пополнились, выбило – пополнились, и так – до последнего боя, до полной и окончательной победы. Когда уже перестанет выбивать и подкрепления будут не нужны. Ибо будет мир, а не война…

На звонок с батальонного КП в роте Воронкова отозвались не сразу: после заминки – заспанный телефонист, после еще более длительной заминки – заспанный лейтенант.

– Слушаю…

– Что вы там… дрыхнете все?

Воронков крякнул, а потом рубанул:

– Виноват! Не повторится!

Колотилин отметил: лейтенант не юлит, не изворачивается, промашку признал, обещает не допускать, так и надо. С неизменной невозмутимостью капитан сказал:

– Проверь свой участок, особенно стыки.

– Вас понял…

– Затем можешь отдыхать до завтрака.

– Понял…

Было досадно, что комбат  з а с т у к а л  его спящим. Проспал, прозевал, проворонил. А ведь, как правило, пробуждался почти минута в минуту по намеченному. На сей раз осечка. И закономерный нагоняй. Хотя тона комбат не повысил. Но была не только досада, а и какое-то удовлетворение: коль получен законный нагоняй, значит, он, лейтенант Воронков, и впрямь при деле. В привычной стихии он, в доме своем – вот как!

И, помня об этом и стараясь не приволакивать ногу, Воронков вновь обошел ротную оборону, проверил посты, сам понаблюдал за нейтральной полосой, за вражеской обороной. Все было спокойно, фрицы постреливали, но, к счастью, никакой разведки. А не уволокли у тебя «языка» – живи и здравствуй, остальное мелочи. На войне, конечно, всякое бывает. Да вот с той же разведкой фрицевской как однажды вышло у Воронкова? На его участке немецким разведчикам удалось подобраться к траншее, но бойцы были начеку, разогнали разведку, кое-кого ранили, а обер-ефрейтора – тяжело, немцы, в суматохе отходя, не вынесли ефрейтора. Так «язык» как дар природы попал к нам в руки. Удача? Разумеется. Редкостная удача. Хотя на войне, повторимся, и не то бывало…

Из-за леса, словно процеженный верхушками дальних елей и берез, растекался желто-розовый рассвет, на небе густели дымчатые алые полосы. Как будто открыв это для себя, Воронков завороженно глядел вверх. В кустах бузины и волчьей ягоды пискнула пичуга. Ах ты, милая, и война тебя не берет, и солнцу радуешься? Я тоже радуюсь солнцу, а вот не берет ли меня война – сказать не могу…

Как из распоротой перины, кружил в воздухе тополиный пух, недавним дождем посбивало и зацветшие, но не успевшие распуститься ветки, – похожие на хлопковые коробочки, они усыпали подходы к траншее, ее дно и бруствер. Воронков где-то и когда-то вычитал: цветут лишь женские особи тополя. Правильно, зачем цвести мужикам, цвести должны дамы. А вот будет ли опять дождь? Солнечные лучи подкрашивали белые облака и серые тучи – возможно, и польет с небес. Как будто здесь не хватает воды – болота, ручьи, речонки, озера, топкие низменности, ступи на луг – и под подошвой хлюпнет мутная, пенная лужица.

Уже с раннего утра волгло, душно и жарко. Днем нагреет до одури, тогда сырая землянка – воистину земля обетованная. И как божья милость воспринимается вторжение в зной вечерней прохлады. И будут перемешиваться прохладные и теплые воздушные волны. Вчера, когда двигал от штаба полка в батальон, ощутил: после прохлады вдруг над ним прошлись духота и жара – словно горячая взрывная волна. Да, так ему показалось вчера. Отныне будут и вполне натуральные взрывные волны…

Они, как говорится, не заставили себя ждать. После завтрака немцы произвели артиллерийско-минометный налет, и над траншеей, где был в эти минуты Воронков, трижды прокатывался сжатый раскаленный воздух – от близких разрывов. И, само собой, комки глины вперемешку с осколками пролетали над башкой. Знакомо. Привычно. Нормально!

Снаряды и мины падали и на сельском кладбище, лежавшем неподалеку от сгоревшей усадьбы. Из траншеи было хорошо видно, как среди полусгнивших, покосившихся крестов вздымаются разрывы, выворачивая могилы. Живые не давали покоя и мертвым, покойников как бы убивали, они как бы умирали во второй раз. Делали это гитлеровцы, те, что убили его отца, мать, брата, убили женщину по имени Оксана, и у Воронкова вспухли желваки. Сочтемся, сочтемся!

У нас завтракали пораньше, чем у немцев, и старшина роты – сержант, из отделённых, рябой и ворчливый, выдал, помимо прочего, ломоть конины, венчавший горку пшенной каши. Нет, кусок не встал Воронкову поперек горла, но перед глазами возникло вчерашнее: после разрыва лошадь протащила бричку и рухнула, осколки пробили грудь, под кобылой натекла лужа крови, судорогой сводило ноги, копыта скребли землю, и по морде умирающей лошади текли крупные слезы, капали в кровавую лужу. Что ж, война есть война, и жизнь есть жизнь.

Никогда не возвращайся к погашенным, затоптанным кострам. Почти никогда. Потому что, случается, костер не загашен до конца, и под плотным слоем пепла тлеет огонек. А огонь не только греет, он может и обжечь. Так и с воспоминаниями об Оксане. Забыть бы все, не ворошить, но память у него, как ни крути, крепкая, и уголья, если потревожить их в затухшем костре, глядишь, и вспыхнут прежним жаром. Или почти прежним…

Он валялся в прифронтовом госпитале номер такой-то, где начальником подполковник медицинской службы такой-то, а дежурной сестрой была Оксана Доленко, украинка, из-под Белой Церкви, руса ко́са до поя́са, стройная, гибкая, глазастая, любимица палаты. Хотя что значит – палаты? Ее любил весь госпиталь – и ранбольные, и персонал, прежде всего мужской пол, разумеется.

Какое тогда по счету ранение было у него? Разберемся. Три тяжелых, парочка легких, общим счетом – пяток. Да, пяток, хотя Воронков имел еще одно ранение: в лагере для военнопленных часовой врезал ему затыльником автомата промеж лопаток, перебил кость. Он выжил, пусть ранение и было тяжкое, едва не стоившее увечья. Выжил, вынес. Но ранение заполучил в плену, стало быть, позорное, унизительное, и потому-то Воронков не считал его. Исключал из общего счета. Оно было вроде бы недействительно. И вообще, то, что с Воронковым, беспомощным, жалким и опозоренным, происходило в плену, – надлежало не вспоминать. Впрочем, и забвению плен не подлежал.

Оксане в руки он попал с предпоследним – легким – ранением. Легким – относительно: пробиты осколками обе руки, правда, кости не задеты, крови, однако, потерял много. Пока нашли его у подножия высоты, в тальнике, пока санитары выносили на носилках, пока подвода довезла до санроты, – подыстек кровью.

Руки ее были мягкие и прохладные – прохладными они казались, быть может, оттого, что у него держалась порядочная температура, и прикосновение женских пальцев словно остужало его. До поры, до времени остужало. А в один, как говаривалось в старину, прекрасный день ее пальцы ощутились как горячие и беспокойные. Она кормила его с ложечки, потчевала лекарствами, перестилала постель, помогала умыться, снять и надеть нижнюю рубаху, причесаться. Более деликатную помощь, связанную с кальсонами, с «уткой», Воронков отвергал, прибегая к услугам соседа по койке Васи-одессита (почему-то встречавшиеся Воронкову ребята родом из Одессы непременно именовались: Жора-одессит, Петька-одессит, Славка-одессит, но никогда чтобы – Миша-ленинградец или Колька-иркутянин, – славный черноморский город излучал необоримую, что ли, магию).

Вася-одессит и сказал-то Воронкову:

– Шурик, а ведь Ксаночка положила на тебя глаз!

– Что? – не понял Воронков.

– Глаз, говорю, на тебя Ксаночка положила!

Воронков пожал плечами, но смутился. До этого он равнодушно, скучно наблюдал, как любезничают, заигрывают с Оксаной разворотливые ранбольные, Вася-одессит в том числе, а тут вдруг осенило: что-то сдвинулось, изменилось в его отношении к доброй, симпатичной и красивой девахе, и что-то в ней самой переменилось. Что в нем и что в ней? С радостью и страхом почувствовал: в них сместилось одно и то же, в каждом родилось общее, которое ведет к сближению. Или это самообман, глупые фантазии Сани Воронкова?

Нет, это был не самообман и не фантазия. Она теперь и смотрела на него по-другому, и улыбка ее была другою, и прикосновения были совсем другими. Он понимал: ждала какого-то его первого шага. Какого? А черт знает, если опыта по этой части у Воронкова не имелось ни малейшего. Дожил до двадцати, оболтус и мамин сын, и не было ничего с женщинами. Ну не балбес ли? Гимназист, недоросль, дурачок-скромняга. Как бы там ни было, нужно на что-нибудь решаться…

Она решилась! Однажды, пособляя снять рубашку, оглянулась вокруг и поцеловала его в грудь. Он вздрогнул от неожиданности и радости, а она продолжала целовать его обнаженную грудь, потом шепнула:

– Сегодня ночью дежурю. Приходи…

Робея, что там – робея, откровенно труся того, что произойдет, Воронков не спал до часа, а когда в палатах угомонились, он встал и, затравленно озираясь, вышел в коридор. Синие лампочки в проволочных предохранителях на высоком потолке малость успокоили: не так видно его напряженную бледную рожу. Подгреб к посту – за столиком сидела Оксана в распахнутом белом халатике и улыбалась. Та самая улыбка, которая должна придать ему смелости! И он довольно смело шагнул к столику, коснулся губами ее щеки.

– Погоди, – сказала Оксана со своим очаровательным смягченным «г», – сделаю гангренозным уколы. Присядь…

Он присел на диванчик рядом с постом, подумал: выходя ночами в туалет, иногда видел маячившие на этом потертом диване фигуры. Ныне он маячит? Почему бы и нет? Ну а что за штука гангрена – знаем, ученые.

То, что было потом у него с Оксаной, перевернуло представления о жизненных ценностях. Познав женщину, он решил: нет на земле большего счастья – и, возможно, был прав. Во всяком случае, проведенные с Оксаной считанные часы врубились в память навечно: сколько отпущено жить – будет помнить об испытанном как об остром, небывалом, неповторимом счастье. Ну, может, и повторится когда, не загадывай. Но тогда казалось: большего счастья не бывает…

Пробитые лапы начали подживать, он окреп и сделался нетерпеливым, настойчивым, даже властным, и Оксана сказала ненароком:

– Мы с тобой, Шура, вольные птицы. Чтоб никто на другого особых прав не имел…

Он не придал значения ее словам, ошалевший в своей любовной горячке, но в один не очень прекрасный день Вася-одессит отвел его в сторонку:

– Послушай, Шурик. Не моя миссия – встревать в твои с Ксаночкой шуры-муры. Но как друг-приятель обязан открыть правду…

– Какую правду? – спросил Воронков.

– Такую…

– Какую правду? – повторил Воронков.

– Обыкновенную… Ксана спит и с доктором Ривиным…

– Врешь! – только и смог выдохнуть Воронков.

– Чтоб я брехал? Да сдохнуть мне! Живет с ним… готов побожиться! Хочешь убедиться, Шурик?

– Хочу, – сказал Воронков и впоследствии горько сожалел об этом унизительном согласии, ибо оно воочию открыло ему еще более унизительную картину – и не столько его унижающую, сколько Оксану, и это он впоследствии уразумел неплохо, совсем неплохо. Если точно, то разобрался: он, именно он был отвратителен в той ситуации.

Стыдно и гадко вспоминать, но было же: в кабинете дежурного врача он заглянул за ширму – блуждающий, панический взгляд Ривина и злой, негодующий – Оксаны. Она и крикнула зло, негодующе:

– Подсматриваешь? Пошел вон!

Он с запозданием отшатнулся от увиденного, приплелся в палату, упал ничком на кровать. Так ему и надо, действительно – подсматривал, по какому праву? Она ж ему не жена, и он ей не муж. Мы вольные птицы, ты свободен, и я свободна. Все так, но до чего больно!

Боль – это единственное, что он испытал после происшедшего. Не ревность, не обида, не гнев, не ненависть – лишь боль. Да и почему, собственно, он должен был ревновать, гневаться или ненавидеть? Она поступила как захотела. А кто вправе запретить ей то, чего она хочет? Через несколько уже дней мог с определенностью сказать себе: как ни крути-верти, именно она одарила тебя незабываемым, прекрасным – ты познал женщину. И это – чудо!

Боль не ушла, но рядом с ней возникло, не смешиваясь, существуя отдельно, благодарение этой женщине. Его первой и пока что последней женщине. Единственной…

Вася-одессит принялся было утешать: мол, бабы – они таковские, – Воронков грубо, бранно оборвал сопалатника. Он молил господа бога, чтобы она не приходила в палату, – и она не пришла. Как доложил вездесущий Васька-одессит, Ксана при содействии капитана медслужбы Ривина перевелась в другое отделение. В коридоре изредка встречались, и оба отводили глаза.

Выписался досрочно, не попрощавшись. Но накануне подсеменила Оксанина подружка Феня Чавкина, сунула бумаженцию с адресом госпиталя, упросила прислать номер его полевой почты.

– А зачем? – спросил он.

– Та-ак, – неопределенно ответила Феня Чавкина.

И он сообщал ей номера своих полевых почт, по которым его забрасывала воинская доля, а в ответ – Фенины писульки о том о сем, про Оксану – ни словечка. Однако ударил срок – принесла почта полевая весть о гибели медицинской сестры Оксаны Доленко, хохлушки из-под Белой Церкви. И в жизни Воронкова образовалась зияющая пустота, еще более страшная, чем та, что образовалась с известием о смерти матери и отца, о смерти брата. Оксана одна значила, вероятно, для него больше, чем родители и брат. Вместе взятые. Это было невероятно, но это было так. И потому чувство вины перед погибшей родней у него крепло и крепло. Как и перед погибшей Оксаной, впрочем…

После артиллерийско-минометного обстрела космы дыма, перемешиваясь с космами стойкого утреннего тумана, сносились ветром, цеплялись за ветки деревьев, за кустарник, за колючую проволоку. Воронков видел: на усохлой, полусгоревшей осине они – как космы старой ведьмы. А что ведьма – это война с распущенными седыми волосьями, с безобразной харей, на которой вместо бородавок оспины мелких свастик. Мерзостней не придумаешь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю