355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Смирнов » Проводы журавлей » Текст книги (страница 16)
Проводы журавлей
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:47

Текст книги "Проводы журавлей"


Автор книги: Олег Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)

И внезапно Чернышев вздрогнул: мощный, всепоглощающий аккорд органа возник в распахнутых дверях костела, как взрыв, и поплыл над городком, а за ним, догоняя, второй аккорд, а за этим – третий. И тяжелая, величественная органная речь, которую Чернышев, признаться, давненько не слыхивал, напоминала людям на земле и богу на небе: городок жив, городок жив, городок жив!

Чернышев слушал орган и не мигая глядел на речку. Как похожа была она на ту, из сорок первого, на ту, что называлась Западный Буг. Да ведь и недалеко отсель, и уже в нашем тылу. Государственная граница по фарватеру Буга, которую двадцать второго июня непоправимо нарушили гитлеровские войска. Что было до этого и после этого, Коля Чернышев? Целая жизнь была. Которая, по счастью, продолжается. Западную границу, конечно, восстановили со временем, но то, что совершили гитлеровцы, поправить было уже нельзя. Ибо мир рухнул, и по его руинам железным маршем затопала война. Так вот топает и топает – по израненному и живому, но мир когда-нибудь все-таки встанет. И сам зашагает по руинам войны. Растаптывая их в прах. Чтобы война никогда больше не смогла подняться. Никогда.

На линию государственной границы дивизия, где комбатствовал капитан Чернышев, вышла к полудню. Увидели накренившийся полусгнивший погранстолб, вокруг воронок березовый подрост, левее – у кромки бора – сгоревшее в сорок первом, обугленное, мертвое здание заставы, размочаленные дзоты (их тогда называли блокгаузами), оплывшие окопы и траншеи, в песке кое-где каска, штык, патронташ, обойма, противогаз. Чернышев бродил по заставе, наклонялся, подбирал что-нибудь и, подержав, бросал, и все ему казалось: это  т а  застава, у железнодорожного моста через Буг. Потом полк построился на митинг, майор срывающимся от натуги голосом поздравил личный состав с выходом на госграницу и призвал проявить храбрость и мужество в боях за освобождение многострадальной Польши, на территорию которой вступаем, ура! Строй гаркнул «ура!», в небо влепили ружейный салют в честь долгожданного события. А капитан Чернышев стоял во главе первого стрелкового батальона и вспоминал  т у  заставу и  т о т  гарнизон войск НКВД, что охранял важный железнодорожный мост, зависший над зеленовато-желтыми омутистыми водами Буга…

Чернышев еще покурил, погрыз травинку, запахнулся в сиротский халатик – впору списывать, но ОВС[6]6
  Обозно-вещевое снабжение.


[Закрыть]
не списывает, носи какой выдали. Орган в костеле отгремел, слышны были птичье цвирканье и шум автомашин, пыливших проселком по-над берегом, с мыска были видны и полуторки, солидная колонна: в кузовах ящики с боеприпасами, на запад, на запад. Речка на подступах к городишку делала петлю, резко сворачивала на северо-восток и растворялась в сосняках и березниках. И там где-то, попетляв, она вливалась, вероятно, в другую, побольше, реку, а та, в свою очередь, могла быть уже притоком Вислы – главной польской реки, на которой стоит Варшава. Слова-то какие, «Висла», «Варшава», вот что встало в повестку дня, чуешь, Коля Чернышев? И мы дойдем туда, Коля Чернышев!

Дойти-то дойдем, а чем сейчас занята Анечка, медсестра Кравцова? С которой он калякал полчасика в заброшенном саду и которую после выглядывал у домиков медсанбата, но без особого успеха. Как тянет увидеть ее! Какие там поцелуи, даже и не разговаривать, только б взглянуть на нее. Вечером встретимся? Придет на кинокартину? Ох, сколько еще до ужина, а потом еще дожидайся, пока смеркнется!

Подивившись смене мыслей и настроения, Чернышев снова щелкнул зажигалкой, задымил, задумался. Да, Анечка – чудо, мировая, завлекательная девчонка, подвезло, что ее встретил. А мог и не встретить, если б двадцать второго июня не выбрался из дьявольского пекла. Оно, конечно, и в дальнейшем попадал в переделочки, но двадцать второе июня – самое страшное, страшней некуда, поскольку это были первые часы войны. До этого ж не воевали ни его товарищи, ни он сам.

От чрезмерного курения, да еще, в сущности, на голодный желудок поташнивало, во рту – как чужие сапоги лизал, тьфу ты! И он сплевывал и сплевывал, а горечь в глотке не проходила, вроде бы и жгло. Не смоли до упаду, балда, лучше дыши полной грудью, воздух-то каков, а? Мед, нектар! Крем-брюле! Фильм-то также будут крутить на свежем воздухе – не боимся, что фрицы засекут свет и пробомбят, фрицевской авиации не опасается даже шоферня: ночью газуют с зажженными фарами. А в сорок первом? Теперь наше господство в воздухе!

Еще и в сорок втором о светомаскировке заботились, как о любимой теще: холили и лелеяли, то есть чтоб ни щелочки, иначе ночные бомбардировщики засекут и обложат бомбами, как по заказу, – некуда деваться. Да вот, точно, в феврале сорок второго крутили батальону киношку в каком-то деревянном складе на окраине Тулы. На экране девушка с характером, очаровательная Валентина Серова, в которую фронтовики влюблялись поголовно, решительно срывала со шпиона фальшивую бороду, а в небесах гудели чужие самолеты. И нелегкая кого-то понесла во двор: открыл дверь, полоска света вырвалась наружу, последовала бомбежка, понакидали и фугасных и зажигательных. Склад загорелся, народ кинулся к выходу, пробка, сгорело десять бойцов. Не на фронте погибли, не в бою, сгорели заживо на кинокомедии, как родным-то напишешь? Лишний раз убеждался: смерть многолика, бывает и не геройская…

А жить все ж таки прекрасно. Хоть и дырявили, а его тело молодо, сильно, мускулисто, поправится – мышцы заиграют. Хоть и всякое выпадало, а душа его не усохла, не скукожилась, не озлобилась и хочет добра – ему и людям. Будем жить и ждать радостей, которые принесет завтра. Если только война не подсечет этого «завтра». Верь в свою звезду, капитан Чернышев. Слушаюсь, буду верить!

Он пересел с пенька на травянистый песчаный бугорок, потом расстелил халатик и лег в теплую траву, в теплый песок. Подложив под затылок кулак, глядел в глубокое голубое небо, по которому туда-сюда кочевало одинокое облачко. Он подумал: я сродни ему, его мотает по небу, меня по земле – и усмехнулся над собой. Какой же он одинокий, коль неизменно рядом были армейские товарищи и друзья? Что он сейчас выпал из строя – не виноват, так случилось. Выпал временно, чуток поправится – и ходу в первый батальон. Да и тут он не один, ежели есть Аня Кравцова. Будь это возможно – чтоб оказалась рядышком с ним на фланелевом халатике, и он бы не полез с поцелуями, а смотрел бы и смотрел в продолговатые карие глаза, влажные, как и ее губы. Но это невозможно…

На ужин Чернышев вообще не пошел, пускай лейтенанты пользуются его добротой, – отирался возле медсанбатовских объектов. Курил до одури, уже сплевывать было нечем, во рту сплошная горечь и сухость. Витавшие весь день слухи подтвердились, крутят фильм, но название путали – то ли «Чапаев», то ли «Волга-Волга», то ли «Дети капитана Гранта». Во всяком случае, в восемнадцать ноль-ноль Аня сменяется, нужно встретить ее, чтоб не перехватили: ухажеров в медсанбате хватает. Главное – пригласить в кино и сесть с ней рядом, программа вполне реальная. Но зевать не приходится, бдеть надо в оба, не прозевать Ани.

Настроение у Чернышева было легкое, светлое, немного грустное, и от этой неведомой грусти он чуток умилялся. Что-то непонятное приподняло его, очистило, и он как бы заново оценил себя. Когда сидел на пеньке и смотрел на схожую с Бугом речку? Или когда лежал на песке и смотрел на небо с одиноким облачком? И в чем выразилось это очищение? Да и произошло ли оно, не выдумывает ли он? Но что он не подлый, не грязный человек, ручается. Мало этого? Никогда таким не будет. Мало? Может быть, и мало.

Аня выскочила на крылечко, сама увидела его, сбежала по ступенькам, цокая каблуками. Засмеялась, как булькнула:

– Давно ждешь, мой капитан?

– Нет, недавно, – сказал он, задохнувшись от неожиданности, и принялся кивать. – Нет, нет, недавно!

Она вгляделась в него, перестав смеяться, а он бессмысленно кивал, ушибленный богом, несчастный контуженый, черт бы побрал. Стало досадно на самого себя, и Чернышев сказал, поддерживая их обычный полушутливый-полуироничный тон:

– Где пропадала, моя единственная? Я уж хотел вызывать на дуэль командира медсанбата!

Она и не улыбнулась, он понял: опять сморозил, неостроумно, глупо опять. Глупеет он при ней, да? Аня сказала:

– В кино пойдем? Приглашаешь?

– Обязательно! – Он кивал теперь уже в лад. – Непременно! Да!

И дальше продолжалось сплошное везение. Когда они подошли к поляне, с краю которой на двух соснах были распяты сшитые простыни, на табуретках и самодельных лавках – положенные на пеньки доски, – местечек свободных уже не сыщешь. Чернышев подрастерялся, Аня шарила глазами по рядам, и вдруг из третьего ряда раздалось:

– Товарищ капитан, идите сюда! Вам заняли!

– Сюда, сюда!

Лейтенанты кличут, им облагодетельствованные. «Выкают» даже, воинское звание вспомнили, ишь ты. Чернышев, ведя за собой Аню, протиснулся в проход, к лейтенантам:

– Ну где? Где свободно?

А свободных мест не было, и яблоку упасть негде. Но везение есть везение – лейтенанты как по команде встали, опираясь на свои костыли:

– Наши занимайте!

– Тем более с дамой.

– А как же вы, ребята? Неудобно…

– Перебьемся!

– Не пропадем, товарищ капитан!

Аня первая сообразила, как надо поступить. Пробормотав «спасибо, спасибо», она быстренько уселась и потянула за собой Чернышева. А поспешать не худо бы: желающих плюхнуться было в избытке, да и справа и слева поднапирали – вытолкнули как пробку. Даром что ты капитан и комбат. Но в затрапезных фланелевых халатиках все равны. Как перед законом.

Сели, и Чернышев полуобернулся к Ане, однако не потому, что хотел глядеть ей в глаза, а оттого, что оберегал раненое предплечье от напиравшего соседа, вертлявого небритого мужичка. Здоровым плечом он ощущал плечо Ани – она в том же пестром сарафанчике, на шее цветастый платок: не медсестра, а барышня на гулянье. Или в кино. Что одно и то же.

Вокруг в предвкушении зрелища гомонили, галдели, вминались в табуретки, лавки и друг в друга. Чернышев с Аней молчали, сидели неподвижно, как неживые. Мягкость и тепло ее плеча – вот и все, что ему было нужно. Определенно: что-то сместилось, поднялось в нем там, на речном бережке, что – не поймешь, как – тем более. Но тихая и чистая печаль не уходила, обволакивала, как-то обессиливала. Аня, по-видимому, уловила настроение, положила свою ладонь на его ладонь – так они и просидели весь сеанс.

До сеанса он, правда, погмыкал, покашлял, делая вид, будто першит в горле: не ко времени забурчало в животе. С голодухи. И столь музыкально, что Чернышев похолодел и взялся покашливать. Вот вам сложности, противоречивости бытия: с одной стороны светлая, чистая, возвышающая грусть, с другой – кишки марш играют, и ты ненатурально кашляешь.

К счастью, началось кино, и сразу начался смех, хохот, одобрительный зрительский комментарий. Ранбольным и персоналу медсанбата кинопередвижка дивизионного клуба крутила не «Волгу-Волгу», не «Чапаева», не «Дети капитана Гранта», а киножурнал фронтовой сатиры. Немцы в них выглядели смешными, глупыми и тупыми, мы их побеждали шутя, одним мизинчиком. Эта экранная война разительно не походила на войну подлинную, которую зрители изведали на собственной шкуре, но они – странно – будто не замечали несоответствия и фальши, бурно аплодировали в наиболее балаганных ситуациях. Наверное, лишь Чернышев с Аней не веселились, молчали, и он ощущал на своей ладони ее ладонь, то невесомую, то давящую куском гранита.

На сшитых грубыми рубцами, колеблемых ветром простынях наш румянощекий повар в белоснежном колпаке и фартуке лупил поварешкой окруживших его немецких автоматчиков: стукнет, и тот с катушек, одного, второго, третьего, четвертого, кадр за кадром повторялось. И поскольку немцев было человек сорок, Чернышев хоть накоротке смежил веки, позволил глазам отдохнуть, а когда вновь открыл, то повар в накрахмаленном колпаке продолжал гвоздить поварешкой по фрицевым башкам – для удобства действий они были, разумеется, без касок. От этой галиматьи у Чернышева заболели виски, и вспомнилось, как однажды немцы окружили полевую кухню, повар с ездовым залегли в кювете, отстреливались до последнего патрона, подорвали себя гранатой. Обед даже остыть не успел, на передовой его ели, зная уже о судьбе повара и ездового. Такое, братцы, кино…

Когда очередной выпуск киносатиры закончился тем, что немецкий генерал, выронив монокль, заверещал: «Гитлер капут!» – и на поле стало темно, только простыни белели, Чернышев и Аня не вдруг поднялись, дали людям рассосаться, дабы в суете ненароком не долбанули по предплечью. Как ни был капитан печален и мрачен, однако ж подумал про фрицевского генерала: «Заверещишь! Ежели на твоем «опеле» одно за другим неизвестно с чего отваливаются колеса, а в кустах ехидно улыбаются дед, бабка и чубатый парень, судя по одежде, олицетворяющие партизан. До чего же убого, ей-богу!» Он не усмехнулся над невольной рифмовкой. Нет, вообще-то он готов смотреть на экране что угодно и сколько угодно, лишь бы возле была Аня Кравцова, а на его ладони покоилась ее ладошка – влажная и теплая, жестковатая, в мозолях, трудовая ладошка.

Аня осторожно высвободила свою руку, и они встали, пробираясь между поваленными табуретками и сдвинутыми досками, пошли с поляны в темноту. Луна не взошла, теней не было, и это каким-то образом раскрепощало, делало смелей. Чернышев явственно ощутил свободу в самом себе, в своих мыслях и поступках. Но это была не та раскрепощенность, что побуждает бесцеремонно  о б ж и м а т ь с я, а та, что заставляет тебя быть достойным свободы, б ы т ь  н а  в ы с о т е.

Куда они удалялись от поляны, Чернышев не понимал. Голоса возбужденных кинозрителей оставались за спиной, стихали, будто уходили в песок. Наклонив голову, Аня помалкивала. Помалкивал и он, отводя от ее лица и от своего то березовые, то еловые ветви в липкой паутине. Невнятно пахло разогретой за день смолой, травами и неистребимо – лекарствами. От медсанбатовского расположения, от Ани, да и от капитана Чернышева, пожалуй. Можно сказать, дух медицины витал над опушкой, меж стволами и ветками. Где-то на городских задворках брехали польские собаки – так же, впрочем, как и русские.

Внезапно Аня остановилась и сказала:

– Знаешь, Коля, я сегодня получила письмо. От мамы, из Нижнего Тагила. Прочла – и сама не своя… Мама пишет: на рынке вытащили сумочку, там была и похоронка на папу…

– Украли? Но похоронку-то хоть вернули… подбросили?

– Нет, не подбросили. Ты знаешь, Коля, у мамы не было документа дороже: единственное, что от него осталось. Память о муже, о моем отце! Хранила на дне сундучка, под замком. А тут потребовалось в военкомат… Для нее и для меня он умер как бы вторично, теперь уже навсегда…

– Эх, мерзавцы! – Чернышев скрипнул зубами. – Валялся в тыловых госпиталях, да и служил в тех городах, мрази там по ноздри… Для меня, Аня, воры, бандиты, грабители, дезертиры, насильники, спекулянты, шпана всяческая – ненавистны. Ненавижу их больше, чем фашистов. С фашистами ясно – бей в бою. А эти же гады затаились по норам. Покамест народ воюет, они… эх, сволочи, рука б моя не дрогнула! Отец где погиб?

– Под Москвой. В декабре сорок первого. Сержант был, сапер…

– Ну держись! – Он легонько обнял ее за плечи и тут же отпустил. – Держись, Аня!

– А что остается делать? Держусь… Вот и кино поглядела…

В чащобе, совсем близко, зловеще вскрикнула ночная птица. Аня не вздрогнула, не испугалась, не приникла к нему. Стояла, опустив голову и руки, смотрела под ноги, словно искала там что-то потерянное. И Чернышев вперился в землю, тоже искал безвозвратно утерянное. А вообще Аня – молодчага, мужественная девушка. Да и он, капитан Чернышев, не слабак. Еще начальник гарнизона, охранявшего мост через Буг, русочубый лейтенант Гуляйвитер, храбрец, весельчак и бабник, укорял Чернышева: «Ты, Мыкола, боец справный, но мягкий и незлой, добрый вояка с тебя не сварится». Лейтенант Гуляйвитер был прав отчасти, потому что Коля Чернышев бывал, если припирало, и твердым, и злым до беспощадности, всяким бывал. И вояка из него все-таки вылупился: до комбата, до капитана дотянул. Так что рука бы не дрогнула!

– Знаешь, Коля… – Еле уловимым, небрежным движением Аня поправила платочек. – Знаешь, я ведь скрытная, мало с кем делюсь. А с тобой поделилась.

– Спасибо, – сказал Чернышев.

– За что спасибо-то? Доверилась тебе, почему, не ведаю. Но вроде легче стало.

Чернышев не нашел ничего другого, как повторить:

– Спасибо.

И сконфуженно потупился. Надо б было что-то сказать хорошее, душевное, но слов – черт-ма! Засосало, запело в кишках, Чернышев поспешно закашлялся. И чего он целый день голодал, чудак человек? В некоем журнальчике вычитал, что при голодании мыслительные способности возрастают, человек умнеет, наукой доказано. А Колей Чернышевым доказано: глупеет.

Они отмерили еще шагов пятьдесят, и Аня сказала:

– До дому, до хаты! Поворачиваем оглобли, Коля…

Он покорно кивнул, но куда поворачивать, в какую сторону, боевой комбат, бравый капитан понятия не имел, ибо за дорогой не следил. Аня Кравцова запомнила дорогу: овражком, соснячком, песчаным скосом, кустарничком да ельничком, по опушке, по опушке – к проселку, а там уж и дым отечества, медсанбат со своими специфическими ароматами и незамаскированными огоньками в окнах.

Было довольно безлюдно. У Аниного домика они помешкали. В жизни не целовавший женщинам руки, Чернышев взял своей лапой ее ладошку и прижал к губам. И, пока он наклонялся, Аня поцеловала его в затылок, чего тоже отродясь не делала. Постояли, переминаясь, оба растерянные, нерешительные, потом она взбежала на крыльцо, махнула платочком:

– До завтра.

– До завтра, – шепотом ответил он и стал нашаривать в кармане халата пачку папирос-патрончиков, трофейную зажигалку. Курнуть – иначе помрет. Рука сильно дрожала, коленки – тоже. Обжигаясь, докурил до ногтей, тут же вытащил вторую папиросу, изловчась, прикурил от первой. Втоптав окурок в песок, начал затягиваться сильней, чем прежде, – с хлюпом, со свистом. С музыкой! Которая может заглушить и марш в кишках.

Он топтался, не уходил к своей палатке. Думал: утром у них было по-иному, легко, шутливо, иронично, просто. У него даже идейка насчет  д р у ж б ы  возникла. А вечером все было не так, все всерьез, грустно, печально, непросто. Не только оттого, конечно, что она получила мамино письмо. Но и потому, наверное, что оба вдруг переменились, и переиначились их отношения? С чего? Как? А может, он все выдумывает? Высасывает из пальца, целый день не мытого? Фантазирует, как Жюль Верн или там Александр Беляев? Словом, картина непонятная и туманная. А коль так, то рули к палатке: отбой, утро вечера мудренее, как-нибудь разберемся в своих мыслях и чувствах. И здорово бы обрести ясность. А бывает: обрел эту ясность, а за ней, глядь, снова туманная завеса неизвестного, неразгаданного.

Соратники-сопалатники спали, старшой выдувал рулады из внушительных сопелок – закачаешься. И как только лейтенантики дрыхнут? Вот что значит молодой, здоровый сон. Стараясь не звякать соском рукомойника в тамбуре, Чернышев помыл руку, ополоснул лицо, почистил зубным порошком рот. Ступни обтер мокрой тряпочкой – такой гигиенист. Стянул халатик, раскатал кальсоны и в кроватку, баю-бай. Что ни толкуй, это тебе не передовая, где осколки и пули, где спишь нераздетый, в сапогах в окопе, либо под кустиком, и в любую минуту могут обеспокоить не обремененные учтивостью немецкие автоматчики. Это – медсанбатовский рай, почти что госпитальный: простынка, подушечка, одеяльце, не хватает горшка под кроватью, почему обязательно горшок, к вашим услугам и «утка».

Чернышев выключил ручной фонарик, принял блаженную позу отдыхающего счастливчика. В какой-то степени легкораненых, поступающих в санбат, можно назвать счастливчиками. Тяжелораненых так не назовешь. Да они и не задерживались в санбате, их путь в госпитали, в глубокий тыл. Далеко-далече это отсюда, аж в Союзе. По ту сторону государственной границы…

Повозившись и чертыхнувшись, Чернышев хлопнул себя по лбу, включил фонарик, сгреб с тумбочки накопившиеся за день таблетки и облатки, сглотнул их разом, запил тепловатой, затхлой водой из чужого стакана. Тьфу, пакость, но надо же хоть в чем-то проявлять ранбольному дисциплинированность. Вреда от этих лекарств не будет, пользы – тоже.

После квелого лучика карманного фонаря в палатке водрузился пятнистый подрагивающий сумрак: пятна вроде там, где сумеречь погуще, а подрагивает потому, что стали подрагивать потолок и стены – ветер сорвался откуда-то с верхотуры, затаранил брезент. По полу зазмеились холодные сквозняки. Над палаткой – небесные горы, там среди звезд гудели самолеты, стихали и снова гудели – волна за волной шли на задание наши ночные бомбовозы; на шоссе так же гудели, стихали и вновь гудели автомашины – колонна за колонной, на запад, к передовой; на задворках лаяли городские собаки – эти не стихали ни на секунду, крикливо-неугомонные; в тамбуре цвиркал кузнечик, уже ищущий на ночь тепла. Пора, пора: там-сям в березовой, ивовой зелени нет-нет да и сверкнет желтый листик-вещун.

Чернышев, угревшись под одеялом, уснул и враз увидел своего первого  б о л ь ш о г о  начальника, лейтенанта железнодорожных войск НКВД, которого полностью звали Роман Тарасович Гуляйвитер – в паспорте-то у него значилось Гуляйветер, но себя он величал только так: «Гуляйвитер». Будто Роман Тарасович Гуляйвитер еще живой и говорит таковы слова: «Красноармеец Мыкола Чернышев – справней усех, храбрей усех и смельчей. Быть Миколе генералом! Ну колы не генералом, дак полковником – по усей форме!» И говорит он это перед строем гарнизона, охранявшего мост, – и они все еще живые, слушают и одобряют лейтенанта.

Чернышев тут же пробудился. И тут же подумал об Ане. Как она там сейчас у себя, с товарками? Спит? Какие сны смотрит? Он желает ей приятных сновидений, и не обязательно, чтоб привиделся капитан Чернышев. С какой стати она будет зреть его во сне, хватит того, что мельтешит перед ней наяву. И так, наверное, нагляделась на него досыта.

Но как бы там ни было, судьба свела их. И, возможно, неспроста он так часто вспоминает о начале войны: ведь тогда могло убить его как дважды два. И в последующие дни, месяцы и годы могло. Но не убило. Поковыряло – и не раз – это да. Получается, вся его военная дорога вела в этот медико-санитарный батальон, к Ане Кравцовой. А дорога трудная, кровавая, многоверстная, нескончаемая – она продолжится и дальше, после медсанбата, по уже навсегда будет в его жизни Аня Кравцова. Он надеется, он уверен: навсегда.

Не спалось. А ведь лечащий врач вразумлял: «Капитан, ежели хочешь побыстрей поправиться, ешь как следует, с добавкой, и спи побольше, прихватывай и денек!» А он и ест хреново, и не спится ему, хоть и понуждает себя. Закрытые глаза – это еще не сон. А лупишься ровно сова в темноте – и подавно нету сна.

Но, может, и не надо спать? Может, эта ночь неповторима, и думай об Анечке, и вспоминай пережитое, и загадывай на будущее. На войне, правда, загадывать рискованно, Коля Чернышев, Николай Николаевич, и тот стал малость суеверным. Ну так вспоминай – сколько влезет, никто тебя не ограничивает. Валяй!

Что валять? В какой последовательности? Не выстроишь же свою военную биографию от первого боя до последнего (относительно последнего, когда ранило в левое предплечье), по дням и неделям. И не помнится такое в точности. Что-то очень яркое засело в памяти, остальное, как в дыму атаки, в пыли дороги – смутно, плохо различимо. К тому же военная биография его причудлива, по разным войскам помотало. Начинал в железнодорожных. Когда призывали, как просился у райвоенкома в погранвойска, а тот – наотрез: пойдешь в войска НКВД по охране железнодорожных сооружений, это тоже почетно, цени, да и разнарядка у меня, понял?

Все понимал сознательный рабочий, комсомолец, значкист ГТО первой ступени, активный осоавиахимовец, ворошиловский стрелок и чемпион района по поднятию тяжестей Коля Чернышев. А служить пришлось вместе с пограничниками, и смертный бой двадцать второго июня пришлось принять плечо к плечу с ними. Потому, что тот мост через Западный Буг находился на участке 90-го Владимир-Волынского погранотряда…

Заскрежетал зубами, дико застонал старший лейтенант, будто захлебываясь в собственном храпе. Стон не прекращался, и Чернышев сноровисто встал, подошел к старшому, потормошил:

– Что с тобой?

Тот похлопал глазами, непонимающе спросил:

– Ты кто?

– Капитан Чернышев.

– А-а, гауптман! Болит рана, терзает, стерва… И глотка ссыхается. Дай попить!

Чернышев протянул ему стакан, старшой, застучав зубами о стекло, опорожнил, вернул нехотя:

– Кажись, полегчало…

И следом всхрапнул. Ну и ладно, коль полегчало. Дежурные сестры в палатку наведываются, но редко, приспичит – так не дозовешься. Поэтому – взаимодействие и взаимовыручка. Заодно Чернышев проверил, как спят лейтенантики. Нормально спят. Молодцы, юноши! Молодцы, восемнадцатилетние! Так и он спал недавно. Каких-нибудь четыре года назад, до войны. Или в незапамятные времена. Что одно и то же.

Вот в газетах пишут, война началась ровно в четыре утра, первый удар приняли на себя доблестные пограничники. Не оспоришь – высшей доблести ребята, но первыми немецкий удар приняли все-таки железнодорожные войска: в 3.30 отряды мотоциклистов начали штурм мостов через пограничные реки. Для них война наступила на полчаса раньше, чем для застав. Гарнизон лейтенанта Гуляйвитра состоял из двадцати человек, жил в товарных вагонах, неподалеку от моста. Гарнизон от 5-й роты 64-го полка 10-й дивизии по охране железнодорожных сооружений, дивизией командовал полковник Могилянцев – такие подробности запомнились Чернышеву.

В ночь с субботы на воскресенье он был в наряде по охране моста вместе с пограничным нарядом. На немецкой стороне происходило нехорошее: подъезжали мотоциклы, рассредоточивались экипажи, лаяли овчарки, светили сигареты и ручные фонарики, взмывали сигнальные ракеты. Потом все стихло, затаилось. А в 3.20 зафыркали, взревели моторы, полоснули фары, тяжелые мотоциклы с люльками выкатывали на мост и один за другим, стреляя на ходу из пулеметов на турелях, ринулись к советской части моста.

Смешанными нарядами командовал лейтенант Гуляйвитер. Когда мотоциклисты пересекли запретную черту, он крикнул:

– Огонь, хлопцы!

И железнодорожники и пограничники дали плотный ружейно-автоматно-пулеметный залп. Сперва били по передним машинам, завалив их, затем по мотоциклам, которые пытались объехать подбитые и горевшие и продвинуться на восток. В дело пошли и гранаты. Немцы, потеряв с десяток машин, газанули обратно. По окопам, по укрытиям возле моста и на мосту из Забужья ударили минометы. Покамест железнодорожники и пограничники пережидали огневой налет, лейтенант Гуляйвитер дозвонился до заставы, начальнику которой подчинялся в оперативном отношении, доложил о нападении, попросил подмоги. С заставы выслали усиленный наряд с ручпулеметом. Он едва подошел, как мотоциклисты сызнова поперли.

На этот раз они катили на большой скорости, норовя проскочить зону огня. Но лейтенант Гуляйвитер не тот командир, которого можно было провести. Он приказал стрелять с упреждением, и потому мотоциклы точнехонько попадали под кинжальные очереди, а затем спять гитлеровцев закидали гранатами. И опять минометный налет. Из орудий немцы пока не били – снаряды могли повредить мост: появились раненые, первые убитые. Был ранен и Роман Тарасович Гуляйвитер: пуля пробила икру, Чернышев перевязывал кровоточащую рану лохматому, злому, бушующему лейтенанту: «Та швыдче ж копайся, Черныш!» Бушевал он, разумеется, не на бойца Чернышева, а на немецких агрессоров. Но тут-то и грянуло: четыре часа, удар по заставам Владимир-Волынского отряда, по заставам других отрядов и округов, по всем западным заставам Советского Союза.

Все же правильней считать: первыми вражеский удар приняли и железнодорожные войска и пограничные, потому что мосты обороняли они вместе. Но это были бои, как бы предваряющие те, что последовали, главные бои, из которых и сложилось начало Великой Отечественной. По крайней мере, капитан Чернышев так рассуждает. Можете с ним поспорить. Если есть время свободное.

У Чернышева его этой ночью было хоть отбавляй. Спорить, однако, было не с кем. Разве что с самим собой. Но с умным, толковым человеком зачем спорить? Итожим: и пограничники и железнодорожники дрались геройски. Мост удерживали до полудня, а застава, как сказывали, держалась и дальше. К полудню, после бесчисленных атак мотоциклистов и автоматчиков, из защитников моста в живых остались двое – лейтенант Гуляйвитер и боец Чернышев, раненые, истекающие кровью. У лейтенанта была прострелена голова, Чернышев перевязал его, беспамятного, и потащил на себе и кустарник, за кочки. Из кустов бузины увидал, как по мосту безнаказанно прошли танкетки с черно-белыми крестами на броне, свернули к заставе. Она еще отбивается, а наша песенка спета. Заткнись, не спета!

Чернышев поволок лейтенанта в рожь, оттуда в ельник. Здесь начальник гарнизона на мгновение пришел в себя, сказал Чернышеву: «Прощай, Родина» и дернулся, вытянулся. Финским ножом красноармеец Чернышев вырыл яму, уложил в ней лейтенанта поудобнее, забросал землей и ветками. И, обессиленный, слушал, как гудят на шоссейке чужие танки, танкетки, броневики, автомашины, тягачи с орудиями – несметная сила переваливала через государственную границу. А в воздухе эскадрилья за эскадрильей, подвывая моторами, шли на восток «юнкерсы», их сопровождали «мессершмитты». Шли бомбить советские города, заводы, электростанции, железнодорожные узлы, мосты. А один из пограничных мостов брали штурмом. Восемь часов. Теперь его отсюда, из ельника, и не видать над Бугом.

Позже Чернышев узнал: так же стойко обороняли мосты и остальные гарнизоны 10-й дивизии и 4-й дивизии по охране железнодорожных сооружений, которой командовал полковник Мажирин. И пограничники и железнодорожники – это войска НКВД, это чекисты и это, черт возьми, что-то значит! Тогда оставшись в живых один, Чернышев поклялся: не сдамся, буду воевать с фашистами как сумею, до конца, удастся прибиться к своим – в любую часть готов, только бы влиться в общий строй. И мстить!

Залегши в осушительной канаве, Чернышев снова, поаккуратней, перевязал себя, умылся в болотце и попил из того же болотца, чтобы после долго маяться дизентерией. Не так донимал голод, как позывы курнуть – до слюны, до одури, до бешенства. Собирал палую листву и курил эту несусветную гадость…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю