355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Смирнов » Проводы журавлей » Текст книги (страница 32)
Проводы журавлей
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:47

Текст книги "Проводы журавлей"


Автор книги: Олег Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

18

Мирошников предлагал поехать к старикам еще в субботу, повечеру, – там бы переночевали, и воскресное утро было бы уже дачным. Но у жены были свои планы – уборка квартиры, – и она непреклонно произнесла:

– По-е-дем зав-тра!

И сколько ни уговаривал ее Мирошников, ответ был одномерный:

– Ут-ром! По-рань-ше!

Ну завтра так завтра. Поедем. Пораньше. На ермиловскую дачу. Которая когда-нибудь станет Машиной и, следовательно, его. И он будет вполне современный, преуспевающий человек: квартира, машина и дача. А здорово бы вместо дачи уехать куда-нибудь далеко-далеко, к черту на кулички, где новые люди и новая жизнь и где он сам бы стал новым. Юношеские мечтания? Они самые. К тридцати пяти можно обойтись и без них.

Витюшу уложили рано: после школы не поспал, а завтра вставать чуть свет, на электричку в восемь пятнадцать. Сын протестовал, капризничал, но уговорили – лег и быстренько уснул, несмотря на то, что над головой было шумновато. Сперва токарь скандалил со своей половиной, кричали, топали, падали какие-то вещи, затем воцарилась тишина, и затем уж токарь неумело, фальшивя, играл на баяне, и его половина пела под баян: «Ему сказала я: «Всего хорошего», а он прощения не попросил…» Это означало полное примирение супругов, своего рода семейную идиллию.

Не проснулся Витек, и когда Вадим Александрович включил пылесос и начал шуровать по дивану, креслам, коврам и дорожкам. Видать, парень умаялся за день. Пускай поспит всласть. Маша вытирала пыль с мебели, протирала обувь, переставляла посуду, стирала кухонные полотенца. А Мирошников под урчание пылесоса думал: «Что делать с дневником, с письмами отца?» И решил: увезу на дачу, подальше с глаз долой, пристрою где-нибудь в чулане, пусть там и лежат, захочется перечитать? А не захочется, полежат нетронутые. Все же память об отце. Сохранит их, не сожжет…

Утром сказал жене:

– Давай на вокзал поедем на такси…

Она вопросительно глянула. Он пояснил:

– Вещичек многовато… Позволим себе эту роскошь – взять такси…

– Позволим… Витенька, не копайся…

– Я не копаюсь… Ура, на такси! А то все автобусом да автобусом…

– Вот именно, – Мирошников подмигнул сыну. – Знай наших! Завтра в классе расскажешь…

– Про такси?

– Ну да.

– В классе не очень-то удивишь. Такси… Женьку Свириденко, Наташку Помозову, Эдика Штейна, Васю Конкина родители на своих машинах привозят… И еще Надьку Фролову, Нинку Сидорову, Славу Петрикова…

– Заладил! – прервала его Маша. – Этак весь класс перечислишь… А нам некогда!

– Точно, некогда! – сказал Мирошников, подумав: обзаведутся и они «Жигуленком», и подбросить сына в школу труда не составит. Вот только ладно ли это, что детей возят на уроки на машинах? Но как все, так и они с Витюшкой. Коль будет мотор, будем кататься…

На проспекте не было плотной стены спешащих москвичей, Мирошников привык к этой тесноте, и в воскресенье ее не хватало. Улицы пустынны, трамваи и автобусы почти пустые – вот бы такое в рабочий день! Но на углу, подле магазина «Жемчуг», который ради плана работал и в воскресную рань, толпилась очередь на такси. Машины с шахматной полоской по борту подъезжали и уезжали, некоторые оставались ждать клиентов, когда те выйдут с покупками.

Мирошниковы заняли очередь, терпеливо переминались. Очередь, однако, двигалась медленно, зато терпение у Маши иссякло быстро. Она прошептала:

– Надо было на девятнадцатом автобусе ехать. Или уж если на такси, так заказать. Заранее…

Вадим Александрович помотал головой, это значило: до остановки девятнадцатого надо переть, а заказанная тобой «Волга» придет к подъезду, когда на счетчике уже будет рубля полтора, жалко платить ни за что, конечно, странный порядок – оплачивать холостой пробег машины пассажиру, раньше такого порядка не было, кто-то додумался.

Неизвестно, поняла ли жена его мысленный монолог, но тут продвижение к заветной цели ускорилось настолько, что следующая машина была бы Мирошниковых. Была бы… Не ко времени, скрипя протезом, подковылял старикан в кроличьей шапке и в ботах, попросил Вадима Александровича:

– Разрешите мне без очереди? Я инвалид войны…

– Ну, разумеется. Пожалуйста, – сказал Мирошников.

Стоявшая за ним женщина – в серьгах, браслетах и кольцах, половина «Жемчуга» на ней – заорала:

– По какому праву? Дед, становись в хвост!

Мирошников объяснил:

– Участник войны. Инвалид. Положено вне очереди…

– Это в поликлиниках и аптеках положено, а не здесь. Ничего не знаю! Много их таких!

– Не так уж много, – сказал старикан. – Скоро и вовсе не останется…

– А откуда видно, что инвалид войны? Может, по пьянке ногу потерял…

– Могу показать удостоверение. – Старикан полез за пазуху.

– Не надо, папаша, – сказал Мирошников.

– Не-ет, пускай покажет! – Бабеха вопила так, будто у нее отнимали драгоценности.

– Да поимейте ж вы совесть, гражданка! – не выдержала и Маша, а за ней и вся очередь – молодые и пожилые – взяла бабеху в оборот. Та неробко отбивалась:

– Совестью попрекаешь? Ишь ты, интеллигенция… А вы, юноша, меня не учите, вы свою жену учите… А ты чего, тебе больше всех надо? Напялил дубленку и воображает, что он министр! Ха, правила я получше вашего знаю! Сам нахал!..

Подъехала «Волга», Мирошников посадил старикана. Бабеха не унималась:

– Ишь, благородный! Следующая машина моя! А ты как хочешь…

Но у следующей «Волги» Мирошников оттер ее плечом, Маша с Витюшкой сели в салон, сам он поместился рядом с шофером:

– На Ярославский.

Машина рванула, обволокла газом беснующуюся тетку. «Ну и ведьма, – подумал Вадим Александрович. – Можно понять, почему генерал Ермилов избегает очередей… И как представить себе отца, столкнувшегося с подобной бабой? Наверное, предпочел бы отстоять в самой длинной очереди, чем выслушивать оскорбления…»

Проехали метров сто, и Витюшка спросил:

– Мам, это плохая тетя, да?

– Плохая, – сказала Маша. – И давай не будем об этом больше…

И Мирошников согласился: не будем. Что отравлять себе воскресное настроение из-за какой-то хамовитой бабы? Конечно, стерва. Унизила, оскорбила старика, да и всех их заодно. Отвести бы ее в милицию, как-никак он дружинник. Времени нет. Да и что ей будет? Пожурят и отпустят. Она ж не хулиганка, хотя это и не лучше хулиганства. Ну, черт с ней!

И вместе с тем эта баба, или, скажем так, женщина, будила любопытство, желание понять ее, разобраться в причинах, которые и превратили ее из женщины в бабеху, разукрашенную дорогостоящими побрякушками. Конечно, об этих причинах можно лишь гадать. Одно верно – когда-то ведь и она была чистой, хорошей девочкой. В детстве все чистые и хорошие, откуда ж потом берутся подлецы и негодяи? А любопытно была бы проследить ее судьбу! Увы, дневников соответствующие дамы не ведут и исповедоваться никому не будут. Ни себе, ни тем более посторонним.

И на вокзале, когда брали билеты и спешили по платформе, и в вагоне, когда рассаживались, Вадим Александрович каким-то боковым, мимолетным зрением выхватывал из толпы лицо, которое сменялось другим, и так мимолетно пытался разгадать сущность человека. Это было, разумеется, бесплодное занятие, он это понимал, и все-таки хотелось уяснить, что же за люди кругом, какова их судьба, от чего они ушли и к чему пришли либо придут. Наивно и глупо, ибо, чтоб узнать человека, надо с ним пуд соли съесть. А может, и больше…

Состав дернулся, вагон качнуло, лязгнули буфера. Платформа под крышей сдвинулась назад. Тяжко проворачивались колеса, постукивая на стыках. Вот уже и платформа кончилась, и электричка набрала ход. Остановки будут довольно часты, хотя поезд не до Загорска, а дальше, до Александрова. Но что, если б сесть на поезд дальнего следования и рвануть в Иркутск, Читу, Хабаровск или Владивосток? А? Был бы номер? Номера не будет, потому что Мирошников сойдет на платформе Семхоз, перед Загорском. Вместе с женой и сыном. И с вещичками, коих многовато. А Семхоз обозначает: семеноводческое хозяйство. Было такое здесь да сплыло, а название платформы с той поры осталось. Итак, вперед, на Семхоз!

Электричка дергалась, будто ее кто подталкивал, и Мирошников посмотрел наверх: как там сумки и рюкзак, не свалятся ли с полки, если рюкзак свалится – добре даст по голове. А в рюкзаке и дневники и письма, весомый будет удар. На лавке напротив – юнцы, тоже с рюкзаками, кинутыми прямо на пол, в проходе, юнцы щеголяют словечками «невезуха» и «безнадега», жизнерадостно хохочут вокруг портативного магнитофона, из которого мяукает какой-нибудь вокально-инструментальный ансамбль, – эти ВИА расплодились, что поганки после дождя.

Потом из магнитофона донесло хриплый голос. Мелодия показалась очень знакомой. Ну, так и есть – мотив старинного цыганского романса «Ты смотри, никому не рассказывай», есть старая пластинка у Ермиловых, поет Тамара Церетели. Жеманный романс, любовные лясы, а тут на тот же мотив, один к одному… Так заимствовать? Впрочем, композиторам трудно, нот всего семь, вот и маются, пожалеть надо их, сердечных…

В конце вагона, забивая магнитофон, прохрипел сиплый басище:

– Граждане пассажиры, братья и сестры! Перед вами инвалид, потерявший на поле брани свои трудовые руки…

– Во дает! – сказал один из юнцов.

А сиплый бас веско проговорил:

– Прошу пожертвовать инвалиду. Кто сколько может…

И зашагал по проходу, поддерживая руками без кистей перевернутую шапку, – в нее бросали серебро. Он подошел ближе: стянутые рубцами культи, серое, испитое лицо пьяницы, пропащего человека, а взгляд дерзкий, вызывающий. Кто-то из женщин сказал:

– Больно молодой для участника войны.

Инвалид расслышал эти слова, процедил:

– Я был сын полка, гражданочка…

И, растянув рот, рявкнул:

 
Револьвер шестизарядный
Достаю из-под полы.
Неужели не найдется
Виноватой головы?
 

Вот это частушечка! И смысл, и настроение, и поэзия!

В такой вот частушке подчас больше мысли и чувств, чем во всех шлягерах, вместе взятых. А сын полка или же не участвовал в войне – что ж, все равно жаль гибнущую душу. Инвалид внезапно остановился, будто его дернули за полу, уставился на белокурого парня в синей спортивной куртке у окна. Мирошников тоже повернулся к парню и увидел его руки – да нет, это были не живые руки, а бело-розовые протезы, на безымянном пальце правого протеза – обручальное кольцо, и оно-то больше всего поразило Мирошникова. Да и сын полка, или кто там он, не отрываясь глядел на эти бело-розовые протезы вместо кистей. Парень сказал, хмурясь:

– Ну что уставился? Как и ты, инвалид… Служил в Афганистане.

– Володенька, не надо, – сказала сидевшая рядом с парнем девушка в расшитом полушубке и с открытой головой.

– Нет, надо! – Парень поиграл желваками и отвернулся к окну.

Мирошников вглядывался в его резкие, волевые черты. Нет, такой не пропадет, молодец. Сын полка зашагал дальше. Мирошников смотрел ему вслед. А этого спасать надо. Но как? И кто будет спасать? Кому такой нужен? Ясно же, что он одинок, как бездомная собака. И задумывается ли о своей судьбе? Мирошников бросил в протянутую шапку двадцатикопеечную монету, инвалид снисходительным кивком поблагодарил, пошел в другой вагон.

– Он же все пропьет, – сказала Маша.

– Пропьет, – ответил Мирошников и вздохнул.

В эти минуты он как бы шел вослед за инвалидом, обгонял его, заглядывал в глаза, пытаясь угадать, задумывается ли тот о своей судьбе? Если да, то еще возможно спасение. Каждый человек должен задумываться о своей судьбе. Задумайтесь все едущие со мной в одном вагоне! Я хочу вам всем добра. Как и себе. И расслабляющая, щемящая жалость к себе и людям возникла в нем, не отпускала, то усиливаясь, то слабея.

Сын прильнул к окошку, Вадим Александрович тоже посмотрел сквозь стекло: разворачивались сосны, березы и ели, продрогшие, зимние, будто пригорюнившиеся над своей судьбой. Почти как иные из людей, у кого жизнь не задалась. А у него задалась. А почему же нет? В общем и целом. И перестань заниматься рефлексиями, сказал себе Вадим Александрович, почитай-ка газетку. Он достал «Известия», начал читать сводку Центрального статистического управления. Там, где дела шли хорошо, ЦСУ мажорно уведомляло: план перевыполнен, там же, где положение было неважное, фигурировала формула: недовыполнили. Как это понимать? Не выполнили – так и скажите. А то ведь казуистика: недовыполнили…

Он свернул газету, сунул в карман. Щемящее чувство жалости к себе и к людям не покидало. Это уже не рефлексии, а сантименты. Ну да бог с ними…

В Семхозе они вышли на платформу и мгновенно захмелели от чистейшего лесного воздуха. И первым, кого они увидели из местных жителей, был Яшка Голубев, также хмельной, но не по причине воздуха. Он кого-то встречал и, не встретив, дохнул перегаром на Мирошникова:

– Вадиму то есть Александровичу… соседу… пламенный привет!

– Привет, – сказал Мирошников, поудобнее забрасывая за спину тяжеленный рюкзак.

– Мы… это… по-соседски… Ежели что починить, подремонтировать… это мы мигом.

Яшка Голубев нигде не работал, перебивался халтурой, по сути, сидел у матери-пенсионерки на шее. И крепко пил – непонятно, на какие деньги. Молодой, здоровый лоб, уже пристрастившийся к водке. А водка многих сгубила. Жалко, если и Яшку туда же поведет.

– Все пьешь, Яшка? – спросил Мирошников перед тем, как зашагать к даче.

– Помаленьку…

– Бросил бы, устроился бы на работу, – сказал Мирошников, понимая, что эти благие пожелания вряд ли дойдут до Яшки Голубева.

– Это мы… мигом… Только потом… Позже то есть.

Так и есть. Его советы от Яшки отскакивают тут же. Да и что могут общие, пусть и правильные, слова? Действие нужно – не слова. А что может предпринять лично он, Мирошников? Ровным счетом ничего. И от этого бессилия, от своей непричастности к реальным действиям становилось не по себе. И хотелось уже поскорей уйти от Яшки Голубева. А тот не обременил их своим присутствием: довел до магазина, где торгуют вином, и остался поджидать окрестную пьянь.

Поселок лежал тихий, в снегах. За ночь выпал свежачок, посверкивал радужно в солнечных лучах – на ветках, на оградах, на крышах, под ногами, на пруду, который ребятня приспособила для хоккея, вместо ворот – пустые ящики. Кое-где из труб вились дымки. Интересно, растопили печь, точнее, котел Ермиловы? Обычно, если знают, что приедет зять, не топят, оставляют ему это занятие. А он, признаться, это занятие любит.

– Пап! Гляди: снегири! – Сын схватил его за руку, остановил, показал: – Во-он, на рябине!

Точно, красногрудые птички облепили рябину, попискивают, суетятся, а потом взлетают стайкой и растворяются в зимнем саду. Ах вы, пичуги, зима для вас – суровая пора, надо будет соорудить у Ермиловых еще одну кормушку. Если не в этот приезд, так в следующий, когда приедут на два дня. Обязательно на два! Такая тишина кругом, такой покой! А воздух? Пей взахлеб! Нет, дача – это хорошо.

– Пап, погляди на дерево! – воскликнул Витюшка.

Но Мирошников и сам увидел: на мощном, в два обхвата, дубе вырезана ножом большая буква Д, кора свисала лохмотьями. На другом дубе масляной краской увековечена эмблема «Спартака». А дальше уж пошли Д, и С, и ЦСКА – на деревьях, лавках, чужих заборах. Та-ак, городская цивилизация, футбольный фанатизм недорослей – что одно и то же в данном случае – достигли и тихого поселка. А почему бы нет? Век прогресса, село не отстает от города. Заборы и скамейки куда ни шло, но и за живые деревья взялись…

– Да что ж это за безобразие! – не сдержалась и Маша, когда на глухом зеленом заборе ермиловской дачи увидела красной краской намалеванное: «ЦСКА – чемпион по футболу!» – Руки отбить за это! Хулиганье! Куда милиция смотрит?

Мирошников подумал, что у милиции есть заботы посерьезней, а вот куда родители этих недорослей смотрят – законный вопрос. Ведь напохабили и в столице, и в пригородах, и в дальних поселках. Неужто родители не ведают, чем занимаются их чада? Штрафовать за это нужно хорошенько, чтоб впредь неповадно было. Общественность должна выявлять, кто намалевал, а родителей – штрафовать, глядишь, и примутся за воспитание сыночка.

Они толкнули незапертую калитку, гуськом потянулись по аккуратно убранной дорожке, похожей на траншею в снегу. В окно глянула Лидия Ильинична, всплеснула руками, в комнате залаял Грей, черный пудель Григорий Григорьевич. Почувствовал, наверное, негодяй, дорогих гостей.

19

Когда они переступили порог, поднялась суматоха: каждый что-то говорил, старики мельтешились, бросались то к Витюшке, то к Маше, то к Мирошникову, целовали-обнимали, черный пудель Грей кидался на всех без разбора и лаял так, что уши закладывало. Обнимая сухие, невесомые тела стариков, Вадим Александрович почувствовал, как шевельнулась в нем утренняя жалость. Сколько им еще жить, а пока живут – без конца болеют, то одно, то другое, то третье. Их радость – в детях, во внуке. Милые старики, поживите, не умирайте…

Тем временем Грей, словно опомнившись, побежал к обувному ящику, начал таскать в зубах тапочки: дескать, дорогие гости, переобувайтесь. Они так и поступили – войлочные тапочки удобны и теплы. На кухне, называемой столовой (как и у Мирошниковых), было прохладно, и Вадим Александрович с ласковой шутливостью обратился к тестю:

– Николай Евдокимович, разрешите приступить к своим обязанностям?

– Шуруй, сынок, кочегарь, – сказал Ермилов. – А Машка пусть сумками займется… Как она там, тебя не обижает?

– Никак нет, Николай Евдокимович.

– Смотри, если что, увольняй! – И обнажил в улыбке металлические зубы, бескровные десны.

– Ты что за советы даешь, отец? – сказала Маша, пособляя Витюшке раздеться. – То мать грозишься уволить, теперь на дочь замахиваешься…

– Вас в строгости надо держать, женский пол…

Но прежде чем пройти в котельную, Мирошников развязал рюкзак, вытащил продукты и папочку с тесемками: отцовские дневники и письма. Под вопросительным взглядом жены взял папку под мышку, потоптался:

– Ну, я кочегарить…

Котельная была отделена от кухни-столовой легкой дощатой перегородкой, и Мирошников слышал разговоры и сам временами подавал голос: иногда голос подавал и Грей, как бы участвуя в разговоре. Маша возмущалась надписью на заборе, отец удрученно объяснял: поселковые озорники везде малюют, а главное – какой ЦСКА чемпион, еле в высшей лиге удержался. Потом отец рассказал: Яшка Голубев, соседский парняга, приволок с кладбища железный крест, предложил матери – купи себе на могилку, десятку прошу. Мать, однако, денег не дала, крест так и валяется на участке. Мирошников сказал через загородку:

– Мы Яшку встретили на платформе. С утра тепленький.

– Это он умеет. С утра до вечера и с вечера до утра, – проворчала Лидия Ильинична.

– Шалопай и тунеядец, – проворчал и Ермилов. – А ведь у нас есть закон о тунеядстве. Но закон-то подзабыли…

– Мы много чего подзабыли.

– Правильно, мать. А беспамятные набивают себе лишние шишки… Машка, шевелись быстрей, помогай матери собирать завтрак. Не садились, вас ждали…

– Благодарим за чуткость, – сказала Маша. – Оправдаем доверие.

– Обрат пошел! – крикнул через загородку Мирошников.

– Видишь, отец, уже оправдываем!

О б р а т – о, это словцо немало весило в дачном бытии! Оно обозначало: нагревшаяся в котле вода прошла по всему ходу труб и батарей и вернулась обратно в котел, стало быть, нигде система не промерзла, нигде нет воздушных пробок, тепло на даче обеспечено. Обрат вызывал единодушное успокоение, а у Мирошникова еще ассоциировался и со свободными автобусами, трамваями, троллейбусами, когда при виде их так и хочется сесть и поехать, хотя тебе никуда не надо.

Он сноровисто разжигал сухие, припасенные заранее дровишки, потом подкладывал поленья побольше, а потом засыпал два ведра торфяных брикетов, дававших сильный жар. И вот – обрат, прекрасно, прекрасно. Мирошников сидел на маленькой низенькой скамеечке, слушал, как переговариваются женщины («Поставила Витеньке градусник, забыла сбросить, вынимаю: тридцать шесть и четыре, в другой раз ставлю, – опять тридцать шесть и четыре, оказалось, градусник испорчен, поставила другой: тридцать семь и пять», – это Маша. «Надеюсь, в школу ты его не пустила? Тут важно пересидеть простуду в домашних условиях», – это Лидия Ильинична), потом с хрипотцой покашливает Николай Евдокимович, шумно возятся Витек и Грей, слушал, как потрескивают дрова, гудят быстро сгорающие брикеты, побулькивает в котле закипающая вода, – и думал: это быт, это внешнее, но за этим кроется сама жизнь во всей ее глубине и неповторимости. Так и с ним: что-то он делает обыденное, незначительное, житейское, а под коркой обыденности, в глубинах, зреют какие-то новые, необыкновенные мысли и чувства. Созреют ли? Или же засохнут, так и не пробьются наружу, не поднимутся из сумеречных глубин? Чужая душа – потемки? А своя?

Иногда он открывал топку, подбрасывал брикетов, смотрел, как пляшут языки бушующего пламени, и вспоминал прощание с отцом в крематории. И все вспоминалось, что было в те дни: звонок профессора Синицына, известивший о кончине отца, и как он ждал в квартире Аделаиды Прокофьевны, и как гроб с телом ставили на попа в лифте, и как отец глядел из гроба на тех, кто подходил к нему, и как устраивали поминки, и как готовился стать наследником. Наследник. Что он наследует отцовского, кроме денег и вещей? Что из его дел, позиции, борьбы, побед и поражений? На это сразу не ответишь, это требует осмысления. Было бы желание – осмыслишь. А не будет его – бросишь дневники и письма в огонь, в Москве такое не сделаешь, негде, здесь же, на даче, вполне можно. Но ты ж решил сохранить их, значит, надеешься что-то всерьез понять, извлечь уроки из отцовской жизни? Может быть, может быть. Кто знает…

Ты должен знать – никто иной. Тут нельзя играть в поддавки, тут нужна определенность: или живи как прежде, или что-то меняй в себе. И будет вариант правдолюбца Петрухина, на которого все шишки сыплются? Шишек испугался? А кому они приятны? Хочется покоя? Хочется. Что ж в этом предосудительного, тридцать пять уже, слава богу. Это в юные годы все легко и просто, так ведь юность тю-тю. В юности надо было закладывать характер? Заложил, уж какой есть. Не взыщите…

Мысли эти раздражали, портили настроение. А рождаются они от избытка свободного времени. Выйдет завтра на работу, впряжется в хомут, потащит телегу – и будет порядок. Жил он до этого, будет жить и после этого. Как? Ну, опять взялся за вопросы-ответы, кончай. Если разобраться, грешно роптать на судьбу: у него не хуже, чем у людей. Ты в этом уверен? Ты считаешь, что разобрался? Вряд ли, миленький. Да ну вас, в конце концов, к черту, вопросы-ответы. Действительно, кончай с философией. Философ на пуфике возле дачного котла, давай кочегарь…

От стола донесся голос Николая Евдокимовича:

– Жора обещал подскочить. У него ж дача в Абрамцеве…

– Жора давно нас не навещал, грех, – сказала Лидия Ильинична.

Что это за Жора, Мирошников не ведал, какой-то знакомый. Пусть подскочит, коль хозяева не против. От стола донесся и голос Маши:

– Истопник высшей квалификации, мой руки. Завтрак готов…

Кстати! Уехали натощак, и голод давал о себе знать. Мирошников дурашливо отозвался:

– Истопнику за вредность производства полагается молочко!

– Будет, – сказала Маша. – Мама утречком уже сходила к Пантелеевне.

Это значило, что на столе наипервейшее в Семхозе молоко: восьмидесятилетняя Пантелеевна, совершенно одинокая старуха, которая от всех болезней признавала единственное лекарство – цитрамон, летом так умела пасти корову, а зимой задавала ей таком корм, что от своей Насти надаивала по десять и больше литров в сутки, а молочко-то какое – ух! Сливки!

Витюшка уже стучал ложкой, выскребая гречневую кашу из глубокой тарелки, запивая молоком, и одновременно хватал сыр, колбасу и конфеты. Мирошников было взглянул на сына строго, однако остальные взрослые не поддержали его строгости, и он плюхнулся на табуретку рядом с Витюшкой.

– От тебя пахнет дымом, – сказал сын.

– Положено. Я истопник.

– А от мамы пахнет духами.

На это Мирошников не нашелся что ответить и принялся за кашу. Заметил: старики на внука посмотрели с умилением, какой, дескать, наблюдательный, ах ты, умница. Маша на сына смотрела спокойно, без особых эмоций, ложечкой аккуратно ела яйцо всмятку, каш и хлеба избегала, борясь за талию. Борьба, правда, пока безуспешная, успехи, надо полагать, впереди.

– Чего ты, Вадим, хмурый? – спросил Николай Евдокимович. – Аль истопнику полагается не только молоко, но и чарка?

– Да я не хмурый, – сказал Мирошников и улыбнулся. – За чарку благодарю, но не хочу.

Ермилов проворчал:

– Ну, истопники пошли, от чарки отказываются… Где это видано?

– Где это слыхано? – неожиданно вклинился Витек, и все засмеялись.

После завтрака Николай Евдокимович с таинственным видом извлек из письменного стола гербовую бумагу и, помешкав, торжественно объявил:

– Мы с Лидой застраховали Виктора!

– То есть? – спросила Маша вместо того, чтобы сказать спасибо.

– То есть когда Виктор достигнет совершеннолетия, он получит две тысячи. Это будет нашим подарком…

Вот тут-то Маша сказала спасибо, и Мирошников сказал спасибо. Да-а, с такими родителями не пропадешь. А сам Витюша, кажется, ничего не понял в подарке и беспечно играл с Григорием Григорьевичем.

Потом Маша и сын отправились погулять по участку, по поселку, а Мирошников, надев ермиловские подшитые валенки, прожженную на рукавах телогрейку и заячий треух, закосолапил к дровяному сарайчику: поколоть березовые чурочки, сложить поленья в сараюшке, а часть снести в котельную, чтобы подсушились.

Это было по душе – поиграть топором, дабы и мышцы поиграли. Взмах, удар, чурка раскалывается надвое, белая береза на белом снегу, промороженная до звона, легко поддающаяся колуну. А как горит береза, жару сколько дает! Работаешь физически, и дышится отменно, кровь разгоняет по телу, тягучие мысли отступают, и ни о чем не думается, кроме березовых чурочек. Взмах, удар, снова взмах, снова удар. Растет горка березовых полешек…

Поссовет сулится на будущий год провести на эту улицу магистральный газ, тогда отпадет нужда в газовых баллонах для плиты и в дровишках – для отопления. Не надо запасать дрова, уголь, брикеты, спадет со стариков эта забота. А у Мирошникова не будет больше этой работы-забавы: колоть чурочки. Ничего, снег убирать – такое останется.

Дорожки расчищать – милое дело, и снег сбрасывать с крыши – милое дело. Мирошников ловко орудовал лопатами и метлами – не только истопник, но и дворник первоклассный, выгонят из Внешторга – на черный день есть специальности. Шутит, конечно. Спина вспотела, лоб вспотел. Вытащив носовой платок, утер разгоряченное лицо. И тут услыхал за забором шум подъехавшего автомобиля, стук дверцы, скрип калитки – и на дорожке появились женщина – молодая, мужчина – постарше. С некоторым удивлением оглядели Мирошникова: что, мол, за фигура, на всякий случай поклонились, мужчина спросил:

– Ермиловы дома?

– Дома, дома, – сказал Вадим Александрович. – Проходите.

И отступил с дорожки, полез по лестнице на крышу. Поддавал широкой лопатой снег, и тот тяжко ухал вниз, в сад. Раз за разом росли сугробы слипшегося, подкопченного трубой снега вперемешку со льдом. Работа эта требовала известного искусства – снег нужно было сбрасывать так, чтобы не угодить в яблони. Без лишней скромности: он владел этим искусством со снайперской точностью.

А летом сад, собственно, на нем лежит: окапывать, подбеливать, удобрять, опрыскивать, выпалывать и прочее, и прочее. Так что и еще есть специальность на черный день – садовник, может, и не высшей квалификации, но кое в чем разбирается.

Когда он слезал с крыши, вернулись с прогулки Маша и Витек, румяные, проголодавшиеся, веселые. Маша закричала:

– Привет верхолазам!

А Витек прокричал, как прокукарекал:

– Пап, ты похож на Деда Мороза, весь в снегу!

– Угу. Я такой…

– Вадик, а что за «Волга» у калитки?

– Кто-то приехал в гости…

– В гости?

– А почему бы нет? Мы же приехали…

– Ну, сравнил, Вадим, сравнил…

Он ее подзуживал, и она подзуживалась. Позлись, позлись немного, милая, не все же тебе веселиться. Одернул себя: брось, это недостойно мужчины – срывать дурное настроение на женщине. Дурное? Нет, скорее смутное, если копнуть поглубже. Поглубже копать не следует, это опасно. Вас понял…

В гостиной Николай Евдокимович представил их: моя дочь Мария, ее муж Вадим, их сын Виктор. А затем уже без скороговорки, солидно представил:

– А это мой однополчанин, можно сказать, мой бывший подчиненный… Жора… пардон, Георгий Илларионович Коломийцев, Герой Советского Союза, генерал-полковник. Действующий генерал. В отличие от меня… А это его супруга Аля… можно вас так просто называть? Можно? Да, это вот его Аля, врач-терапевт, и очень неплохой, говорят…

И Георгий Илларионович, и Аля вели себя скромно, но с достоинством – генерал-полковник был в штатском пиджаке, и никаких регалий на лацканах не было. Да в будни и не положено, положено но праздникам, хотя некоторые свои звездочки с пиджаков не снимают никогда. Это, увы, не от избытка скромности.

– Я командовал ротой, – сказал Коломийцев. – Николай Евдокимович был тогда уже комдивом, Батей… Где комдиву упомнить своих ротных? А меня упомнил…

– Потому, Жора, что ты воевал справно, Героя зря не дают, – сказал Николай Евдокимович. – И заметьте: в ту пору Жоре было двадцать лет… Сколько сейчас – умалчиваю…

Да, предпочтительней умолчать. Генерал-полковник был моложавый, но не молодой, а вот жена его, Аля, намного моложе Маши. И что они все так любят молоденьких? А ты не суй своего носа куда не просят. И то правда.

А тесть был настроен шутить. Он говорил, показывая в улыбке металлические зубы:

– Тебе, Жора, надо было жениться на Але все-таки пораньше. Пока ты еще был генерал-лейтенантом. Почему? Объясняю. Генерал-лейтенант состоит из двух слов: генерал – это пожилой, опытный, а лейтенант – юный еще, обе части смешиваются, получается что-то подходящее. Генерал-полковник же обозначает: генерал – старый и полковник – немолодой, в итоге что имеем?

Шутил тесть, надо признать, без особого такта, но Коломийцев легонько посмеивался, красивый, седеющий, крепкий еще мужчина, которому под шестьдесят. Але – лет тридцать, вероятно, второй брак. Она хрупкая, остроглазая, в джинсовом комбинезоне, тоже чуть-чуть посмеивается. Не хотят обидеть старика. Правильно!

Адресуясь к Мирошниковым, Лидия Ильинична огорченно сказала:

– Вот – не хотят с нами обедать…

– Торопимся в город, – сказал Коломийцев. – Бумаги кое-какие предстоит просмотреть.

– Ну тогда по стопочке коньяку? – спросил Николай Евдокимович.

– Я за рулем, – сказал Коломийцев.

– Да что ж творится? Жора отказывается, зять отказывается, женщины не пьют. В таком разе и я не буду нюхать!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю