Текст книги "Проводы журавлей"
Автор книги: Олег Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
– Держи, сержант. Порядок в танковых войсках!
– Спасибо, товарищ лейтенант. Испытаем? Пульну?
– Пуляй.
Семиженов вставил обойму, дослал патрон в патронник и бабахнул в сторону немцев – в белый свет, как и копеечку, бабахнул. Удовлетворенно сказал:
– Точно, порядок в танковых войсках.
Воронков мешкал, не уходил из окопа. Хотелось побыть с Семиженовым, покалякать. Пожалел, что не курит: за куревом всегда можно перекинуться словечком. Не о службе, а именно покалякать, чтоб о доме, о родных рассказал сержант, откуда он родом, где работал или учился до войны. Ну и прочее, о чем толкуют за водочкой тоже. Но и водочка отпадает, коль лейтенант Воронков до сих пор трезвенник.
Разговор получился все-таки служебный. Взъерошенный, как воробей, сердитый, даже желчный, Семиженов сегодня был общительным, мягким. Как бы извиняясь, сказал:
– За такое оружие надо бы втык… Но кому? Винтарь бесхозный…
– Как то есть бесхозный? – спросил Воронков.
– От майского наступления еще осталось. То здесь валяется, то там обнаруживается… Бойцы убыли по ранению или по смерти, а оружие… Вот я и прихватил винтовочку, когда шел на траншейную службу…
– Ты же ротный старшина! Тебе не дежурить в траншее, а заниматься старшинскими обязанностями!
– Товарищ лейтенант, уточним: исполняющий обязанности старшины. Временно! А в траншею пришел потому, как народу нехватка, лишний штык не помешает…
– Занимался бы старшинскими заботами, – проворчал Воронков.
– Занимаюсь, занимаюсь… Но честно: не по душе это старшинство. Махорка, хлеб, термоса, вшивость, пятое-десятое. Того недостача, этого недостача… Не-ет, то ли дело – отделенный! Несколько гавриков – все твои заботы. Даже лямку помкомвзвода тянул: строевые заботы, а не продфуражные. Не-ет, в снабженцы не гожусь!
– Ладно, скоро получишь отделение…
Семиженов почесал в затылке, задумчиво молвил:
– Так-то оно так, да ежели разобраться, и в отделенных несладко.
– Тебе, брат, не угодишь, – усмехнулся Воронков. – В старшинах плохо, в отделенных плохо…
– А посудите, товарищ лейтенант! – вскинулся сержант. – Покамест я ротный старшина, ко мне с уважением-почтением: какое-никакое начальство и кое-что распределяю. А командир отделения? Тот же солдат. Разве что сержантские лычки… И начнут, чует мое сердце, сызнова изголяться… остряки-самоучки!
– Изголяться?
– А вы думали! Фамилия моя… как бы сказать… Удобная для этого…
Воронков пожал плечами:
– Фамилия как фамилия.
– Не скажите, товарищ лейтенант! Семиженов, семь жен… Проезжаются по-всякому, остряки-самоучки. А у меня, промежду прочим, гарема нету. Холостяк! Чего ж скалиться?
– Мне бы твои проблемы, – вздохнул Воронков.
– У каждого свои проблемы, товарищ лейтенант! Когда чешут язык день и ночь, надоест…
– Ну, оставайся тогда в старшинах! – сказал Воронков, не зная, сердиться ему или улыбаться. – Ты меня в этом качестве устраиваешь.
– Не-ет, я врожденный отделенный.
– Фу-ты, сказочка про белого бычка. Кажется, я заговорился с тобой…
– Заговорились, товарищ лейтенант! – Семиженов ни с того, ни с сего матюкнулся, передернул затвор, нажал на спусковой крючок, грохнул выстрелом. – Знай наших, курвы немецкие!
– Дежуришь до трех? – спросил Воронков.
– До трех.
– Не припоздняйся. Поспи малость перед завтраком.
– Посплю.
– Не забывай: покамест ты старшина.
– Память не дырявая, товарищ лейтенант…
– Ну, бывай, – сказал Воронков и похлопал сержанта по костлявой вогнутой спине.
И верно: заговорился он с Семиженовым и без курева, и без выпивки. Надо топать дальше. А что потолковал – ладненько: еще один его подчиненный, с т а р о с л у ж а щ и й, с кем хлебать из общего котелка, месить общую грязь и сообща идти на проволоку, на пулеметы, на танки, когда грянет час наступления. Его подчиненный, за кого он в ответе, и его товарищ, с кем он делит и будет делить беды и победы. Живой человек Юра Семиженов, у которого ни одной жены в наличии нету…
Воронков хлюпал траншейной грязюкой, с каждым шагом удаляясь от Юры Семиженова. А было чувство: удаляется и еще от кого-то, неживого, зарытого в землю далеко от этих пределов. Понятно, от чьих могил удаляется – родительских, Жориной-Гошиной, Оксановой. Какие у них могилы? Да как у всех, наверное: холмик, фанерная пирамидка, возможно, жестяная звезда. Такие могилы у военных, а у матери с отцом? Они ж погибли гражданскими, пособляли подпольщикам, в цивильной одежонке были. Может, на их могилке и нет вырезанной из консервной банки звезды…
Где-то на северо-западе, близко, заварилась ружейно-пулеметная и орудийно-минометная перестрелка. Воронков остановился, прислушался. Похоже, у соседа нашего соседа – гвардейской стрелковой. Разведка боем? Наша, немецкая? Или прикрывают отход поисковой группы разведчиков – наших, немецких? И то и другое вероятно. Как вероятно и что-нибудь третье, четвертое… десятое, чего на войне можешь и не предусмотреть. Воронков зашагал, не переставая вслушиваться. С десяток минут гвоздили обе стороны. Потом стихло, как не бывало.
А вот где-то на юго-западе, далеко, не стихало какие сутки: приглушенно погромыхивала серьезная канонада. Говорят, соседний фронт начал наступать. Говорят – это еще не значит: факт. В газетах ничего не сообщают. Как будто там ничего и не происходит. А ведь происходит, слышим же!
Но официально – ни гугу. Наверное, опубликуют, когда наметится успех. Мы уже к этому привыкли: взяли город, но Совинформбюро молчит, но диктор Левитан громовым голосом не читает приказа Верховного Главнокомандующего: а вдруг немцы отобьют город? Вот когда ясно и понятно, что не отобьют, тогда и победная сводка Совинформбюро, и чеканный приказ товарища Сталина!
Примерно так было и в начале войны, только мы города не брали, а сдавали и помалкивали об этом в тряпочку. Сообщали уже задним числом, спустя два-три дня, когда Красная Армия оттопывала от тех городов на восток с сотняжку верст. А это зачем делалось? Чтоб панику не сеять, не огорчать народ неудачами доблестной Красной Армии? Но, увы, народ – пусть и с запозданием, узнавал о временных неудачах доблестной Красной Армии. И, заметьте, в панику не впадал, хотя и огорчался крепко.
Возможно, для подобного т о р м о ж е н и я последних известий с фронта были какие-то свои резоны, неведомые простым людям, работягам войны вроде Сани Воронкова. Возможно, работяги что-то недопоймут? Ладно после допоймут. Когда пройдет война и они поумнеют. Если выживут на той войне.
Воронков топал от траншейного изгиба к изгибу, и мысли опять как бы уходили вбок. Думалось: сколь он бродит взад-вперед по траншеям да ходам сообщения – запросто можно было обернуться до родительских могил, до Жориной могилы, до Оксановой. Думалось: а если свести в одну прямую его нескончаемые хождения по обороне, то, пожалуй, можно б было и до границы дошлепать! И ведь когда-нибудь дошлепает! Не он, так кто-то другой…
В ночном мраке будто дрогнуло, сместилось неуловимо, но это неуловимое и было предвестником утра. И в самом Воронкове дрогнуло что-то, сместилось неуловимо, но что это – он не понял. Только осознал: вошло в него нечто неизведанное ранее. Или войдет? С чего, почему, зачем? Слишком много вопросов, хотя и одинаковых по сути. Может быть, так странно отозвался на близкий рассвет? Прежде никогда такого не было, а сейчас явственно чувствовал: вошло в него что-то, определенно вошло. Ни с того, на с сего, нежданно-негаданно. Что – хрен его знает. Может, вошло и тут же выйдет? Бесплотное, бестелесное, без духу, без настроения. Как будто некое ожидание. Чего? Говорю же: хрен его знает!
Усмехнувшись про себя и даже махнув рукой, Воронков д о п и л и в а л последние десятки шагов. Ноги заплетались, поясница ныла, сердце бахало, сдваивало, пот стекал за ушами, по ложбинке между лопатками. Устал он, конечно, утомился. После госпиталя еще не набрал спортивную форму. Еще дохляк. Наберет! На природе да при деле – силенки воскреснут, кровь загустеет, жизненные соки забьют фонтаном, вот так-то! А без шуток: все нормально, все входит в свою колею. Право же, без натяжки, он здесь как дома.
И будет дома, когда здесь начнется наступление. А оно начнется, не вечна же оборона. Так уж война устроена: оборона сменяется наступлением, и наоборот. Как зима и лето на смену друг другу. А вообще-то Саня Воронков везде на войне как дома. В атаке, в окопе, на госпитальной койке – везде! Потому что иного дома у него попросту нет…
Он задержал шаг на секунду, выровнял дыхание, прислушался к далекому юго-западному погромыхиванию и, поправив автомат на плече, зашагал к своей землянке. Пару часиков придавить, затем умыться, побриться, подрубать завтрак – и начать новый фронтовой день. Нормально!
С в о е й землянкой ему была не та, законная, отведенная под апартаменты ротному, а та, куда он сразу же прибился, где обитали подчиненные – ядро будущей более-менее полнокровной роты. Но у землянки, пока не ставшей с в о е ю – будущие его апартаменты, – Воронков вдруг увидел силуэт. Привычно опустив автомат на грудь, под руку, он опять замедлил шаг, всматриваясь в контуры фигуры. Кто там мог стоять? Чего торчит? Фигура маленькая, как у подростка. Без пилотки, в редеющей мгле светятся волосы. Блондинистая голова, арийская голова. Не фриц ли? Но, кажись, без оружия, шинель наша, внакидку. Что за хреновина?
Стараясь не хлюпать грязью, приникая к стенке хода сообщения, Воронков решительно двинулся к странной фигуре – палец на спусковом крючке. На всякий случай. Сейчас разберемся.
Какая тут звуковая маскировка – грязь чмокала взасос, муторно, шаги Воронкова услышались, и фигура высоким, звенящим голосом, в котором угадывался испуг, спросила на чистейшем русском:
– Кто там?
Этот испуг успокоил и развеселил Воронкова. Так спрашивать – кто там? – можно, заслышав деликатный стук в дверь твоей комнаты. Он не отозвался, погреб дальше. Еще больший испуг:
– Кто там? Я спрашиваю: кто там?
И внезапно Воронков понял: не подросток это, а девка! А коль девка, то санинструкторша! Так сказать, его подчиненная, первая ласточка прибывающего пополнения. «Пой, ласточка, пой! Сердце успокой…» Но чего не спит, колобродит, задает дурацкие вопросы – дело другое. Воронков продолжал топать – в ответ на уже паническое:
– Кто там? Кто вы? Вас же спрашивают…
– А ты кто? – гаркнул Воронков. – Не знаешь, как положено на передовой? Пароль-отзыв не для тебя? Где тебя только учили?
– Извините, – робко сказала деваха. – Я забыла пароль и отзыв…
– Забыла? – грозно вопросил Воронков.
– Да… С перепугу… Я думала: немец!
Воронков подошел ближе, разглядел поосновательней: факт – деваха… Худа, тонколица, стрижка короткая – пигалица, словом. И, как надлежит пигалице, глаза у нее большие и, натурально, пугливые. Во мраке блеснули зубы – пытается улыбаться, что ли? Да тут скорей стучать зубами – с переляку. А сапоги на пигалице – не меньше сорок третьего размера, шинель на ба-альшой вырост! Не будь я джентльменом, сказал себе Воронков, я бы назвал ее чучелом. Действительно, несуразная, нелепая какая-то. Возможно, я ошибаюсь, в темноте не разберешь толком. Но наряд явно не по ней. А впрочем, почему не по ней? Где шить да тачать по ее школьным размерам? По ее детским формам?
Воронков подошел к девахе настолько близко, что она попятилась. И опять – он бы мог поклясться в этом – все в ней напружинилось испугом:
– Не бойтесь, – с подчеркнутой вежливостью переходя на «вы», сказал Воронков. – Я не фриц, я чистокровный русак.
– Я и русских иногда боюсь, – почти шепотом произнесла санинструкторша.
– Русских? Почему? – Воронков искренне удивился.
– Да так… Есть причины…
– Что за причины?
– Потом как-нибудь… Простите, вы кто? Знаков различия не разберешь…
– Лейтенант Воронков. Командир стрелковой роты.
– Ну надо же! Мой командир! – Слова вроде бы радостные, а тон по-прежнему напуганный.
– А вы новый санинструктор?
– Да, товарищ лейтенант…
– Ну, давайте знакомиться.
– Давайте…
– Ну! – Он протянул руку, хотя знал, что первой это должна сделать дама, – но нарушил этикет, джентльмен, поскольку девица руки держала за спиной. Пожал ее холодные хрусткие пальцы. – А зовут-то вас как?
– Старший сержант Лядова.
– А имя?
– Светлана.
– Света, значит.
– Света, Света, – повторила она, и в этой повторяемости ему почудилась покорность, даже обреченность. Что за загадка? Чему она покорна, на что обречена? Или, напротив, не покорна и не обречена, готова с чем-то и за что-то бороться? Одно ясно: диковатая, или, как говорят солдаты, с приветом? Может, и без привета, но боится и дичится – факт. Да своего ротного, видимо, не исключает, хотя всем доподлинно известно, что он джентльмен, пускай и не английских лордов помет. Ладно, со старшим сержантом медицинской службы мы еще разберемся. А пока погутарим о деле…
Называя ее то «старшим сержантом», то «товарищем Лядовой», то «Светой», то «санинструктором», Воронков расспросил, откуда она сюда попала, что заканчивала, воевала ли прежде, как нашла роту, что намерена предпринять в ближайшее время, какая помощь требуется от ротного. Небрежно, вполуха, слушал он, что ему говорили: направлена из запасной части, окончила трехмесячные курсы, еще не воевала, в роте обнаружена вшивость, фурункулез, фурункулезных больных надо облучать солнцем, регулярно будет проводиться утренний медосмотр, товарищ лейтенант должен лично показать пример.
– Покажу, – сказал Воронков, подумав: вместо б этой девочки-школьницы да матерого мужика, поварившегося в боях, – вот это был бы ротный санинструктор.
И еще он подумал: жаль этих девчонок, этих школьниц, этих пигалиц – им бы еще под маминым присмотром невеститься, да не промахнуться бы, чтоб верный и непьющий попался, а тут вот ее на передний край приволокли. Стой тут с ней и ощущай, что из всех чувств, которые может вызвать к себе деваха, главные – боль и сострадание. Эх ты, чучело, про пароль-отзыв с переляку забыла. Ах ты, девчоночка в сапогах сорок третьего размера…
– Вы почему не спите, Лядова? – спросил вдруг Воронков, будто сам только что проснулся.
Лядова передернула плечами, запахнулась в шинель. Помолчав и запинаясь, ответила:
– Так я ж вам говорила, товарищ лейтенант… Боюсь немцев, они ж близко. Нагрянет разведка, а у меня и гранаты нет…
– Ну, это поправимо, с гранатой-то. – Воронкову показалось, что он усмехнулся. – А вообще фашистов опасаться надо. Но ничего, получим подкрепление, плотность обороны возрастет… А спать все равно надо…
Лядова резко выпрямилась, шинель едва не свалилась с ее плеч. Тем же резким движением она запахнулась поплотнее, утопив подбородок. Оттуда, из-под воротника, донеслось невнятное:
– Опасаюсь… оставаться одна… в землянке… Непрошеные… ухажеры пожалуют…
– Что? – не понял Воронков. – Какие ухажеры?
– Такие. Которые не дают проходу. И готовы на все…
– На все?
– Да. И я их очень боюсь…
– Глупости!
– Не глупости, товарищ лейтенант…
– А я говорю: ерунда и глупости! Чтоб у меня в роте подобное? Никогда! Слышите, Лядова: никогда! Слышите?
– Слышу…
8
Дурацкая, в общем-то, картина: усталый, умученный, с ноющей, с постреливающей ногой, рассупониться бы, прилечь бы, вздремнуть бы, вместо этого стоит и разводит беседы со Светочкой Лядовой. И сколько еще так вот будет стоять и собеседовать? Хоть бы догадалась пригласить его в землянку, присесть, передохнуть.
Утренняя заря между тем переливалась через лес, пласталась к земле, высветляя мир божий. Мда, мир божий: норы окопов, провалы траншей и ходов сообщения, бомбовые и снарядные воронки, обезглавленные деревья, сгоревший сухостой, посеченный кустарник. И юная женщина – в шинели и кирзачах. Не божий – дьявольский мир. Проще – война…
При свете зари лицо санинструкторши менялось, становилось совсем-совсем молодым, чистым и красивым. И милым, симпатичным, добрым и еще черт знает каким. Мировая девчонка! Но тем не менее – кончай свидание, ротный.
– Света, – сказал Воронков. – Хочу пару часов поспать. А днем загляну к вам, что-то беспокоит голень…
– Поэтому и хромаете?
– Да. Открылась рана, что ли…
– Надо осмотреть, товарищ лейтенант! И лучше бы не откладывать…
– Не откладывать?
– Осмотрю сейчас. Перевязку сделаю. У меня все под рукой…
– Согласен, – сказал Воронков. – Ведите в свой госпиталь…
Он шутил, так сказать, вдвойне: какой там госпиталь, а во-вторых, эта занюханная землянка не ее, а его. Апартаменты командира роты. Она заняла их, правда, не спросясь хозяина. Ну, бог с ней, пусть живет-обживается. Воронкову и в другой землянке нехудо. А бабе, то есть женщине, то есть девахе, конечно же, потребна отдельная землянка. Не может же она обитать среди мужиков.
Санинструктор Лядова в свой лазарет, однако, повела не сразу. Переминалась, покашливала, куталась в шинельку, искоса поглядывая на Воронкова. Наконец, словно окончательно решилась на что-то, шагнула к входу в землянку:
– Пошли, товарищ лейтенант!
– Вы как в омут прыгаете. – Воронков произнес это полушутливо, но санинструктор Лядова ответила вполне серьезно:
– Надеюсь, выплыву.
И скривила свою симпатичную рожицу. Как будто отведала чего-то горького. Хины, например. Или горчицы. Или перцу. Все-таки странноватая девица. Не с приветом, не психованная, но какой-то бзик есть. Приглашает в землянку и мандражирует, трусит. Чего трусить? Странная, странная.
В землянке горел фитиль в сплющенной гильзе, на стенах тотчас завихлялись, заломались их тени. «Свеча не угаснет… Свеча не угаснет…» – ну да, есть песня, грузинская скорей всего, Воронков раз в жизни слыхал ее, но запомнил, а пел в гостях у них папин сослуживец, рослый костлявый военный с усами. Наверное, хорошая песня, коль мотив не забылся и слова какие-то не забылись. И правильно: пусть наша свеча не угаснет и горит долго-долго!
Воронков через голову снял автомат, повесил ремнем на гвоздь в стояке, снял пилотку, примял пятерней вихор на макушке, присел на табуретку. Света Лядова зачем-то кивнула ему, наклонилась над санитарной сумкой. Лейтенант огляделся: в низенькое оконце скребся ранний рассвет, обволакивая и пригашая своим светом свет гильзы. С потолка капало, стены сочились, сопревшее сено на нарах пахло гнилостно, меж сапог у Воронкова в луже шмыгнула черная жирная крыса.
«Неуютно здесь жить одной, – подумал Воронков. – Прислали б в другую роту санинструкторшу, поселились бы вдвоем…»
Света плюхнула сумку рядом, на нары, села и, помешкав, сказала:
– Показывайте рану…
– Есть показывать рану, товарищ старший сержант медицинской службы! – Длинная эта фраза долженствовала свидетельствовать о шутливости ротного, а свидетельствовала, как он тут же понял, о вымученности, о тщетных и неуместных потугах недалекого ума.
Он принялся стягивать сапог, упираясь носком в задник, пыхтя и сопя. И не закрывая рта:
– Светочка, предупреждаю: запашок известно какой, солдатские ножки… Не французские духи!
Продолжал, стало быть, шутить, казаться, стало быть, остроумным. Плоско, глупо, конечно. И не зря санинструкторша Лядова суховато сказала:
– Солдатский запашок мне знаком. Медицина ко всему привычна…
– Это точно, – несколько растерянно сказал Воронков и одолел наконец кирзач. Размотал портянку, задрал шаровары. Ну, шибануло, конечно, не французскими духами. И даже не «Красной Москвой».
Конфузясь потной вони и от конфуза становясь говорливей и развязней, Воронков ткнул пальцем:
– Вот-с проклятое наследие немецкого осколка… Любуйтесь!
– Любоваться нечем, товарищ лейтенант. – Света наклонилась близко к голени, ощупала ткани вокруг раны: – Болит?
– М-м! Не очень…
– Не притворяйтесь! Опухоль, краснота, выделения. Воспалительный процесс… Обработаю, наложу повязку с мазью Вишневского. Каждый день будете ходить ко мне на перевязку. Не станет лучше, направлю в санроту…
– Ох, и строгая вы!
– Строгая! – Лядова неожиданно выпрямилась, и лицо ее сделалось жестким, суровым. – И не люблю разгильдяев, краснобаев и хамов!
– Я их тоже не жалую, – пробормотал Воронков.
– Вот и договорились… А теперь немножко потерпите!
Она сняла пинцетом корочку отмершей кожи, обтерла ваткой со спиртом, приложила к ранке тампон с мазью Вишневского, перебинтовала. Пока проделывала свои манипуляции, ногу Воронкова держала у себя на коленях, и он почувствовал, как она напряжена, насторожена, словно опасается внезапной щекотки или чего-нибудь подобного. Чудачка, право! Но у него хватило ума не вылезать с очередной дурашливой шуткой.
– Все, товарищ лейтенант. Вели себя геройски…
– Спасибо большое. А герой я – с рождения…
– Постарайтесь лишний раз ногу не натруждать.
– Лишний раз? Постараюсь, – сказал Воронков и подумал, что пальцы у нее сильные, ловкие и ласковые, как у некой Оксаны, была такая на его, как говорится, жизненном пути. А была на его жизненном пути еще одна встреча, случайная, пустяковая, ничего не значащая, а вот поди ж – запомнилась.
В эвакогоспитале не задержишься, но и за краткостью пребывания свело его с медсестрой, – Ирина по имени, пе-пе-же, то есть походно-полевая жена, по положению, стервозная дамочка по характеру. Жила она аж с замкомдива по тылу, и, разумеется, с ней эвакогоспиталь носился. Кроме раненых, которым плевать что на замкомдива по тылу, что на его пе-пе-же. Вообще стерва была отменная, но что особенно оскорбляло раненых фронтовиков: совала им градусники или делала уколы, ухитряясь прикрываться батистовым надушенным платочком. Брезговала солдатским духом, курва! И раненые шугали ее – кто матом, кто костылем, даже джентльмен Воронков однажды не выдержал, заорал: «Ирка, катись отсюда!» Ирина в слезы, жалобы высокопоставленному тыловику, тот брал в оборот начальника эвакогоспиталя, пожилого, седенького майора, который за глаза и сам называл ее сукой…
А вот Света Лядова не прикрывалась батистовым надушенным платочком. Да так и должно быть. Нормально. У нее, наверно, и платочка такого нету. И потому Воронков, уже не конфузясь сопревшей ступни и провонявшей потищем портянки, неспешно, с толком, с достоинством обулся. Постучал сапогом об пол: порядок!
Вскинул глаза на санинструкторшу и увидел: она улыбается, на щеках ямочки, гляди-ка.
– Что вы, Света? – спросил Воронков, заинтересованный.
– Да так, вспомнилось… Когда вы снимали автомат с шеи, через голову, я вспомнила… по ассоциации, вероятно…
– Что вспомнили?
– Да так, пустяковина, в общем… У меня, знаете ли, папа занимал пост. В горисполкоме. Ну, как все ответработники, носил френч… А тут – делегация французских профсоюзов, отца обязали выступить. И – надеть галстук! Отец галстуков сроду не носил, просто не терпел… Но что поделаешь! Нашли ему пиджак, белую сорочку, повязали галстук. Выступил честь по чести, а сходя с трибуны, снял галстук. На глазах у зала. Прямо через голову! Как вы автомат…
– Я его и надену через голову, – сказал Воронков. – Но каюсь: тоже ни разу в жизни не надел галстука. Кроме пионерского…
– Пионерский и я поносила… Да.. А папа погиб в сорок первом. В ополчении. Под Москвой, – сказала Света и умолкла.
Воронков хотел сказать, что и его отец погиб, и мать погибла, и брат и Оксана тоже погибли, но ничего не сказал. Да мало ли кто у кого погиб за эти бесконечные два года? И сколько еще длиться бесконечности войны? Она ж когда-то должна кончиться, эта б е с к о н е ч н о с т ь…
Тяжкая усталость вдруг навалилась на плечи. Не хотелось вставать с расхлябанной табуретки и покидать сырую, затхлую землянку, чей смрад был побежден вонью его портяночного хозяйства. Запашок был что надо. Кстати, нехудо бы баню организовать и вошебойку попросить в полку. Тем паче санинструктор Лядова вшивость засекла. Летом? Эти насекомые одолевали зимой, но теперь и по теплу завелись. Истреблять их нужно, как фашистов!
Надлежало уходить, но он не уходил. Надлежало говорить, но он не говорил. Молча смотрел на нее. И она молча смотрела на него. Как будто пыталась угадать его мысли. Хорошо, что не могла угадать. Потому что, глядя на нее, он думал о другой женщине, об Оксане из-под Белой Церкви, о медицинской сестре, з а л е ч и в ш е й его. В том смысле, что он не сможет больше никого полюбить. По крайней мере так, как Оксану Доленко. Вот и на Свету Лядову он смотрит по-доброму, как брат. Или как отец-командир. Славная девчонка, однако у него к ней нет ничего. И не будет…
Квадратик окна светил почти по-дневному, фитиль стал чахнуть, коптить. Напряженная, будто натянутая, Света Лядова поднялась с нар, гибко вытянувшись, задула огонек. Фитиль подымил, почадил и угас. Но наша свеча не угаснет, подумал Воронков, несправедливо будет, если жизнь таких молодых, как Света Лядова, или он, Воронков, подрубится смертью. Хотя рано или поздно жизнь кончается смертью – это неотменимо, это закон. Но одно дело – рано, другое дело – поздно. Не будем же торопиться на тот свет, Светочка? И не сердись на невольный каламбур, это я не специально…
Преодолев усталость, он встал, снял с гвоздя автомат, закинул за спину, сказал хмуро:
– Считайте, галстук я опять надел.
И она ответила хмуро:
– Считаю… Но также считаю: мы договорились об утренних осмотрах на вшивость и прочее. И чтоб народ загорал, желательно между завтраком и обедом…
– Осматривайте индивидуально, роту же не построишь… И загорать будут по мере возможности… Я распоряжусь!
– И еще об одном распорядитесь… или какое иное слово употребить… Чтоб никто в роте не приставал ко мне! Вам ясно, товарищ лейтенант?
– Кажется, ясно, товарищ Лядова. Хлопцев предупрежу. А если что, обращайтесь ко мне, я дам по рукам…
– Ладно, договорились…
От землянки до землянки Воронков еле доковылял – боль в голени поутихла, а вот усталость неимоверная, черт знает с чего. Разговор с Лядовой его утомил, точно. Света с бзиком, это понятно. Помешана на пристающих мужчинах. Уверена, что кинутся к ней толпой. Или каждый второй, по крайней мере. Лейтенанта Воронкова, во всяком случае, среди этих вторых не будет. А если всерьез: девицу он в обиду не даст. Есть которые сами ищут мужиков – вольному воля. А есть, которые себя блюдут – это тоже их воля, и нарушать ее в своей роте он никому не позволит. Будь, Светочка, спокойна, лейтенант Воронков слов на ветер не бросает!
Увы, бросает. И еще как! Сколько давал себе слово, обещал, клялся, что хоть один наступательный бой сложится для него удачным, победным. И что же? Невезучий, неумелый: немецкая оборона не прорвана, высота не взята, а лейтенант Воронков – на носилках санитаров. Или так: немецкая оборона прорвана, высота взята, но без лейтенанта Воронкова: он на тех же носилках. И это еще наилучший вариант: хоть и без него, да победа.
Конечно, проклятый род войск – пехота. Все бьют по ней: орудия, пулеметы, минометы, танки, самоходки, самолеты, а она, серошинельная, посреди поля как голенькая. И вперед, вперед в бога-душу-мать – по минам, через колючую проволоку, на доты и дзоты, на горячий свинец, который обожжет – вусмерть.
Другим родам войск воюется, если уж не легче, то успешнее – факт! Сколь раз видел, как тридцатьчетверки неудержимо рвались на запад. Правда, иногда и горели неплохо, но все равно – вперед, к победе!
А артиллеристы, а минометчики, особенно гвардейские? Да вот хотя бы два боя, свидетелем и участником которых был лейтенант Воронков. В первом бою батальон вышел к ручью, – мост взорван, шоссе густо заминировано, не сунешься. Путь один – по полузамерзшим болотам, проходы в которых тоже не без минных сюрпризов. Решение: переть по болотам, к двум березовым рощицам, где и засели немцы. Сперва поперли очертя голову на эти рощи – получили по зубам, отошли, зализывая раны. Батальону было приказано повторять атаки, пока не возьмет рощи. Или пока не истечет кровью?
Но есть все-таки на свете бог, бог войны – артиллерия. Перед третьей либо четвертой атакой батальону была придана батарея тяжелых гаубиц. О, только военный человек оценят, что это такое, когда стрелковому батальону придают батарею тяжелых гаубиц! Тут и слов не найдешь.
До противника было метров четыреста – укутанное снегом, изрезанное буераками поле. На опушках рощ – разведка доложила – доты и дзоты, соединенные глубокими ходами сообщения, подземные убежища, перекрытые накатом в шесть бревен. Запросто не выкуришь! Но задымившая метель была на руку артиллеристам: они отрыли окопы, ниши для снарядов, полный боекомплект. А гаубицы, выкрашенные в белый маскировочный цвет, выдвинули на прямую наводку. И, едва метель подутихла, артиллеристы врезали! Первыми же снарядами выкосило березы, разворотило опушку, и затем мощный снаряд за снарядом легли на огневые точки врага. Немцы укрылись в соседней роще, но гаубицы вырубили и ее – вместе с немецкими пушками и пулеметами.
Батальон ворвался в эти рощи, развивая успех, двинул на деревню. Пороху хватило ненадолго: деревня была превращена в опорный пункт, и пехотинцы залегли в снегу. Да разве проскочишь с налету три ряда каменных надолбов, семь рядов колючей проволоки, и опять – доты и дзоты. Гаубицы стали гвоздить по деревне, и батальон, прижимаясь к огневому валу, пошел в атаку. Опорный пункт взяли, хоть и немалой кровью, черт бы его побрал! Но поступил приказ (черт бы и его побрал): продвигаться, преодолевать реку. Ширина ее невелика – метров сорок, но подступы к ней открыты и пристреляны, опутаны проволочными заграждениями, клубки колючки даже на льду реки, там и сям каменные надолбы и мины, мины, мины. Что сделала бы пехота без артиллерии? Ничего. Но гаубицы своим могучим огнем расчистили ей путь. Преодолела пехота и реку и уже на том берегу узнала: ранен командир батареи, лейтенант-орел…
А вот второй бой. Правда, не наступление – оборона. Но дело жаркое! По соседству со стрелковым полком размещался дивизион «катюш» – как раз по обеим сторонам шоссе. Военные люди говорят: оседлали шоссе. Утром из-за перелеска, выстраиваясь в боевую линию, выползли танки и самоходки – немцы. Сколько же их? Из наших окопов видно: двадцать пять. И автоматчики за ними, человек двести пятьдесят.
Будут таранить нашу оборону? В каком месте? Ломаная линия танков и самоходок, извиваясь, исчезая в травянистых лощинах, взбираясь на ромашковые пригорки, подползла к нашему переднему краю. Пехота действительно, как на богов, смотрела на реактивных минометчиков. А у тех все было отлажено, и они никак не выдавали своего нервного напряжения. Еще вчера пристреляли ориентиры. Установки для стрельбы по ним, как потом просветили сермяжную пехоту, были записаны у каждого командира расчета.
Чехлы сдернуты с наклонных установок, на рельсах хвостатые мины. Центр танковой группы у пристрелянного ориентира – разбитого, полусгоревшего ветряка. И командир дивизиона, бравый капитан с «иконостасом» на груди, зычно скомандовал в телефонную трубку, с НП командира стрелкового полка:





