355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Смирнов » Проводы журавлей » Текст книги (страница 22)
Проводы журавлей
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:47

Текст книги "Проводы журавлей"


Автор книги: Олег Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)

Вадим Александрович слыхал: тот-то после инсульта, тот-то после инфаркта прожил с десяток дней в реанимации, и на одиннадцатый – неизбежное. Как говорят медики, летальный исход. Попросту была видимость, что человек живет, фактически же эти десять суток он умирал. Не лучше ль так вот, сразу, в одночасье? Легкая была смерть у отца, если разобраться. Не мучился, как мучаются, скажем, при раке, – от жутких болей и от сознания, что ты обречен, что умрешь через месяц, через неделю. Если придется, а когда-нибудь придется умирать, то такой мгновенной смерти себе можно лишь пожелать. Но ему-то помирать еще рановато. Витюшку надо поставить на ноги, чтоб школу окончил, институт окончил, чтоб не пропал без него, – тогда и вещички собирай в невозвратную дорогу. А вообще уйти в небытие страшно. Умереть – это значит никогда не увидеть зимний денек за окном, картину на стене – весенний пейзаж, не услышать пения женщины из приемника, не обонять запаха готовящегося на кухне обеда. Это значит – никогда не увидеть и не услышать Витюшки и Маши! Страшно…

Он опять набрал Машин номер и услышал родное:

– Вас слушают.

А он не знал, что сказать. Потом нашелся, прошептал в трубку:

– Это я.

– Говори громче!

– Я тут еще у соседей… Отца не привезли…

– Александра Ивановича не привезли?

– Да… Ну, пока…

– Пока. Звони, если что…

4

Она ни разу не назвала его ни отцом, ни свекром, только – Александр Иванович. А Вадим называл Николая Евдокимовича отцом, а то и папой. Николай Евдокимович Ермилов был отставной генерал-майор, человек в принципе незлой, но так и не отвыкший командовать всеми, кто в той либо иной степени соприкасался с ним: женой своей, кроткой, застенчивой женщиной, он не командовал, а помыкал, властный, категоричный, непреклонный. И, конечно, характером Маша пошла в отца.

Когда знакомство Вадима и Маши продвинулось довольно далеко, он как-то попробовал обнять ее, прижать к себе, поцеловать в губы. Она отстранилась, произнесла непреклонно: «Позволю после свадьбы!» И он, смешно это вспоминать, до свадьбы не целовал и не обнимал ее. А ведь она не скрывала, что уже женщина, побывавшая в неудачном браке. Он проглотил новость, стараясь не вникать в нее. А чего вникать, если на прошлом поставлен крест? Вот когда прошлое дает о себе как-то знать – это одно, а когда оно мертво – это другое. К тому же и у него до Маши были связи, но и на его прошлом – жирный крест. Прошлое – это молодость, может, даже юность. А сейчас ему, слава богу, тридцать пять, Маша старше на два года с хвостиком. Кажется же: на десяток лет старше, настолько она опытней, умудренней буквально во всем. Мирошников это ощущал постоянно, принимая ее руководство в семейных и прочих делах, так или иначе его касающихся.

А руководство было железное, прямо-таки генеральское. Иногда Мирошников не без усмешки говорил себе: Маша – тот же генерал, только в юбке, зато не в отставке, а на действительной службе, как некоторые из друзей Николая Евдокимовича.

Эти друзья – и, так сказать, действующие и отставники – частенько гостили на даче у Ермиловых, в летнее преимущественно время. Зимой старики жили за городом в уединении, как бы отторгнутые от большого мира морозами и заснеженными лесами, хотя до Москвы было шестьдесят километров, какой-нибудь час езды что на машине, что на электричке. На машинах ездили приятели-генералы, на электричке – Мирошниковы, они-то и навещали по зиме ермиловскую дачу под Загорском.

Генералы подъезжали на черных «Волгах» – не меньше, в штатских рубашках и брюках, в сандалиях на босу ногу и неизменно в соломенных шляпах, независимо от того, действующие они либо отставные. Вторые – генералы без войск – были шумливы, а первые – сдержанно-значительны и спорили с отставниками спокойно, с сознанием своей правоты, особенно когда те рассуждали о современной молодежи. И еще: и те и другие одинаково называли Мирошникова Вадимом, Вадиком, опуская отчество, – и когда ему было под тридцать и когда за тридцать. А сам Николай Евдокимович в минуты доброго расположения называл Мирошникова «сынок», и Вадим Александрович ценил это. В добрые минуты старик Ермилов говорил и такое: «Устал я, сынок, понимаешь? От жизни, от самого себя…» И его тусклые глаза были, как у загнанной лошади, – Мирошникову становилось не до себе. Он глядел в эти утомленные глаза, а слух ловил из радиоприемника в соседней комнате очередной назойливый шлягер: «Моей любви негромкие слова», – о негромких словах эстрадный певун орал благим матом. И Мирошников как бы оскорбился за тестя, пошел в соседнюю комнату и выключил транзистор.

В другой раз Николай Евдокимович сказал зятю, стоя у книжных полок, проводя пальцем по роскошным корочкам переплетов: «Я хоть, сынок, читаю, пусть и не так уж много… Но как часто эти умные, талантливые, прекрасно изданные книги попадают к тому, кто вообще их не читает. Достанет такой книгу по блату или еще как – ради переплета, поставит на полку и не раскроет ни разу. И книга, духовное начало, превратилась уже в вещь, в часть интерьера. И теперь она к адресату, ради которого и написана, не попадет никогда… Это все тот же вещизм, одолевающий нас нынче…»

Да, старика Ермилова ошибочно было бы принимать за прямолинейного армейского рубаку, каким он мог показаться на первый взгляд. Хотя насчет вещизма, возможно, и преувеличивает.

Наверное, он преувеличивает и личные достоинства зятя. Особенно красноречиво говорил о порядочности, скромности, заботливости и прочих сугубо положительных качествах Вадима Александровича вскоре после свадьбы, Мирошникову было неловко это слушать, но и приятно. Про себя, однако, усмехался: на фоне первого мужа Маши, выпивохи, скандалиста и бабника, он действительно  с м о т р е л с я.

Столь же красноречиво хвалил Николай Евдокимович Вадима и его матери – та пунцовела от радости и гордости, отвечала: «Да, на моего мальчика можно положиться – не подведет: мое воспитание!» Велись эти разговоры в присутствии Мирошникова, и он иногда не выдерживал, ретировался сконфуженный. Но и конфузясь, Вадим Александрович понимал: мама права, он во многом продукт ее воспитания. Какой есть, такой есть. Даже если быть к себе критичным, не столь уж плох. Бывают и хуже, значительно хуже. Но бывают и лучше, значительно лучше, это уж так.

Минувшим летом они ехали семьей на дачу. В электричке густела невыносимая духота, люди вытирались мокрыми платками, обмахивались газетами и шляпами. Это было лето, напоминавшее своей сухостью и знойностью знаменитое лето семьдесят второго с его лесными пожарами в Подмосковье, хотя в восемьдесят первом пожаров почти не было. Зато жара – тридцать пять, и молодые женщины позволяли себе щеголять в сарафанах, открывающих спину, а некоторые нетипичные щеголяли по Москве даже в шортах, этим нетипичным старухи глядели вслед без одобрения. Еще это лето было памятно тем, что оголтелые болельщики малевали эмблемы обожаемых команд «Спартак», «Динамо» и ЦСКА на заборах, на стенах и на чем угодно. Еще лето запомнилось тем, что парни и девушки поднимали торчком воротники своих рубашек, – жарко, но мода!

Парень с таким поднятым воротником рубашки в синюю клеточку, в вельветовых штанах, белокурый, красивый и сильно пьяный, и затеял в вагоне бучу: сперва теснил, толкал соседей, затем стал хватать их за плечи, сквернословя, а в итоге замахнулся на пожилого дядьку в тенниске, перекрещенной помочами. Никто не вмешивался в ситуацию, не вмешивался и Мирошников, пока парень не занес кулак над дядькой в тенниске. Тогда Вадим Александрович неожиданно для себя перехватил занесенную руку и крикнул: «Молодой человек! Прекратите безобразничать! Здесь женщины и дети!»

Задним умом крепок – понял: парень в ответ мог ударить не дядьку в тенниске, а его самого, и не раз ударить, – отделать как бог черепаху. Но на парня окрик подействовал: разжал кулак, пробормотал что-то, привалился к спинке и задремал, вмиг успокоившись. А Мирошников никак не мог успокоиться: дышал прерывисто, руки-ноги дрожали, сердце трепыхалось, и покруживалась голова – он чувствовал, что бледен.

Попутчики заговорили о современной молодежи, когда скандалистый парень, подхватившись, словно на пожар, вышел в Хотькове. Молчавшие до сих пор, как набрав в рот воды, старавшиеся не смотреть друг на друга, сейчас осуждали хулигана и хвалили Мирошникова за смелость. Витюша с восхищением косился на отца. Маша зябко передергивала плечами, а Мирошникова разбирала досада: испугался – это точно, испугался, уже совершив поступок, никакой он не храбрец, просто поддался порыву, настроение же от дорожного происшествия было испорчено, будто выпачкался в грязи. И подумал: а он сам – не современная молодежь? Нет. За тридцать – не молодость. Хотя и до старости, конечно, далеко.

Когда приехали на дачу, Витюша взялся рассказывать деду и бабке о подвиге Мирошникова – получалось, что папа едва не выбросил плохого дяденьку в окошко, Вадим Александрович отмахивался, хмурился, теща смотрела на него с испугом, тесть – с одобрением, а Маша сказала сердито: «Полез куда не надо. Впредь тебя прошу: не ввязывайся в подобные истории…» Мирошников ничего не ответил, но мысленно согласился с женой: не стоит ввязываться, больше всех, что ли, надо, да он и не ввязывался прежде, уклонялся как-то. А если честно: в глубине души приятно, что рискнул, одернул распоясавшегося юнца. Это не место в метро уступить старушке.

Он любил ермиловскую дачу – ее комфорт, ее уют, любил яблоневый и вишневый сад, так называемый черный дворик на участке: там был кусочек лиственного леса, березы, дубы, осины, клены. Под сенью черного дворика он отдыхал после трудов праведных в саду, в ягоднике, на огороде: вкалывал на совесть, славно было размять мышцы, отойти от канцелярского сидения. Но странное дело: наслаждаясь физическим трудом, отдыхая душой на лоне природы, Мирошников скучал по службе с ее бумагами, телефонами, встречами, переговорами – со всей каждодневной суетой. А у Маши уже в субботу портился настрой: ох, завтра воскресенье, а послезавтра понедельник, снова на работу, ох, как не хочется (она по профессии инженер-экономист). А вот в пятницу вечером настрой у нее бывал великолепный: впереди двое суток отдыха! Наутро уже скисала…

А еще лето восемьдесят первого памятно тем, что газеты в те дни писали о буре протестов по всей планете против нейтронной смерти. Пока пресса писала, миллиарды долларов текли в сейфы американских военно-промышленных корпораций, и каждый этот миллиард, истраченный на оружие, был как шаг от мира к войне.

Казалось бы: куда уж больше вооружаться? Как-то Мирошников вычитал: в настоящее время в Соединенных Штатах накоплено 25—30 тысяч ядерных зарядов общей мощностью, равной 600 тысячам бомб, сброшенных на Хиросиму. Ракеты мобильного базирования MX, подводные лодки «Трайдент», нейтронное оружие, крылатые ракеты – все это наступательное оружие: словом, можно запросто взорвать к чертовой матери земной шар. Хотят нас запугать, разговаривать с нами с позиции силы, военного превосходства? Но ведь Советский Союз не позволит этого, не даст нарушить военного равновесия. Значит, новый виток гонки вооружений. И так каждый раз: американцы его начинают, нам приходится их догонять. Будем жить скудней? Возможно. А что делать? Лучше очереди в магазинах, чем очереди в военкоматах, как сказал старик Ермилов. Правильно сказал!

Они тогда сидели с Николаем Евдокимовичем на терраске, потихоньку опорожняли запотевшую, из холодильника, бутылочку. Август был на исходе, в открытые окна втекал уже посвежевший в преддверии осени голубой разреженный воздух, и желтые листики нет-нет и срывались с веток, нехотя планировали к земле. А когда сверху падал ветер, он поднимал желтую кутерьму, и листья кувыркались, сталкивались, взлетали и проваливались, снова взлетали, иные вплывали на терраску, устилая подоконник, свободный плетеный стул и краешек стола. И в запахи водки, колбасы, жареной курицы, поджаренного хлеба вторгался горчащий, печальный запах увядания. Мирошников вдыхал этот печальный, тленный запах, а затем взял в рот светло-желтый, в прожилках, березовый листик и погрыз черенок. И захотелось следующую рюмочку закусить березовым листом. Естественно, он этого не сделал, закусил нормально: колбаской и сыром. А закусивши нормально, спросил Николая Евдокимовича:

– И что будет? Какая-то надежда на лучшее есть?

– Что будет? – переспросил Ермилов и побарабанил пальцами по тарелке. – Не знаю… Но надеюсь, войны удастся избежать.

– Я тоже надеюсь, – сказал Мирошников. – Что еще остается делать?

– Ну, остается еще, положим, многое, – Николай Евдокимович фыркнул, это означало: усмехнулся. – Многое! Например, чтобы обуздать агрессора, надо самим быть сильными, по крайней мере не слабее его. Хотя, понимаю, путь к миру лежит через разоружение. За что и боремся… Не сидеть пассивно – бороться! И держать ухо востро! Чтоб не повторился сорок первый год…

Мирошников кивнул и вспомнил: ежегодно утром двадцать второго июня теща ставила перед тестем алюминиевую кружку, налитую с краями водкой, к ней – кусок черного хлеба с солью, картофелины, луковицы, – он по-фронтовому и в полном одиночестве воскрешал этот черный день и светлую память о погибших однополчанах. В этом году исполнилось сорокалетие начала Великой Отечественной и Николай Евдокимович изменил своему правилу – заставил зятя взять отгул, поскольку двадцать второе июня пришлось на понедельник, и роковую годовщину они отметили вместе, и Мирошникову дали алюминиевую кружку, посыпанную солью ржаную горбушку, картошку в мундире и головку репчатого лука. Не привыкший пить по утрам, натощак, он охмелел, и ему почему-то хотелось плакать, глядя на сурового, старого, израненного человека, прошедшего, как сам говорил, Отечественную от звонка до звонка.

– Я был комбатом, звание – капитан… Немецкий удар встретил под Перемышлем. В первой же бомбежке погибли жена и сын… Лидия Ильинична, твоя теща, – это боевая подруга, санинструктор, с ней мы сошлись в сорок третьем, когда я уже полком командовал. А в сорок четвертом уже командовал дивизией, и родилась Машенька, мужем коей ты ныне состоишь…

– Состою, – сказал Мирошников, дивясь хитросплетению жизненных случайностей: он еще не родился, а где-то в уральском тылу появилась на свет девочка, предназначенная судьбой ему в жены, в матери его ребенку. Она родилась в войну, он – после, война как бы разделила их, а в действительности свела каким-то загадочным образом. Но ведь все-таки могла и не свести, если бы в ее лихие годы погиб хоть кто-то из них: Лидия Ильинична, Николай Евдокимович, его мать и его отец, который, кстати, тоже участник войны, был лейтенантом. Ермилов закончил Великую Отечественную генерал-майором, однако дело тут не в званиях и должностях. И даже не в том, что вскоре после войны Николай Евдокимович из-за ранений вышел в отставку, а отец стал взбираться на научные вершины. А в том, видимо, что его и ее родители – люди войны, а они с Машей – эхо этих людей. Но Витюша уже не должен зависеть от прошедшей войны. А от будущей? Неужто состоится третья мировая? Кто и что после нее, термоядерной, останется? Не может быть никакой ограниченной ядерной войны, будет всеобщая катастрофа. И напрасно за океаном думают отсидеться…

Август шуршал за окнами зеленой и желтой листвой, солнечные лучи пронизывали террасу, ложились на пол, как ковровые дорожки. По этим дорожкам шествовал величественный и полосатый котяра Сергей Сергеич, и шерсть на его боках отливала шелковистым блеском, и загадочно мерцали желтовато-серые глаза.

И вдруг на терраске померкло. Мирошников увидел в окне наползавшую из-за кромки ельника грязно-черную лохматую тучу. Она всосала в себя солнце и будто лишила живой силы все звуки; далекий перестук электрички, собачий лай на соседнем участке, шорох листвы, треньканье синицы на рябиновом кусте, мурлыканье кота, сипенье самовара с вензелями, кряхтенье Николая Евдокимовича, Витюшкин смех и уговаривающий речитатив Маши в саду. Мирошникову стало тревожно, и показалось, что иная, грозная, сулящая войну туча заволокла небо, и ее тень нависла над всем сущим на земле, в том числе – над Витюшей, над Машей, над ним, Мирошниковым, рядовым, обычным человеком.

Конечно, наша мощь держит поджигателей войны, как говорится, на расстоянии, но ведь здравый смысл не про них. Конечно, наше руководство делает максимум, чтобы сохранить разрядку и мир. Да коль противная сторона торит путь к войне, «холодной» ли, «горячей» ли, разве добьешься толку? Перед Великой Отечественной Советский Союз стремился к миру, гитлеровская Германия – к войне, и война была развязана. Не развяжут ли ее сейчас? Пренебрегая мировым общественным мнением и прочими категориями, не имеющими для них веса? Нет и нет! Потому что все простые, рядовые люди всюду жаждут мира! А чего жаждут власть имущие, империалистические воротилы? Барышей, крови, войны. Безумцы, маньяки – как схватить их за руку? Может быть, как-то удастся схватить, обуздать, обезвредить этих заклятых врагов человечества. И понимает ли человечество всю глубину опасности? Не убаюкивает ли нас повседневная житейская суета, текущие мелкие заботы? А что обязан сделать я лично? На своем месте? И не стоит ли оставить в покое общечеловеческие масштабы и обратиться все-таки к собственной персоне? Как надо жить, когда над тобой навис ядерный меч? Наверное, надо достойней жить, стать лучше, чем был до сих пор. Но ведь живут и по-другому, по принципу – взять от жизни побольше, пока есть возможность…

Туча откочевала, опять засветило солнце, и подумалось: а возможно, с войной пронесет, возможно, она не неизбежна, иначе пресечется род человеческий? А он не может, не должен пресечься! Человечество не убьет самое себя! Не убьет. Не убьет…

Кругом текло обычное, много крат повторявшееся: желтея по-малярийному, украдкой выглядывала из зелени осень, солнце медлительно, как на парашюте, садилось над западной кромкой леса, пестрели, играли красками астры и гладиолусы, муха сонно жужжала, билась о потолок, пахло, сводя с ума, шашлычным дымком (соседи-гурманы соблазняют), звякала чайная ложка в стакане Николая Евдокимовича, светила белозубой улыбкой возникшая в дверном проеме Машенька – разве всего этого может не быть?

– Знаешь, Вадим, – сказал Николай Евдокимович, – не верь тому, кто говорит; старость, дескать, прекрасная пора зрелости, мудрости и прочее. Брехня! Старость – это паскудство: болезни, немощь, страдания, предчувствие близкой смерти. А какая она будет? Ладно, если мгновенная – бац и готов. Инфаркт, скажем, или там инсульт… А если долгая, мучительная? От рака? На фронте просил судьбу: умирать – так в одночасье и безболезненно. И ныне об этом прошу…

«Ведь и я примерно так же рассуждал об инфаркте и раке», – подумал Мирошников и сказал:

– Да что вы о смерти, папа?

– Старик я, понимать надо… Одно утешение: дети и внуки после тебя останутся. Согласен?

– Согласен.

– Относительно старости добавлю: в эти годы характер портится, стариканы – народ вредный.

– Ну, что вы!

– Не спорь, я-то разбираюсь… Верно, что от жизни устал, а все одно жить хочется…

«Еще как хочется, – подумал Мирошников. – Тем более нестарым людям…»

Задумавшись, он вздрогнул от крика:

– Мать! Я сколь раз долбил: подавай стакан не в простом подстаканнике, а в серебряном, даренном к моему пятидесятилетию! Почему не выполняешь?

– Извини, дорогой, я перепутала, – пролепетала Лидия Ильинична. – Сей же час переменю…

– И чтоб больше этого не было! – Николай Евдокимович фыркнул-усмехнулся. – А то уволю!

Вадим с Машей спали наверху, в уютной комнатке. Витюшу старики укладывали у себя, на первом этаже. В то утро, еще не пробудившись окончательно, потянулся к жене, но губы ткнулись в какую-то густую шерсть, и руки ощутили эту же шерсть. Он открыл глаза и шепотом выругался: между ним и Машей лежал ермиловский Грей, Григорий Григорьевич, малый черный пудель, ушастый избалованный негодяй. Мирошников его вообще не жаловал и тут же согнал с постели. А потом стало весело: смешно сказать, но эпизод с Григорием Григорьевичем свидетельствовал о том же – что жизнь продолжается и ее пресечь нельзя!

И в последующие дни осени и зимы, читая сообщения о событиях на планете, он думал: как бы опасно ни складывалось, войну отодвинут, отведут, не позволят ей выжечь землю. И продолжал жить, как жили миллионы людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю