412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оксана Забужко » Музей заброшенных секретов » Текст книги (страница 8)
Музей заброшенных секретов
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:07

Текст книги "Музей заброшенных секретов"


Автор книги: Оксана Забужко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц)

ТИК-ТАК… ТИК-ТАК… ТИК-ТАК…

(Меня зовут – Адриан Ортынский.)

Был счастлив.

Отчетливо видел мокрые кругляшки брусчатки, и полоску льда на краю тротуара, и блестящие трамвайные рельсы. Видел напротив себя, с каждым шагом все ближе, два девичьих лица: одно, Нусино, словно в тени, а другое – да, он знал, его предупреждали, что девушек будет двое, что Нуся приведет с собой подругу, о Господи, кто же мог подумать!.. – другое горит в его глазах, как слепящее пятно после взгляда на солнце, – черт не различить, но ему и не нужно видеть, чтобы знать – всем существом, всей своей жизнью сразу: это Она.

Она.

ТИК-ТАК… ТИК-ТАК… ТИК-ТАК…

«Я-мам-час, я поче-кам…» (играет оркестр, кружатся пары). Как долго он, оказывается, ждал-чекал – ждал все эти годы, сам того не ведая, – ну вот и дождался.

Ближе. Еще ближе. (Еще мгновение – и рука в руке…) Его совсем не удивляет, что внезапно пошел снег, – кто-то там вверху подгадал минуту, дал знак – и закружили в воздухе белые хлопья, оседая на Ее волосы, на золотые кудри из-под беретика, на мгновенно ставшие пушистыми (поседевшими!) ресницы. (Ее ресницы. Ее губы.)

Где-то на заднем плане выпинается, словно из чужой головы пересаженная, сторожкая мысль, что снег это плохо, – когда побегу через парк, останутся следы, – но подобное сейчас не в силах проникнуть в его сознание глубже. Узнала или нет?.. Заснеженная. Улыбающаяся. Спокойная. Снежная королева – так он назвал ее в тот вечер, когда провожал домой, в профессорский квартал на Крупярской, ее высокие шнурованные ботики оставляли на снегу такие крошечные, словно детские, следы, он сказал ей об этом, а она снисходительно, немного кокетливо посмеивалась: – Ну что вы, пан Адриан, нога как нога. – Ну сравните, панна Геля, – прицеливался и впечатывал свою медвежью лапищу рядом с ее изящным следочком, что темнел на снегу, будто лепесток цветка (с махоньким бутоном каблучка внизу), словно обороняя его таким образом от возможного чужого глаза, заслоняя своим зримым втоптаным присутствием, – пожалуйста, посмотрите, прошу! – раз, и другой, и так всю дорогу: видеть отпечатки их ног рядом, снова и снова, было ненасытным блаженством, словно дотрагиваться до нее каким-то особенным, интимным образом, и, когда она уже почти испуганно выпорхнула, выхватила у него свою руку у самого крыльца и спряталась в свою крепость с башенками, в свою аристократическую профессорскую виллу, полную невидимыми в ночи, словно залегли там в глубине на страже, родственниками и горничными (входная дверь скрипнула так, словно густой баритон протяжно удивился: «О-о-о!»), он остался стоять перед воротами на том же самом месте, совершенно не понимая, куда теперь ему идти – и зачем?.. Перед ним темнела, убегая по бело-опушенным ступенькам, цепочка маленьких, вышитых ее ботиками лепестков и обрывалась перед дверью, как и его мысли, потом на втором этаже засветилось окно, на шторе появилась, качнувшись, ее тень и сразу наполнила его новой волной радости, – и он долго стоял, не отводя взгляда от этого, сияющего золотом, будто образ в церкви, высокого окна, где, как на киноэкране, двигалась ее тень, – отходила, снова выныривала, однажды замерла, ему даже показалось, словно смотрит на него, прижавшись к окну, и он горячечно, безудержно лепетал обращенные к ней нелепейшие слова и смеялся вслух, совсем не чувствуя холода; вскоре окно погасло, и он, не сразу осознав, что это значит – она легла спать, – бормотал что-то себе под нос, качая головой и тихонько посмеиваясь, будто баюкал ее спящую на руках, будто получил таким образом новое доказательство ее неимоверной близкости, знак того, что они принадлежат друг другу: она спит наверху, у себя в спальне, и на белых ступеньках темнеют сквозь ночь ее следы, и он тому свидетель, – и так, пьяный от счастья, он и проторчал у ворот, охранником при ее следах, аж до рассвета – вовсе не помня, когда и как добрался домой.

И что удивительнее всего – даже не простудился тогда.

То, что она шла сейчас той самой плавной, лучшими львовскими танцмейстерами поставленной походкой («только ноги, мои панны! двигаются только ноги!») через трамвайную остановку, вместе с Нусей, его постоянной связной, и несла ему навстречу свою спокойную, недосягаемую улыбку, точно самостоятельный источник света среди городского ноябрьского пейзажа, было почти равно тому, как если бы небеса внезапно обрушились – обрушились, а он бы и не удивился. Снег падал и распространял вокруг запах ее волос – обморочно нежный, влажный, светло-русый запах; одна снежинка села ему на губы, и от этого легкого, дразнящего – по самым кончикам нервов – поцелуя его губы наконец расплываются в давно забытой, тогдашней ночной улыбке – блаженно-глупой, несамовластной, подобно тому, как мышцы сокращаются под ударом докторского молоточка, – и, вместо того чтобы подать знак им обеим, что все в порядке, задание он выполнил и все проходит согласно указанному плану, Адриан Ортинский выдыхает – также несамовластно, как последний идиот, как необстрелянный воробей, ах ты черт, совсем дурачина:

– Гельца…

И словно пробуждается от звука собственного голоса.

– Панство знакомо?

Это Нуся, откуда-то сбоку, чуть ли не из-под мышки, такой небольшой гномик, и всегда из нее, когда волнуется, лезут эти фальшивые польские конструкции – в свое время заканчивала, хвалилась, польскую гимназию Стшалковской, действительно диво дивное, как это они не смогли выковать там из нее хорошей закалки польскую шовинистку, как?.. Ах, Нуся, Нусечка, золотая ты девчоночка, – внезапно его с головой накрывает буйная, хищная веселость, разбитная аж пьяная, подобно той, что вспыхивает порой во время боевой операции и прет тобою вперед, рвется из груди песней, и хохотом, и срамными выкриками (однажды пришлось отстреливаться, убегая проходными дворами, по крышам и балкончикам, а в голове гремело зажигательно, прямо как в корчме, плясовая: ой что ж-то я во Львове находился! ой чему же я во Львове надивился! – вжик, вжик, одна пуля черканула по бляхе, и словно бубен захохотал, и скрипочка завизжала уже совсем в сумасбродном темпе, presto, presto: си-дит-ба-ба на бал-ко-не, расстави-ла но-ги-го-лы, и сты-ы-дно, и вии-дно, как холера! – аха-ха, что, черт собачий, не попал?!) – его распирает, его буквально возносит над землей, сейчас бы он мог играючи, как сказочный великан, подхватить на руки обеих девушек, а ногами расшвырять в разные стороны эту ловушку времени, которое опять собралось, замкнув кольцо вокруг них, теперь уже всех троих, в единственно доступную им реальность, которую – ни обойти, ни объехать: труп на Сербской, пистолет в портфеле, портфель у них в руках, и уже скоро, вот прямо сейчас, полицаи начнут прочесывать город, если уже не начали, – цокает, цокает кровь в жилах, отсчитывая секунды, и они связаны в этом временном мешке – вместе: каким-то невидимым и непостижимым гигантским магнитом Ее притянуло к нему, втиснуло ему в грудь, и танец их не кончится, пока играет оркестр…

Так давай же, холера, играй!.. Играй, твою маму, чтоб аж в груди заиграло!..

И до того, как кто-нибудь из «панства, которое знакомо», успевает произнести хоть слово, вступают медные литавры: с громким, оглушительным дребезжанием, с разболтанным звоном, все более пронзительным, как рухнувший на головы хрустальный дворец, разрушенный дворец Снежной королевы, – надвигается трамвай, ожидаемая «единичка» – все как и должно быть, да-да, все как Бог приказал и как запланировали в штабе Провода, и глаз уже холодно, как сквозь прицел автомата, пересчитывает входные двери: первый вагон пропускаем, он nur für Deutsche[12]12
  Für Deutsche — для немцев (нем.).


[Закрыть]
, в эту пору вообще почти пустой, люди сгрудились у задней площадки, в основном женщины, которые не смогут запрыгнуть внутрь на ходу, будем и мы садиться, моя девочка, прошу, ясные панны, осторожно, пан! – ай-я-яй, наступил кому-то на ногу, пшепрашам упшейме, какая-то сторожиха в платке, за ней дама в лисьей шубе – и сразу же всполошившись, вцепилась в свою сумочку, загородив проход, отлично, внезапный сбой, короткое замешательство в дверях – этой штуке я научился еще при Польше, когда сидел на Лонцкого в одной камере с карманниками, но откуда о ней известно тебе, моя маленькая, откуда ты знаешь, что надо делать, – ведь это твоя, не Нусина, узенькая лапка в перчатке посреди того минутно устроенного замешательства твердо берет из моей руки портфельчик с драгоценным вальтером, он же corpus delicti[13]13
  Corpus delicti – вещественные доказательства, основные улики (лат.).


[Закрыть]
,– в мгновение, когда я подсаживаю тебя на ступеньки, и ты уже там, наверху, уже схватилась другой лапкой за раскачивающуюся керамическую петлю и с готовностью одариваешь кондуктора своей распогоженной светоносной улыбкой, по-женски беспомощно – таким милым движением! – приобнимая портфельчик, прижимая его к груди, взяв на себя всю дальнейшую тяжесть смертельного риска, – конечно, спору нет, куда меньшего, чем до сих пор, потому что все-таки женщин полицаи не останавливают на улице для досмотра, для этого гадкого похлопывания ладонями по телу, после которого всегда чувствуешь себя обесчещенным, только зубы стискиваешь до острой боли в голове, но не женщин, нет, женщин они не трогают, так что, если Господь поможет, вы с Нусей без помех переправите оружие в крыивку, вот только мне об этом уже никто не даст знать – как никто до сих пор не дал знать, что ты здесь – здесь, а не в безопасном Цюрихе, куда поехала учиться еще перед войной, и мы не попрощались, потому что, когда ты уезжала, я бил вшей в тюрьме на Лонцкого, а потом Польша пала и пришли Советы, и мне пришлось бежать в Краков, потому что поляки оставили энкавэдэ списки всех своих политзаключенных, среди которых большинство были украинцы, и наших хлопцев стали хватать по новой, и из тех, кого схватили, никто уже не вернулся – все эти годы мне часто снился один и тот же сон, вспоминаю его вполне отчетливо, а ведь всегда думал, что не вижу снов, уверен был, что не вижу, а может, просто забывал просыпаясь, так, словно сознание, едва включившись, сразу же закрывало за собой заслонку, или я также стонал и звал тебя в том сне?.. – будто мы танцуем с тобой в темном зале, то ли в «Просвите», то ли в Народном Доме, только зал просторнее, и в какой-то момент ты исчезаешь, я даже не успеваю спохватиться, когда и как, просто внезапно сознаю, что танцую один, – мгновение провального холода, липкого страха, где ты, Гельца, бросаюсь тебя искать, как безумный бегаю по залу, а он становится все больше и больше, уже не зал, а громадный плац, только тоже темный, как ночью, но я знаю, что ты где-то здесь, должна быть здесь, только я почему-то тебя не вижу, – ну вот ты и нашлась, моя девочка, вот и сомкнулись створки раскрытого времени, и мы снова вместе, и уже выполнили с тобой первую фигуру нашего общего танца: pas de deux с пистолетом! – и под неслышно выкрикиваемые указания невидимого танцмейстера я втискиваюсь в трамвай вслед за Нусей, и еще целых десять, а то и двенадцать минут буду смотреть поверх чужих голов на твое личико, моя маленькая, мое отважное дитя, – вот такая нам выпала музыка, и ничего не поделаешь, надо танцевать до конца, до последнего вздоха, как велит присяга, – мы же всегда с тобой были замечательной парой, лучшей в бальном зале, говорили, что мы вдвоем смотримся прямо как Марлен Дитрих и Кларк Гейбл, все твои подруги тебе завидовали, так что не печалься и ничего не бойся – не зря же мне везет, и этого везения хватало на всех, кто шел со мной, а те, кто пошел отдельно и кого уже нет – Игорь, замордованный большевиками в дрогобычской тюрьме так, что только рубашку на трупе узнала мать, и Нестор, который пропал где-то в Аушвице, арестованный в сентябре сорок первого, и Лодзьо, Лодзьо Дарецкий, самый способный из нашего класса, что поехал в Киев прошлым летом, когда подполье уже пало, и когда-нибудь, Христом Богом клянусь, я еще встречу ту сволочь, которая выслала Лодзя в Киев прямиком в руки гестапо, чтобы его там застрелили как собаку в первый же день, – все они, а их становится все больше, стоят в сумраке под стенами бального зала, словно выстроившись на ночном плаце, и неотрывно глядят на нас – Игорь, и Нестор, и Лодзьо, и один Бог знает, сколько их там, во сне я пробегал мимо них не видя, потому что искал только тебя, и только теперь, когда ты вернулась и сон всплыл наверх, как утопленник в Тисе всплывает на голос трембиты, ясно понимаю, что это они наполняли зал, поэтому он и расширялся, чтобы всех их вместить – тех, кто вышел из круга танцующих и уже не вернется, но они стоят там, и молчат, и не двигаются с места, и наблюдают за нами, и ждут – а это значит, что наш настоящий бал только начинается, Гельца…

Grand rond! Avancez! A trois temps![14]14
  Grand rond! Avancez! A trois temps! – Большой круг! Вперед! На раз-два-три (фр.).


[Закрыть]

«Пора!» – подхватывает его Голос, грубым толчком изнутри в черепную коробку; в последний раз втянуть глазами, словно ртом и ноздрями разом: про запас! – ее лицо: какой дурак сказал, что с лица воды не пить? – и бегом марш, дружок, а trois temps: тра́-та-та, тра́-та-та, тра́та-та, – трамвай визжит на повороте, изгибаясь всем корпусом, словно на дыбе, пятнами прыгают по краям обзора стены домов, прыгай, увалень! – вниз, по ходу трамвая вдоль по крутому спуску – со свободными руками и взглядом, срезанным по живому, оторванным, как кусок собственного тела, от ее высветленного посреди вагонной толчеи личика, вместо которого перед глазами теперь камни, камни, кошачьи макушки, Katzenkopfstein, беги!..

Беги. Беги. Беги. Поворот – ворота – парк – аллея – деревья – деревья – черные стволы. Кто это дышит за спиной?! Да нет, это плащ шуршит. А почему у тебя мокрые щеки и по бороздкам от носа к губам стекает влага – неужели аж так вспотел?..

Я плачу, ударяет молнией в голову. Милый Боже, я плачу. Это мои слезы.

Он невольно замедляет бег – a deux temps, a deux temps – и дотрагивается до щёк рукой кончиками пальцев, так осторожно, словно это не его щёки.

Пропал еси, Адриан, мелькает в мозгу, пропал ты, хлопец, совсем, совсем пропал…

Почему – пропал?! Ведь все прошло хорошо!

Смотрит на часы: вся операция, от момента появления «того» на Сербской, заняла двенадцать минут. Двенадцать с половиной, если быть точным. Собственно, почти тринадцать. Тринадцать.

Черт возьми, никогда он не был суеверным – что с ним случилось?! Предчувствие какое-то, что ли?.. Почему он испугался?

«В то же время Иисус, почувствовав Сам в Себе, что вышла из Него сила, обратился в народе и сказал: кто прикоснулся к Моей одежде? Ученики сказали Ему: Ты видишь, что народ теснит Тебя, и говоришь: кто прикоснулся ко Мне? Но Он смотрел вокруг, чтобы видеть ту, которая сделала это».

Никогда раньше не понимал этот евангельский эпизод с исцелением кровоточивой – даже когда подрос и услышал от ровесников – в скабрезных, срамных выражениях, которые никак не вязались со Святым Писанием, – что это значит на самом деле: кровоточивая, и долго мучился, не в силах поверить. Отец читал ему вслух, когда он был маленьким, – потом он бы уже не осмелился спросить об этом отца. Эпизод так и остался темным: как же это так – не видя, каким именно образом, чувствовать, что сила из тебя ушла?..

Теперь знал. Евангельское описание оказалось точным, как медицинский диагноз, – лучше не скажешь. Просто нет для этого более подходящих слов.

Вот это он и ощущал сейчас.

Что-то изменилось – и уже знал, что: из этих двенадцати (нет, все же тринадцати, черт подери!) минут – последние десять остались при нем, не проходили: начиная с того момента, как он увидел Гельцу. Гельца была с ним. Нес ее в себе и не хотел отпускать: ни за какие сокровища мира не отпустил бы. И знал, что так будет и дальше.

Все эти годы без нее он мчал по поверхности времени, как по льду – легко и пружинисто, – и вот провалился, как в полынью: стал тяжелым. Сила, что несла его над временем, ушла из него.

Адриан Ортинский, псевдо Зверь, легализованый как студент Fachkursen[15]15
  Fachkursen — профессиональные курсы (нем.).


[Закрыть]
на Политехнике, он же, по другим документам, Йоганн Вайсс, он же Анджей Ортыньски. Двадцати трех лет отроду. Неуязвимый. Неуловимый. Непобедимый. Бессмертный.

И, в эту минуту, впервые ясно и полно осознающий, что умрет.

Что его смерть уже в пути. Отсчет ее шагов уже начался – десять минут назад. Сколько он еще продлится, все равно – часы, месяцы или годы, – они со смертью идут навстречу друг другу, и встреча эта обязательно состоится, во что бы то ни стало: как назначенное свидание.

ТИК-ТАК… ТИК-ТАК… ТИК-ТАК…

Зверь в нем инстинктивно хватается за горло (какой беззащитный под пальцами, подвижный, выскальзывающий кадык, как легко одним махом перебить эти хрящики и сухожилия…), задирает голову к набрякшему снеговому небу и невольно ощеривается – словно демонстрируя засевшему там, наверху, незримому дантисту свои безупречные десны.

Со стороны могло бы показаться, что он кричит – немо, беззвучно. Или что хохочет – также беззвучно; одинокий живой человек под небом военного ноября, и движение его – лицом к небу: у мертвых так не бывает, мертвые падают навзничь, только когда им особенно повезет, ведь и у смерти бывают свои счастливчики, как и во всем у людей; чаще же всего их последний взгляд в землю, в землю.

В землю.

КИЕВ. АПРЕЛЬ 2003 г.

…Больница, что ли?.. Белые халаты, нет, не халаты, а что-то вроде простыней, обмотанных вокруг тел… странно… Наверное, все-таки больница…

Черный «опель-кадет», какая шикарная машина; черная униформа, блестящие козырьки фуражек, куда они меня везут?..

Просыпайся, Адриан.

(Кадр стремительно удаляется, словно по тёмному туннелю, – уменьшается, превращается в крошечную точку; гаснет.)

Еще полежать немного с закрытыми глазами, вслушиваясь, вслепую ощупывая комнату, внюхиваясь в знакомые запахи: комната моя. На постели рядом пусто – протянутая рука падает, как отрубленная, на смятую подушку, не рассчитав траектории, и из груди глухо рокочет протестующее мычание, уже окончательно пробуждая от сна: голос тоже мой. Все еще не открывая глаз, как бы просачиваюсь за дверь, мысленно прослушиваю-проверяю коридор, ванную, кухню – везде тихо. Я в квартире один. На ночном столике с другой стороны должны лежать часы – протянуть руку туда. Ого! Лялюся, должно быть, исчезла ни свет ни заря – ну да, у нее же сегодня утренний эфир. Который я, кстати, проспал, как последняя скотина. Тьфу ты, как досадно… И что это меня опутало?

В голове, словно след от укола: чёрный «опель-кадет», полный чужих офицеров (что это за форма?); женщина в белом халате или в простыне, обмотанной вокруг тела; в металлической посудине с низкими бортиками кипятится шпатель, или как это называется… Ну его на фиг, пора прочухиваться.

На улице тихо шуршит дождик – такой хороший, весенний дождик, от которого в одну ночь просыпаются деревья и трава. Открыть дверь на балкон и глубоко вдохнуть воздух: влажно, тепло. Класс. Внизу во дворе покрывается капельной россыпью, словно потеет, серебристый «мерс» с крючковатым флажком на номерной табличке: «ВР», в народном переводе «Вирвані роки»[16]16
  «ВР» – обозначение номера машины Верховной Рады (Верховного Совета Украины). «Вирвані роки» – вырванные годы (укр.); так окрестили эти машины киевские водители, имея в виду, наверное, что не уступишь на дороге – получишь «вырванные (из жизни) годы».


[Закрыть]
– мой старичок «фольксваген», немного дальше за ним, все равно что сельский сторож рядом с Терминатором. В соседнем подъезде живёт депутат этой самой ВР. Скромный, блин, – не иначе первого призыва: не обтёрся ещё.

Я знаю, что он там живёт, потому что в прошлом году его обокрали, и по всему многоквартирному дому тупо, как сантехники, ходили менты и собирали подписи, что никто из нас ничего не слышал и не видел; они и рассказали. Заложили, короче, депутата. Когда до этого ограбили семью с первого этажа, то никто не приходил ничего спрашивать, а те, с первого этажа, просто поставили себе на окна чугунные решетки. Теперь, когда возвращаешься домой поздно вечером, двор освещен золотыми прямоугольниками узорчатого плетения, прямо средневековый замок. Детям, наверное, понравилось бы играть при таком освещении в разных там фей, рыцарей и куртуазных дам – только вот дети теперь в такое не играют. Хотя в это позднее время дети все равно спят, а жаль. Точнее, это мне каждый раз жаль – то ли того, что я уже не маленький мальчик и не могу применить сказочное освещение к делу, то ли того, что в моем детстве не было таких кружевно-золотых окон – был спальный район из грязно-серых, обложенных плиткой, как клозеты, девятиэтажек, между которыми призывно белели игрушечные оштукатуренные домики с загадочными табличками «мусоросборник»; воняло в них жутко, но мы все равно любили там прятаться – между мусорными баками, как раз такими в высоту, что, если присядешь, тебя не видно, и в таком вот вонючем полутемном интиме я впервые узнал, как девочки писяют. Девочку звали Маринка, и на ней были ярко-красные, вырви-глаз, рейтузы; так как я не верил собственным глазам, она великодушно позволила мне собственноручно исследовать мокрую щёлку и два маленьких бугорка – похоже, во мне уже тогда жил экспериментатор. Каждый опыт – это опыт, и полученный на мусорке – тоже. Не бывает «вырваних років».

…Лялюська, Лялюшка моя, видно, опаздывала: на кухне в раковину наспех брошена ложечка и невымытая кофейная чашка, в кофеварке порыжевший намокший фильтр с расквашенной до болотистой консистенции гущей – еще теплой. Мисочка с недоеденными мюслями стоит на подоконнике, и это меня тоже трогает, ловлю себя на невольной улыбке: ела тут стоя, глядя в колодец двора, – она всегда так делает, если ест одна. Когда ходишь вот так по кухне, по ее следам, то будто попадаешь в рукава сброшенного ею халата, превратившегося в воздух; заворачиваешься в него, и хочется прижаться щекой, потереться: Лялюшка… И еще есть запах – запах ее духов на утренней подушке, насквозь прогретый сладким, хлебобулочным, дрожжевым духом ее тела, он неотступно движется за мной, усиливается, словно учащенное дыхание, у окна, где она стояла, с новой силой наваливается в коридоре, возле входной двери, где надевала туфли; подношу к носу свои пальцы (на них Лялюшин запах немного другой: острее, солоноватее, как от морских водорослей, – удаляющимся отголоском ночи – втягиваю воздух ноздрями, и из меня непроизвольно вырывается стон – смешно, в эти минуты я, наверное, похож на оставленного в одиночестве пса, что рыщет по пустой квартире, вынюхивая следы хозяйского присутствия… На первых порах, когда она только начала оставаться у меня на ночь, я после ее ухода и вел себя в точности как пес – зарывался мордой в ее халат и проваливался в спячку, пока не придет хозяин. Словно от блока питания отключался. Единственным социальным действием, на которое меня хватало, было – позвонить в офис и лениво отбрехаться, что меня сегодня не будет, – не знаю, верили или нет коллеги по работе моему счастливому, заспанному голосу, но мне это было по барабану, а когда тебе что-то по барабану, то преимущество всегда на твоей стороне, ибо никто тебя не достанет. Так занирваненный, я и валялся в нашей остывающей постели до полудня – засыпал, просыпался, снова засыпал, сквозь дрему радостно дивясь перемене освещения и неузнаваемым, каким-то обновленным, словно живые существа, предметам в комнате, еще до краев вибрирующей присутствием Лялюши, – и так никогда ей об этом и не рассказал – «застеснялся парень»… И вот тогда-то мне и начали сниться эти сны.

Днем, как вот сейчас, они тают, в мгновение ока уходят под воду, словно обломки разламывающейся льдины, – истончаются по краям, сюжетная связь теряется, и только и успеваешь задержать памятью – как степлером щелкнуть – серединный осколок – две-три картинки, никак не связанные между собой: какой-то «опель-кадет», какая-то вроде-больница, шпатель, белая простыня, обмотанная вокруг тела… В принципе, так нередко бывает со снами, особенно если голова забита делами и хлопотами, просыпаешься – и словно мордой об стол: блин, снова то же самое!.. Не до снов тогда. Но с этими снами с самого начала было иначе. Во-первых, они не были связаны с дневными впечатлениями, пусть и переработанными воображением, и вообще никаким боком не относились к чему-либо, что я мог когда-нибудь знать на собственном опыте. Никакого тебе дежавю. Как мне удалось – точнее всего – передать это в разговоре с Лялюшкой (потому что именно в разговорах с ней я и нахожу наиболее точные формулировки, даже когда речь о принципе действия термоионного генератора или об иных вещах, о которых она понятия не имеет) – впечатление такое, будто передо мной по ошибке распахивают дверцы чужого шкафа, где лежат незнакомые вещи в незнакомом порядке. То, что я вижу и что успеваю запомнить, для кого-то, по-видимому, имеет смысл – я же ощущаю себя человеком, который из-за ошибки на линии случайно становится свидетелем чужого телефонного разговора. Ты хочешь сказать, уточнила Лялюшка, нахмурившись и покусывая нижнюю губку, что тебе снятся чужие сны?.. Нет, именно что не так, и в этом еще одна их особенность – правильнее будет сказать, что мне снится чужая явь. То есть? Ну как бы тебе объяснить – это выглядит не как сновидение, а как воспоминание, причем очень живое и яркое, даже на ощупь, даже запахи я чувствую, но только я точно знаю, что со мной такого никогда не было, что это не мое воспоминание. Одно из безусловных преимуществ жизни с журналисткой в том, что со временем научаешься толково и вполне литературным языком излагать свои мысли, и словарный запас также разрастается донельзя, так что тебя и самого иногда, случается, принимают за журналиста, – все благодаря тому, что она умеет терпеливо допытываться. Итак, уцелевшая картинка – наверное, потому и уцелевшая, что повторялась уже не раз: весенний лес, блики солнца на стволах деревьев, пахнет прелью и хвоей, зеленый такой запах, и спина идущего впереди – в серовато-голубой военной форме, со шмайсером через плечо, только пояс – не ремень, а почему-то тканевый, простроченный, – мы идем сквозь лес «гусаком» – откуда-то я знаю это слово, и эта могучая крестьянская спина, отчеркнутая тканым поясом, – последнее, что я вижу, потому что внезапно из-за деревьев взрывается сухое тататаканье, сильный толчок в грудь – и чернота. Дальше не помню – расползлось, как намокшая бумага в темной воде. Через некоторое время Лялюшка, посоветовавшись с кем-то из знатоков, – знакомых профессионалов в любой области у нее все равно что в каталоге парламентской библиотеки, только снять телефонную трубку и набрать номер, – возбужденно, с шерлок-холмсовской интонацией (журналистское расследование!) сообщила мне, что строчные пояса, оказывается, на самом деле существуют, и давно – это форма американской армии! Вот видишь, я же говорил, откуда бы мне это знать?.. Ну хорошо, а шмайсер, ты уверен, что то был шмайсер? Абсолютно, и даже лес был наш, а совсем не американский, и скажу тебе больше – я знал, как называются не только все эти деревья, но и подлесок, и кусты: боярышник, вереск… Можжевельник… Ну нет, это меня как раз не очень убеждает, этого ты мог где угодно с лету нахвататься – хоть бы и в турпоходе, к примеру, когда в детстве с мамой на Говерлу лазил, а потом позабыл… Но ведь по этой логике и с американской формой может быть то же самое: знал-знал да и забыл, ты на это намекаешь?.. В ответ Лялюшка состроила одну из своих фирменных «гримасенций» – глубокомысленно надутые губки и грозный «упёртый» взгляд, называется «молчание волков»: когда все аргументы исчерпаны, но поражение не признаешь, потому что западло (еще у нее есть «молчание ягнят» – с жалобным взглядом исподлобья, и это уже означает мольбу о пощаде), – как всегда в таких случаях, я не удержался, чтобы не рассмеяться и не обнять мою милую кривляку, сам же и впрямь засомневался: черт его знает, а может, и видел когда-то такую форму – на каких-нибудь голимых плакатиках на военной подготовке или вроде того?.. Как-никак, все мы дети холодной войны, а те, кто учился на технарей, и подавно – для чего нас и муштровали как не для службы родимому Вэ-Пэ-Ка, который, исполать ему, таким позорнейшим образом загнулся, я чуть ли не последний из нашего курса, кто еще как-то символически числится при профессии, хоть кормлюсь, слава богу, и не ею, потому что ею уже фиг прокормишься, хорошо еще, что с малых лет любил играться дедушкиными портсигарами, пригодилось теперь новоиспеченному, ха-ха, бизнесмену! – но ведь и по сей день помню страшные военные тайны сэ-сэ-сэра, типа макарон пулевого калибра и шоколадных конвейеров, тоже сконструированных с дальним прицелом – так, чтоб за двадцать четыре часа могли перейти на производство пороха, так почему бы этому моему протухшему коллективному бессознательному не выбросить теперь на-гора какую-нибудь позабытую детальку?.. Объяснение вроде бы и логичное, но мне не нравилось: в нем не было красоты. Недоставало инсайта, той элегантной неожиданности ассоциаций, когда р-раз! – и все сходится, как в пазле, и никакие хвосты больше не свисают. Я мог не доверять своим ощущениям – а они все мне хором вопили, что в том сне я вправду воочию видел чью-то смерть, как она в действительности случилась, – но, по крайней мере как физик, я еще не настолько дисквалифицировался, чтобы утратить чутье верности решения – а таковая верность, Лялюша, помимо прочего, всегда поверяется элегантностью, одним нестандартным ходом, благодаря которому все наконец встает на свои места. Понимаю, вздохнула Лялюша, глядя на меня уже «по-ягнячьи», это не только в твоих уравнениях так… Возможно – но знаешь еще что? Теперь, когда ты вспомнила про Говерлу, я уже точно уверен, что тот лес был где-то в Карпатах.

…Ужасно не хочется идти в душ и смывать с себя ее запах – пускай уж после завтрака. («Лентяйка-Замазурский!» – дразнит меня Лялюшка, когда завтракаем вместе: сама она, опрятная девочка, даже кофе не пригубит не искупавшись и не надев трусики, и не понимает, какой это кайф, когда вся она такая чистенькая, благоухающая, – Ну прекрати сейчас же, – Боюсь, это невозможно, – Сделай над собой волевое усилие, – Поздно, – Псих, эротоман! – нежно-нежно, хрипловатым голосом, и глаза уже туманятся – моя девочка! – и беленькие трусики падают вниз, как белый флаг, и ещё во мне всё переворачивается, когда она тихонько попискивает, как плюшевый медвежонок; знаешь, сказала она однажды после того, как мы вот так утром любились посреди кухни, и она сидела на отодвинутом стуле такая немыслимо родная, разморенная-размаренная, волосы у корней взмокли, и рассматривала свои безвольно расставленные ноги, – знаешь, в мужском инстинкте всегда есть что-то собачье – пометить женщину, как свою территорию. Я тогда только что-то угумкнул самодовольно, как последний дурень, – а ревновать начал уже потом, на откате: как говорила бабушка Лина, русин задним умом крепок. Хотя, казалось бы, к чему здесь ревновать – к воспоминаниям?.. Смешно. Только почему-то женщины, услышав от мужчины что-нибудь типа «все вы одинаковые», победоносно трактуют это как лишнее доказательство своей правоты – мол, видишь, не одна я такая! – а мужчина, наоборот, с ума сходит только от самой возможности быть помещенным в один ряд со своими предшественниками…)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю