412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оксана Забужко » Музей заброшенных секретов » Текст книги (страница 28)
Музей заброшенных секретов
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:07

Текст книги "Музей заброшенных секретов"


Автор книги: Оксана Забужко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 44 страниц)

Как женщина, что напрасно кровит и никого не рождает?.. О да, понимаю – это предзимье, самое темное время года, и земля, хоть сырая, не пахнет – замирает, впадает в сон…

Эта зима, что грядет, будет долгой, вам даже почудится – вечной. Только женщины не перестанут рожать. Это запомни.

Не знаю, кто ты, но, послушай, – мне нельзя помнить лишнее! У меня задание, с которого я должен вернуться живым, и никто не запишет мне на бумагу то, что я сегодня услышу. Я все это должен буду заархивировать в голове, не утратив ни буквы, ни титлы… [38]38
  Скрытая цитата из стихотворения Тараса Шевченко «I мертвим, і живим…»: «Не минайте ані титли, ніже ті коми».


[Закрыть]

То, что ты услышишь, тебе уже не понадобится. А того, что понадобится, уже не услышишь.

А это что значит?

Поймешь, когда придет время. А сейчас плетень кончится, и ты ударишься коленом о кол.

Вот балда!.. И точно, кол. И как я его не заметил?..

Это тебе будет примета. Чтобы помнил, когда проснешься после той долгой зимы.

Так я сплю?

Нет, солдат. Тебя уже нет. Вот, погляди.

Земля!.. Боже милосердный, спаси и помилуй, – земля сыплется сверху! Это бункер или мир рушится?! Да сколько же ее, о Господи, сил нет выбраться, какая тяжелая – душит, засыпает, ничего не вижу!.. Тьма… Тьма…

Спи, солдат. Когда придет время, тебя позовут.

Запись на пачке сигарет на ночном столике Адриана Ватаманюка:

Кровь останется в Киеве Женщины не перестанут рожать Не понадобится

Два милиционера в зимних тулупах, встреченные им по дороге к центру, прошли не оглянувшись. На минуту его накрыло чувство, будто он сделался невидимым – словно перенесся телом через вынырнувший колодец времени в другое ноябрьское утро, где так же, не видя, проходил мимо него, как мимо пустого пространства, немецкий патруль, и от этого ощущения мир вдруг покачнулся, поплыл, как соскользнувшие с петель двери, – это продолжалось недолго, в течение каких-нибудь двух ударов сердца, но его бросило в жар: отвык, холера, давно не ходил по городу…

Город, впрочем, не изменился – те, что хозяйничали в нем в дневную пору, владели только ремеслом разрушения. В занятых ими городах, как и в жилищах, второпях покинутых хозяевами как есть, с вышитыми скатертями на столах и фамильным серебром в шкафах, они ничего не восстанавливали, не ремонтировали, не приводили в порядок – они не любили захваченные ими пространства и не понимали, что ко всему, будь это город, хата или бункер, нужно приложить руки и сердце, чтобы вдохнуть жизнь, – а они умели только парализовывать своим устрашающим присутствием тех, кто мог бы это делать, и всюду, где обосновывались, вносили с собой, как плесень, унылый дух неоседлости, неуюта и нищеты. Гора камней и мусора на месте разрушенной немцами синагоги так и лежала неубранная – лишь немного просела после лета, когда он был здесь в последний раз: видно, добротный австрийский кирпич тайком разворовывали. На углу, в окне аптеки появился бюст Сталина – знак, что здешнего провизора, который поставлял медикаменты подполью, уже нет на месте: арестован… Ближе к центру Сталиных становилось больше: портрет на бывшей немецкой управе, портрет на школе – и всюду рвали глаз красные флаги и растянутые поперек улиц лоскуты с лозунгами белой краской: «Да здравствует Великая Октябрьская социалистическая революция!» – их завтрашний праздник. Самой же существенной переменой оказалось строительство тюрьмы – единственное, что начала строить новая власть: сквозь раскрытые ворота, куда как раз въезжала груженная кирпичом «пятитонка», он на ходу, краем глаза подцепил, как на крючок, и спрятал в памяти срезанный под углом вид двора, в глубине которого, под грязно-розовой, как советское женское белье, стеной (тоже новшество – у поляков все-таки был вкус получше, и в такой мерзкий цвет они ни своих тюрем, ни своих женщин не наряжали!) лежали рядами, как поросята на ярмарке, рыжие мешки с недоступной ныне роскошью – цементом, – ненакрытые, злорадно отметил он: и все-то у них, нищебродов, бросается абы как, под открытым небом, под дождем и снегом, – даже возле тюрьмы не могут по-человечески хозяйничать! Правильно говорят: общее – чертова добыча… А под Дрогобычем всю скотину, что осталась после вывезенных в Сибирь, шесть тысяч голов скота, не зная ни где держать, ни чем кормить, потому что брошенное так же под открытым небом сено сгнило под дождем, согнали в райцентр и перебили – словно исполнили погребальный обряд кочевников, по которому домашняя скотина должна была разделить судьбу хозяев…

Но ведь они и есть кочевники! – холодно удивился в голове кто-то за него такой очевидной точности этого произвольно вынырнувшего слова, – конечно же, кочевники, кто же еще, – орда Батыя, нагрянувшая, как и тысячу лет назад, грабить наши города и села, только на этот раз перекатившаяся куда как дальше Карпат, за Вислу и Одер… Flagellum Dei, бич Божий. Мужчина в цивильном сером макинтоше и шляпе с синей лентой, идущий ему навстречу по другой стороне улицы, показался ему чем-то знакомым; он отвернулся к стене, наклонился завязать якобы развязавшийся шнурок ботинка, тщетно пытаясь отыскать в памяти это смутно знакомое откуда-то лицо, словно через силу толкал закрытую дверь, никак не желающую на этот раз поддаваться, – спиной чувствовал, что тот, на противоположном тротуаре, будто бы тоже замедлил шаг, и пожалел, что так небрежно загримировался, и что Антон Иванович Злобин, как и все советские военные, даже бывшие, не носит хотя бы усов (очевидно, бритье и надушивание «шипром» заменяло им всю телесную гигиену, потому что, уверяли наши девушки, работавшие в их военном госпитале, туалетной бумагой они тоже не пользуются, и наколотые на гвоздь в уборной нарезки газеты по несколько дней висят нетронутыми)… Прикидывая расстояние до ближайшего парадного, в которое можно заскочить, боковым зрением он заметил темное пятно на тротуаре, но тут его Голос скомандовал ему: «Марш!» – и, когда он повернулся к стене спиной, мужчины в сером макинтоше на улице уже не было. А на тротуаре стояла одинокая ворона, покрытая, словно новенький пистолет, мокрым масляным блеском, и искоса нахально таращилась на него – словно что-то хотела ему сказать.

Тьфу, чуть не сплюнул он, как если бы был в лесу (Советы, впрочем, плевали и на улицах, прямо себе под ноги, и учреждения свои оборудовали невиданными ни при Австрии, ни при Польше специальными мисочками для плевков, как у дантиста!). Уже второй раз он видит эту ворону – да нет, в тот раз, наверное, была другая – встречала его, когда входил в город, на одной из заболоченных улочек, застроенных еще сельскими хатами с плетеными заборами… Напряженное до предела внимание фиксировало каждую зряшную мелочь – зато мужчину в сером макинтоше так и не вспомнил: действительно ли они где-то встречались (где?!!) или это только обман зрения, случайное сходство черт лица, которое его встревожило?..

Вот чем был опасен город – он был неисчерпаемым и непредвиденным резервуаром прошлого. Лес – тот, наоборот, память имел короткую, лес, как партизан, жил текущим моментом – каждая прошумевшая буря меняла топографию еще вчера на ощупь знакомой местности, заграждала проход упавшим деревом, оползающим склоном; веточку, сломанную для метки, сбивал олень или медведь, сделанные на стволах деревьев зарубки затягивались, как шрамы на теле, и чернели, сливаясь с пейзажем; вытоптанные места стоянок вскоре снова зарастали густой травой, вспыхивали пестрыми огоньками лютиков и анемонов, пролитая кровь впитывалась в землю, не оставляя следа. Сегодня Адриан наверняка не сразу бы уже и отыскал крыивку, где зимовал в прошлом году, – хотя копал ее, как и полагается по правилам конспирации, сам, собственноручно, – и разве что крестьяне, сызмальства выпасавшие в лесу скотину и знающие весь рельеф околицы, как собственную печь посреди ночи, подобно тому, как он, Адриан, может разобрать и собрать в потемках маузер за три с половиной минуты, – смогли бы раз и навсегда безошибочно запомнить место, где спрятаны деньги или архивы в жестяных молочных бидонах. Только с крестьянами никто такой информацией не делился, – а те, кто знал, сколько шагов по азимуту на север нужно отмерить от засохшего граба или третьего справа камня на поляне, не раз погибали прежде, чем успевали передать секрет другому доверенному лицу. Сколько их уже прело под землей, с концами похороненных, – наших заброшенных секретов!.. А город был совсем другое дело – город цепко берег в своих стенах все времена, прожитые здесь людьми, накапливал их, поколение за поколением, как дерево, что наращивает годовые кольца. Тут твое прошлое могло в любую секунду выскочить на тебя из-за угла, как засада, которой ни одна разведка не предусмотрит, взорваться навстречу бомбой замедленного действия – это мог быть твой гимназический профессор, каким-то чудом не уничтоженный ни немцами, ни Советами, или знакомый по немецким Fachkursen, впоследствии завербованный энкавэдэ, или просто случайный свидетель какого-то давнего отрезка твоей жизни, который в эту минуту был тебе совсем ни к чему и подлежал изъятию из твоей памяти – но не из памяти города. Потому что это и есть дело города – помнить: бесцельно, бессмысленно, ненужно и тотально, каждым камнем – так, как дело речки – течь, а травы – расти. И если у города отобрать память, если вывезти из него людей, что жили здесь из поколения в поколение, а вместо этого вселить жильцов-квартирантов, город хиреет и чахнет, но пока в нем остаются стоять прежние стены, память камня, – он не умрет.

Адриан шел по улице и чувствовал, что прошлое сочится на него изо всех пор города, как живица из сосны. Он увязал в нем, как муха, утопающая лапками в клейкой янтарной толще, – словно шел по дну озера под давлением в множество атмосфер. Было ощущение, что он перебирает ногами стоя на месте. Может, это от того, что больше всего ему сейчас хотелось бежать что есть духу, спешить – его время, привязанное ко времени того, кто догорал как свечка на Божьей дороге и ждал друга Кия, чтоб передать ему свои сохраненные до последнего вздоха секреты, – это время истекало. Но бежать друг Кий не мог. Город висел на нем камнем, прижимая тяжестью со всех сторон, облепив его смолой десятков глаз – видимых, и сотен – невидимых. Боже, насколько же легче было в лесу.

А все же я стал лесным жителем, подумал, с невольной гордостью горожанина, но и сразу забеспокоился, насколько это заметно по нему со стороны («хвоста», как убедился, пока не было!), – и тут же следующая мысль догнала предыдущую, цокнула в нее, как один бильярдный шар – в другой: значит, они все-таки выпихнули нас из наших городов, из территории памяти – в подполье истории, в зону невидимых действий…

– Документы!

– Пожалуйста.

Капитан и лейтенант, какие откормленные и тоже в хороших тулупах, метрах в пятидесяти за ними приближалась женщина с базарной корзиной, остальной путь был свободен, расстояние, на котором он держался, подавая свои бумаги – по одной, не все сразу! – было достаточным для резкого «кроше», ребром ладони по кадыку над воротом, обоих сразу, он одинаково хорошо бил с обеих рук…

– Вроде командировочный, товарищ капитан…

– Фамилия? – Они проверяли, действительно ли документы его.

– Злобин Антон-ван’ч.

Заслышав этот уже без сомнения русский выговор – «местный» так бы не смог! – оба наконец, как по команде, просветлели, расслабились.

– Вы откуда? – с неожиданно человеческим интересом спросил капитан: близко, как в цейсовский бинокль, Адриан видел его поросячьи ресницы и бледную, водянистую кожу в крупе веснушек, вдыхал его запах – махорка, кожаная портупея, «шипр»…

Тик-так…Тик-так…Тик-так…

– Львовзаготзерно, товарищ капитан.

– Да я не про то спрашиваю! Где воевал-то?

– Первый Украинский, – сказал он, леденея от ненависти, ощущая боком пистолет под шинелью, а животом – нарастающую пустоту от того, что вот-вот, сейчас, на него ринется чужое прошлое, с которым он не справится, – в своем русском он был уверен только на коротких, рубленых предложениях, хотя Андрей Злобин, в УПА Лесовой, его учивший, и хвалил его произношение…

– А я на Первом Белорусском! – неизвестно чему обрадовался капитан. – В Берлине не встречались часом? А то я гляжу, личность вроде знакомая…

– Я в Сандомире отвоевался. – Женщина с корзинкой миновала их и, не оглянувшись, поспешила дальше, словно за нею гнались. – После уж по госпиталям ошивался…

– Ну здесь тоже нелегко, – то ли похвалился, то ли посетовал капитан. – Бандеры дают жару будь здоров! – Он явно хотел добавить что-то еще, но умолк, махнул рукой, беспечным, хозяйским жестом человека, не боящегося открываться для «кроше»[39]39
  Кроше — боковой удар в боксе.


[Закрыть]
, протянул, возвращая, Адриану его документы – мол, прости, брат, служба! – и в том внезапном прозрении, которого достигает только старая, закаленная ненависть, не та что ударяет в голову черным хмелем, а что твердеет в тебе годами, превращаясь в тяжелый металлический сплав, и сращивает тебя с тем, что ты ненавидишь, как двух любовников-до-гроба, Адриан понял, что капитан тоже тоскует по «старой войне» – по своему Первому Белорусскому фронту, по боевому товариществу, которое у него там тоже наверняка было, – и что потому он и задерживал его ненужным разговором, что намного лучше чувствовал себя тогда – там, чем сейчас – тут… А теперь он его запомнит – раненного на Первом Украинском фронте Антона Ивановича Злобина; теперь у Адриана будет в этом городе еще один знакомец. Ах, черт бы тебя побрал, товарищ капитан.

Он пошел дальше, и метров за десять до нужного перекрестка перед ним на тротуаре опять появилась та ворона. Почему-то был уверен, что та же самая. Крутила во все стороны головой и переступала лапами, как шлюха на высоких каблуках. Не верил ни в какие, к чертовой матери, приметы, но это уже было слишком. Кыш, сказал он вороне. Ворона тяжело, неуклюже, как женщина на сносях, подскочила раз и другой, поднялась в воздух, прошелестев крыльями ему сквозь мозг, – и уселась в нескольких шагах впереди, на облупившейся голове маскарона над аркой каменного дома. Адриану показалось, что потрескавшийся маскарон ему подмигнул. Байка это или правда вороны живут по триста лет? И эта самая могла летать над Берестечком?.. Зловещая птица смотрела на него сверху вниз, словно что-то знала. Где он уже видел этот неподвижный черный взгляд? Как у змеи, у Царицы Змеи…

Тик-так… Тик-так… Тик-так…

Заворачивая за угол, снова заметил в конце улицы серый макинтош, – тот же самый? – резко свернув в первую же арку, замер в ожидании. По улице прошла женщина с мальчиком, обвешанная целой горой серебристых лис. «Сколько раз тебе повторять, ни-льзя!» – обжег неприятно высокий, царапающий, уверенный в себе голос: какая-то комиссарская жена. Пробежал пес, цокая когтями по брусчатке, вот кому сейчас нечего бояться… Скапывали минуты, гулко, как в бубен; где-то в доме заиграло радио. Серого макинтоша не было. Если «хвост», то какой-то очень уж неумелый, неловкий…

Да скорей же, Господи Боже мой!..

Вот наконец и она, улица Кирова. Кирова! Все улицы теперь переименованы в честь каких-то большевистских комиссаров, словно струпами покрыли старые стены… Отсюда шестое парадное направо. Первое, второе…

«Осторожно!» – раздалось у него в голове.

Утренняя улица казалась пустой, словно притаилась. И, как в детской игре в «горячо-холодно», с каждым шагом его тревога усиливалась. Уже слышал сигнал, давящий изнутри в виски. Что-то было не так, и это «что-то» было впереди. Господи Боже, только бы тот был жив, только бы успеть, Боже всесильный, задержи его в этой жизни… Из третьего парадного выполз старичок с тросточкой, стал закрывать за собой дверь с долгим, как скрежет зубовный, скрипением… Четвертое, пятое… Видел одновременно каждую ступеньку, отшлифованную тысячами ног до шелкового блеска, как камень в воде, каждую трещинку на тротуаре, мокрый отсвет брусчатки, сахарную снеговую каемку вдоль бордюра и темные пятна на ней от капель, стекавших с карниза, а у дверей парадного надбитый водосток (почему никто не починит?) в заплаканных подтеках. И – три закрытых занавешенных окна на четвертом этаже вверху: можно идти.

Вот эти двери, шестое парадное, львиная голова с кольцом в пасти, латунная ручка. Какие тяжелые. Вся слюна внезапно пропала изо рта. Господи, только бы не было слишком поздно. Четвертый этаж, восьмая квартира…

Подъезд, сумерки, бледный свет из псевдоготического окна, выходящего во двор, – если придется, можно убежать дворами. Какая нехорошая тишина. Но нет, наверху хлопнула дверь, это где-то ниже, на третьем этаже, – кто-то шел, спускался ему навстречу, тяжело стонали, поскрипывая, деревянные ступеньки: мужчина. Адриан ускорил шаг, чтоб оказаться спиной к окну, – довольно и так по дороге засветил рожу, нечего выставляться еще и перед соседями… Сверху показались сапоги, за ними – синее галифе… Милиционер! Майор. Вот тебе, бабушка, и юрьев день! А, все равно! Спокойно, не отворачиваться, идти прямо на него, открыто, нагло, будь что будет…

Тик-Так…Тик-Так…Тик-Так…

Но милиционер, куда более тяжелый и неповоротливый, тоже двигается прямо на него, молча, как лунатик, всем корпусом, глыбой загородив проход, сопя застарелым водочным перегаром и скверным пищеварением, преграждает путь, словно намеревается заключить Адриана в объятия, – и, нависнув над ним всеми своими погонами, лацканами, звездами, ремнями, неожиданно быстро, приглушенно, хрипло бросает ему в лицо:

– В восьмую?

– ……………

– Уходите, там капкан… Их ночью арестовали…

– Спасибо, – вышелушивает Адриан сухими губами – и, оседлав перила, в мгновение ока съезжает по ним вниз, как с горы на лыжах, и оказывается на улице, среди оглушающе белого дня, быстро, быстро – но не слишком быстро, не бежать, осторожно, человече! – отдаляясь от шестого парадного, от улицы Кирова, включенной на прием всех звуков спиной все время ожидая вслед крика: «Стой!» – как стартового выстрела для бега, – но сзади тихо, всё тихо, погони нет, не топочут сапоги, еще два квартала, и он свернет на более людную улицу, ведущую к базару, смешается с прохожими, святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас… Почему не было отодвинутой занавески в среднем окне – условленного знака на случай провала? Не успели, им помешали? Или, может, самое худшее – предательство?.. «Капкан» – слово в голову и лежит там, как камень в потоке, разбитое на два слога, два удара татарской палицей, кап-кан – ну тебе и везет, человече!.. Благодарю Тебя, Боже Всевышний, – за три с половиной этажа от засады, за две минуты до фатального стука в дверь, три-один-три, «У вас есть на продажу англики?» – ох и попал бы, как кур в ощип… Дай Бог здоровья тому майору – и с чего бы это он так? Девчат наших, случалось, москали иногда вот так спасали, предупреждая, – но парня?! Нужно рассказать нашим людям в милиции, пусть проверят, что за майор такой у них здесь завелся… «Их ночью арестовали» – кого, сколько их было? Был ли среди них тот, к которому он шел? Успел ли застрелиться или забрали живым? Не дождался друга Кия, другие, видишь, опередили, непрошеные, – эх, кабы хоть вчера, кабы на день раньше пришла связь!.. Адриан чуть не застонал, сцепив зубы, аж старая рана заныла в груди: словно это его самого, в беспамятстве, тащили и швыряли, как мешок, в «черный воронок»… «Черный во-рон, что ж ты вьешь-ся над мое-ю го-ло-вой» – так пел им у костра – тоскливо, словно жилы наматывал на колодезный ворот, – друг Лесовой, бывший капитан Красной армии Андрей Злобин, который погиб в Карпатах и которому он обязан своими документами (только «Андрея» исправили на «Антона», но это уже были пустяки по сравнению с тем, сколько стоит изготовление хороших легальных документов!), – вот он и прилетел, «черный ворон», неспроста всю дорогу проклятая черная птица лезла на глаза, – ну нет, не дождетесь, палачи, взять Кия живьем!.. Но кто, кто это был?! Не знал даже псевдо. Раненый, умирает – все, что было передано по связи. А если взяли живым – и выходят, поставят на ноги в тюремной больнице и будут пытать, пока не скажет им то, что должен был сказать ему?.. Из-под носа, ах, черт подери! – ведь из-под носа выхватило МГБ у него тайну, которую никому нельзя было доверить и ради которой он пешком прошел восемнадцать километров (и столько же надо пройти обратно!), – и теперь остается только Бога молить в надежде, что до этой тайны не докопаются – что тайна сгинет, пропадет навеки, уйдет в землю вместе с тем, кто ее сберег…

– Извиняюсь! – бросил, на ходу толкнув какого-то мужчину, – по мере приближения к базару прохожих становилось больше, идти тем же шагом, не привлекая внимания, он уже не мог – и тут снова увидел за собой, на этот раз уже безошибочно, потому что на более близком расстоянии, серый макинтош и шляпу с синей лентой, – ха-ха, ну ты братец и лопух, кто же так «пасет»?! Во рту все еще было сухо, но сердце уже не выскакивало из груди, и мысль работала холодно и ясно, словно вынесенная за границы тела, – в другой раз он играючи оторвался бы от такого «хвоста», и ищи ветра в поле, но его душила неотомщенная ярость, что, по закону сообщающихся сосудов, тут же подскочила к горлу, как только спала волна первого темного страха, – был все еще в том состоянии, когда тело, как заведенный механизм, действует само по себе, как это бывает во сне, в любви и в минуты смертельной опасности, – и, прежде чем успел овладеть собой, вопреки всей логике безопасности, что повелевала сейчас как можно быстрее убираться из города, он уже демонстративно поворачивал на другую улицу – чуть не столкнувшись при этом – извиняюсь! – с еще одной дамочкой в мехах, тут же живо впившейся в него женским голодным взглядом, – в другой раз, дорогуша, я сегодня не при деньгах! – на этой улочке, тихой и малолюдной, он знал очень хорошие ворота с частой решеткой, прямо как в исповедальне – а он как раз хотел кое-кого исповедовать, ох и хотел!.. И плевать, что вокруг белый день, – только бы то чучело, что за ним так неуклюже тащится, снова не заблудилось…

Он не ошибся: очень скоро с той стороны, откуда он пришел, зацокали торопливые шаги – ого, у него еще и каблуки подбиты, видать, не боятся «товарищи» громко ходить, а мы, когда свирепствовала «красная метла», должны были вышагивать по лесу босиком, чтоб даже мышь не потревожить! – шаги процокали и нерешительно стихли недалеко от темного парадного – потерял из виду, да?.. ах ты, бедолага, и кто же тебя выпустил такого, как теленка в лес, – ну ходь сюда, братишка, еще ближе, смелее, «давай-давай», как приказывают твои хозяева, еще и автоматами в спину помогают… Тот, будто услышав призыв Адриана, послушался и двинулся дальше, вот и хорошо, молодец, что слушаешься, – и когда серый макинтош, растерянно вертя головой по сторонам в поисках лаза, через который мог скрыться его объект, поравнялся с парадным, Адриан одним бесшумным прыжком выскочил наружу – остальное было делом нескольких секунд: короткое замешательство, всхлип ужаснувшегося человеческого горла, словно ухнула птица, но звук тут же оборвался, ничем не нарушив тишину городского утра, – и в темной подворотне, отгороженной от улицы, как театральной кулисой, густым чугунным литьем, Адриан прижимал к себе незнакомца, мгновенно оцепеневшего из-за упершегося ему в живот пистолета, и говорил ему из-за плеча, почти касаясь губами холодной чужой щеки:

– Не двигайтесь. Кто вы такой?

– Я… кхх… я…

Ну и мямля! Каждый раз, оказываясь среди гражданских, должен был наново вспоминать, насколько они медлительнее по сравнению с подпольщиками, – словно патефонные пластинки, запущенные на меньшее число оборотов.

– Я… кххх… я, прошу пана… учитель, из П…

Чтоб тебя! Только сексота-любителя ему в эту минуту и не хватало.

– А почему вы здесь, в городе? Почему за мной следили?

– Я сюда в наробраз приехал… на совещание, потому что наш директор посреди года уехал… Я вас узнал… Видел вас весной у нас в селе… на свадьбе…

То же самое лицо – только без шляпы, с большими оттопыренными ушами – теперь четко всплыло в памяти, расположенное по ту сторону свадебного стола: а хорошо пел тогда этот мужик!.. Таким чистым, родниковым тенором. «Ой жаль-жаль, непомалу, любив дівчину змалу…» Адриан ослабил руку, но не отпустил; со стороны это, наверное, походило на объятие: двое мужчин среди дня обнимаются в подворотне; небось пьяные.

– Так вы думали таким образом со мной поздороваться, пан профессор?

– Я подумал… Там ваше фото вывешено… Возле милиции… Я видел сегодня рано утром… Подумал, что вы знаете…

Фото? Возле милиции? «Помогите найти бандита»?

«Личность вроде знакомая!» – сказал ему капитан во время проверки документов. Вот оно что. Едва не рассмеялся вслух: это что же получается, он объявлен в розыск (интересно, какая награда за его голову обещана?), – а сам разгуливает по городу на глазах у всего гарнизона, точно выпивший пивка фраер, еще и накануне «Великой Октябрьской социалистической революции», когда большевики особенно бдительны, – и никто и в ус не дует?.. Неуязвимый, неуловимый Адриан Ортинский – словно покрытый облаком Матери Божьей, отводящей от него глаза врагов…

И тут же его бросило в холодный пот: слишком много везения для одного раза! Это, наверное, благодаря «шипру», из-за запаха которого Советы на него смотрели и не видели, и никто из них до сих пор не учуял в нем чужого. Разве что майор на лестнице – майор наверняка его узнал, видел его лицо вблизи, не мог ошибиться…

Тик-так…Тик-так…Тик-так…

Нужно было бежать – свой резерв везения на этот раз он исчерпал до дна, и последние его остатки испарялись со скоростью советского одеколона: он уже чувствовал, как исходит от него, как жар из печи, превращая его в движущуюся мишень, его собственный запах – лесной, тяжелый, звериный дух немытого тела…

– Большое вам спасибо, пан профессор, – отступил, передвинул на место пистолет под шинелью: теперь поверил – агент не стал бы так глупо за ним волочиться, сдал бы его ближайшему патрулю, да и дело с концом. – Извините, что так невежливо с вами обошелся…

– Да это ничего, прошу пана… Оно и к лучшему, а то я уже, ей-богу, вспотел, пока за вами ходил, все не мог придумать, как бы к вам незаметно подойти, – как и любой гражданский после первого испуга от соприкосновения с оружием, мужчина, хоть и говорил еще шепотом, сразу стал безудержно болтливым: – А еще и вчера такого страха накушался, что спаси Господи: отправились в город на телеге через лес, а там как раз бой был, и нас москали остановили, погрузили к нам на телегу двоих наших раненых, из леса, мужчину и женщину…

Бой? Рядом с П.? То есть где-то у Гаевого, на том участке, где лесной госпиталь?..

– Когда это было?

– Ближе к вечеру – пока доехали, стемнело.

– Время не помните?

– Точное – нет… У меня нет часов, москали еще в позапрошлом году отобрали, а на новые еще не заработал…

– Можете что-нибудь сказать про тех двоих?

– Оба молодые… Наверное, муж и жена… Мужчина по дороге умер. Очень москали из-за этого злились, ругались так, что спаси Господи… Старший кричал: «Он нам живым нужен!..» А женщина была еще жива, когда мы приехали туда, где их машины стояли… Беременная, где-то месяце на седьмом… Так тяжко стонала, бедняжка, я всё Бога молил, чтоб у нее роды в дороге не начались… Чернявая такая, на еврейку похожа…

У Адриана на мгновение потемнело в глазах – будто, тяжело подпрыгивая, шелестя сквозь мозг крыльями, пролетела по краю зрения черная птица. Нет, нет, это невозможно, неправда, этого не может быть…

– Еще что-нибудь можете вспомнить?

Что-то в его голосе, очевидно, изменилось, потому что учитель взглянул на него как-то удивленно – это первый раз он посмотрел на Адриана открыто. На человека, который за минуту до этого упирал ему в ребра пистолет. Извините, пан учитель. Бывало и хуже; еще и как бывало. Бывало, что ночью, не разглядев, стреляли по своим и падали от пуль своих… Но, ради Христа, еще хоть что-нибудь, пан учитель. Хоть какие-нибудь подробности. Хоть платочек, хоть краешек белья. Чтобы я узнал, чтоб знал наверняка. А мужчина – это, наверное, Орко? Боже, Боже, сделай так, чтоб это была неправда… На седьмом месяце – а сейчас ноябрь… Почему-то не мог посчитать – и начал загибать в кармане пальцы, как в детстве, когда мама учила узнавать по суставам на кулачке, какой месяц длинный, а какой короткий: май, июнь, июль, август…

– Не помню, – смущенно прошелестел учитель. – Не присматривался, напуган был…

Был напуган – а все равно после этого пошел за мной по городу, чтоб предупредить; боялся, прятался – но шел… Адриан почувствовал комок в горле. Хотелось пожать этому человеку руку, но он не смел, мешала многолетняя подпольщицкая привычка: руки не подавать.

– Как вы определили, что она была на седьмом месяце?

– Не знаю… Может, и на восьмом… Так, на глаз, – у меня у самого жена недавно родила…

– Поздравляю, – машинально сказал Адриан – и только потом понял услышанное: у этого человека есть ребенок. – Мальчик? – спросил зачем-то: так, словно у него не было сил отойти, словно что-то его удерживало возле этого человека – какая-то последняя надежда или обещание, какое-то задержавшееся известие. – Или девочка?

– Мальчик, – засиял в полумраке учитель, – козачина, три кило пятьсот! Это уже второго Бог дал, старшему два года исполнилось на Покрова…

– Дай Боже счастья вашей семье, – сказал Адриан. Так, будто колядовал ему. Так, будто это было Рождество, самый большой праздник года, когда над городами, и селами, и заметенными снегом крыивками пульсирует сквозь ночь невидимый свет, и под землей, как в катакомбах под Римом Нерона, гудит, словно скрытый колокол, коляда, распогоживая лица собравшихся вместе людей сиянием благой вести: Божий Сын народился!.. И он тоже получил сегодня благую весть – у него тоже должен был родиться сын, и аккурат на Рождество: ноябрь, декабрь, январь, как раз девять месяцев, чудны дела Твои, Господи, – пока мы воюем и гибнем, где-то в темноте женских тел роятся новые жизни, прибывают, спешат на свет, на неутихающее кровавое Рождество нашего народа, которое длится и длится, и не видно ему конца… В селах пели новую колядку: «Чи чули ви, люди, сумную новину – закували у кайдани нашу неньку Украіну…» – слуги царя Ирода шли по снегу, как охотники Брейгеля, разыскивая младенцев, заскорузлая рыжая тряпка в люльке опустевшей лемковской хаты оказывалась расстрелянным в упор шестидневным ребенком, и молодые мужчины с автоматами, которые еще недавно в этой хате колядовали – дай Боже тому, кто в этом дому! – спасибо, хлопцы, дай Боже и вам! – выскакивали на улицу и блевали в снег – радуйся, ой радуйся, земле: льется, льется красное вино по рукам колядников, наполняя стаканы, переливаясь через верх, льется из пробитых, простреленных черепов, а женщины, как угорелые, не замечают, цепляются за нас, словно корни за ноги, моля о любви, чтобы рожать в муках, и Бог на их стороне, потому что кто, в самом деле, станет вспоминать вифлеемских младенцев, когда весь свет возрадуется новой радостью, и со всех сторон живые понесут подарки живому дитяти?.. И это хорошо, так и должно быть – пусть живет, пусть здоровым растет – хоть кто-то да вырастет, спрячется в яслях, в дремучей чаще, в пещере, в самом глухом селе на краю леса, пока черные охотники Ирода идут и идут по снегу цепью, врываются в дома среди ночи, вырывают живых из нагретых постелей, – два часа на сборы, две буханки на человека, из одежды лишь то, что на себе, пан офицер, а ребенка перепеленать?! «Дававй-давай, ска-рее, паш-ла!» – и телега с двумя недострелянными жизнями, женщиной с ребенком у нее в лоне, – неужели и правда, с моим, Господи, трясется по лесным колдобинам, и впереди ее ждут распахнутые ворота тюрьмы, – а тюрьма все строится, пухнет, набирает мощь, чтобы удержать в себе бунтарскую кровь, и назавтра солнце снова встанет над горизонтом, как живот беременной, словно вся земля корчится в муках – и не может родить себе Спасителя, и глас в Раме слышен, и рыданье и вопль великий – это плачет Рахиль о детях своих и не может перестать, ибо нет их…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю