412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оксана Забужко » Музей заброшенных секретов » Текст книги (страница 39)
Музей заброшенных секретов
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:07

Текст книги "Музей заброшенных секретов"


Автор книги: Оксана Забужко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 44 страниц)

Только папе не повезло. Ну вот так получилось – не повезло, и всё. Собственно, если подумать, то своим «инвалидом» Павел Иванович по-своему, неявно передо мной извинялся – мир-дружба-тра-ля-ля, такая жизнь… Кому-то везет, кому-то нет. Возьмемся за руки, друзья, если бы парни всей земли. Лично к нему, к Павлу Ивановичу, у меня и правда нет никаких претензий – наоборот. И вообще, в нем есть что-то симпатичное. Что-то даже по-своему беззащитное.

Но штука в том, что был еще один, кому тогда не повезло, – тот, чью посмертную правду защищал мой отец, пока сам не погиб: кто спроектировал волшебный дворец из моих детских сказок, а потом повесился – как раз вовремя, чтобы не увидеть, как его создание изуродуют. Вот тому, увы, не повезло больше всех – хотя тут Павел Иванович уже вовсе ни при чем, это уже по отношению к нему и правда – чистый природный катаклизм… Да он, наверное, и не думал про того никогда, и забыл, с чего началась та история, так что не лучше ли вытереть ее из поля видимости, чтоб не усложнять и без того сложную жизнь? Delete, delete.

И вот в этом пункте что-то во мне встает на задние лапы и ревет медвежьим рыком: не дам!.. Не позволю. Как это мне до сих пор никогда не приходило в голову, что я, собственно, весь свой журналистский век занималась тем же самым, за что погиб мой отец, – защищала чьи-то правды, к которым применили delete? Озвучивала пустоты специально созданного молчания. У нас с ним различная наследственность, с Павлом Ивановичем.

Потомственный кагэбэшник, с ума сойти. Наш семейный потомственный кагэбэшник – как домашние врачи в английских викторианских романах, переходившие из поколения в поколение, от мамы к дочке…

Такая профессия: создавать зоны молчания. Подделывать голоса, накладывать их поверх заглушенных – чтобы те никогда не были расслышаны. У нас с ним разные профессии, с Павлом Ивановичем, – прямо противоположные по назначению. Неудивительно, что мы друг друга не поняли. Хотя он и старался.

Так бывает, когда место, которым ушибся, отходит от первого шока и разгорается болью уже много погодя, когда думаешь, что обошлось: с каждым новым шагом вдоль облупленной, не-для-туристов, в пятнах мокрых подтеков и несмываемых граффити Софийской стены меня разъедает все более жгучее чувство досады. Чувство, будто я где-то оплошала, лоханулась, что-то важное прозевала, выпустила из поля зрения… И утратила для «VMOD-фильма» действительно неоценимого консультанта, может единственного из всего кадрового состава СБУ, кто был мне нужен, вот уж дословно – на роду писанный, так, как пишутся нам на роду самые главные любови и дружбы: это же сколько должен он знать от своего покойного «борца с бандитизмом» такого, про что вовек нигде не прочитаешь!.. И из архивов тоже не выкопаешь: самые кислотные «вещдоки» сталинской поры, по сравнению с которыми мясницкие аттракционы красных кхмеров и каннибалов товарища Мао, чего доброго, выглядели бы ученическими упражнениями, – те, можно не сомневаться, полетели в огонь еще на той первой волне перепуга, в 1954-м, сразу после смерти Вождя Народов… Как это, он сказал, обозначалось в их журналах? «Документ уничтожен как не представляющий исторической ценности»? Вот, блин, привыкла работать под запись, а теперь уже и не уверена, точно ли запомнила… Воспоминаний те «борцы» тоже, по понятным причинам, не оставили – а вот детям своим что-то рассказать могли, и Павел Иванович наверняка знает про ту эпоху куда больше, чем захотел мне показать. Даже если ему ничего конкретного и не известно про погибшую 6 ноября 1947 года Олену Довган. И про того человека, из-за которого она погибла, – я показала ему на фото: крайнего справа.

Не с той стороны я зашла. Мой расчет был – получив на руки Гелино дело (я его себе представляла тоже почему-то в виде пухлой папки с тесемками!), увидеть наконец четко и ясно задокументированный, с именами и фамилиями всех участников (да, вот так!), фактографический «костяк» ее смерти – тот, зацепившись за который можно уже без проблем смонтировать из моих материалов (Вадим их все же забрал с канала!) и показать на экране, словно вывернув наизнанку, всю «стори», как я ее знаю, – знаю и без эсбэушных архивов, изнутри, на ощупь, своей собственной жизнью – Артемовым подвалом с шатким столом, Адькой, Владой, любовью, снами, тем самым слепым и безошибочным методом, благодаря которому я знаю и правду про смерть своего отца, но только, каким бы ни было точным такое знание-для-себя, для того чтобы стать знанием для всех, оно должно жестко крепиться к общеизвестному – к датам и именам: когда вышла замуж, кто он был, тот человек, с которым они рядом стоят на фото, – несомненно супружеская пара! – и самое главное – как произошло то предательство, которое бедный Адька выслеживал всю ночь во сне: как оно выглядело из кабинетов МГБ, где разрабатывались операции, велись протоколы допросов – и подшивались (обязательно!) в чью-то ненайденную папку с надписью «Агентурное (кажется, так?) дело». Без такой фактической стороны – пусть это будет всего лишь пять процентов от общего материала, но они совершенно необходимы, как дрожжи в тесте, – Гелина «стори» не сможет стать полноценным документом, а так и останется – историей того, кто рассказывает. Моей собственной историей – неуклюжим авторским кином.

А «от себя» я монтировать не могу: я не выверну наизнанку свою жизнь, не сделаю из нее «кино на вынос». Не покажу, как Геля меня позвала, чтобы я рассказала про ее смерть: как перебросила мне ее со своей фотографии, будто шаровую молнию, – белой вспышкой, взрывом сотен прожекторов в мгновение случайного оргазма в неловкой позе, на шатком столике, в подвале одного академического института, – подсоединила ко мне свою жизнь, словно оборванный шнур, и, как умелая радистка, зачистила клеммы. Я не вмонтирую в фильм Адиных снов – даже того последнего, который мы видели с ним вместе (хоть я и сказала Павлу Ивановичу всплывшее в том сне имя крайнего справа – Михайло, – не раскрывая, разумеется, первоисточник, – но это уже был с моей стороны жест полной безнадеги: имя без фамилии ничего не даст для поиска и в британских архивах, не то что в наших!..). Я знаю, что добытая мной история любви и смерти Олены Довган правдива, потому как порукой тому моя собственная жизнь, – но ее к делу не подошьешь. Без нескольких обязательных документальных доказательств, которые, никуда не денешься, способно обеспечить мне только то государство, против которого Олена Довган воевала, ее «стори» ничем, на посторонний взгляд, не будет отличаться от того «кина», что когда-то, после бесед с Павлом Ивановичем, крутила у себя в воображении моя мама, чтоб не сойти с ума. Факты, факты, пани Гощинская. Пожалуйста, факты на монтажный стол. Имена, пароли, явки, всё как полагается…

Едва успеваю отскочить в ворота – сзади, от Золотоворотской, как смерч, проносится черный «бимер», взметнув веером воду из луж на высоту моего роста: была бы на тротуаре – обляпал бы с головы до ног. Вот же уроды, тьфу ты!.. Хозяева жизни, блин…

Мой расчет на помощь Павла Ивановича (божечки, мне ведь такой малости недостает – хватило бы пачки от сигарет, чтоб на ней все написать!) основывался на той самой мифологической вере, что все припрятанное на самом деле «где-то есть» и только и ждет, чтоб его откопали. По сути, я рассчитывала на тот самый «первоисточник», которого не хватает и четырем папкам с тесемками для того, чтобы всем стала видна погребенная в них правда инженера Гощинского: была уверена, что, стоит только поднять из архива Гелино дело, как все тут же встанет на свои места – последние пустые клетки заполнятся. Что дела тупо не будет – что государство, против которого воевала Олена Довган, сумеет, уже после своего исчезновения, обыграть и ее, и меня, сделав вид, что никакой Олены Довган не было на свете, – к этому я, наивная корова, была совсем не готова. Меня же учили, что рукописи не горят, – а я всегда была отличницей. И что же теперь? Куда же дальше? Где искать? Замурованные ворота. No Exit.

Дарина Гощинская, вы идиотка. Вас всю жизнь трахали особо циничным способом, а вы этого даже не замечали.

И что смешнее всего – ничего с собой не могу поделать! – Павел Иванович чем-то все-таки непреодолимо мне симпатичен. Или это какая-то разновидность стокгольмского синдрома, или обыкновенная благодарность? Ведь он же и вправду мой благодетель – это от него каких-то четверть века тому назад зависела моя судьба: захотел бы тогда урвать за маму еще одну звездочку на погоны – и я бы вполне могла оказаться в каком-нибудь убитом интернате для детей-сирот. Зарабатывала бы сейчас на жизнь на Окружной. Или в «трубе»: когда-то я ездила на новостной репортаж про ночную движуху, что там происходит, видела такую пергидролевую блондинку, которую милиционеры вытаскивали из каптерки возле бистро: на вид ей было все шестьдесят, а оказалось – тридцать четыре: меньше, чем мне. Синяк под глазом, и руки исколоты, как решето. Типичная карьера выпускниц советских интернатов.

Связаны мы с Павлом Ивановичем, связаны – и никуда от этого не денешься… Но и помимо этого есть в нем, хоть он и потомственный, и десятое управление, и отборный-проверенный, – что-то по-человечески симпатичное, что-то мальчишеское, беззащитное даже… Конечно, не очень-то весело – в зрелом уже возрасте видеть, как распадается то, чему всю жизнь служил: как растаскивают во все стороны архив, при котором ты ковырнадцать лет просидел, как пес на цепи, и на фига, спрашивается, – а какой-то майор Митрохин, посмышленее тебя, тем временем старательно копировал себе в подметки ботинок все «вещдоки», что подлежали уничтожению как «не представляющие исторической ценности», а потом, улучив момент, продал все это британцам – и теперь, зараза, катается себе где-то на яхте по Темзской бухте, а ты сидишь, как жаба в болоте, в темнице на Золотоворотской, стережешь хранилища зияющих пустот и ждешь выхода на пенсию, на которую сможешь позволить себе разве что удочки, – и кто тебе доктор?.. Что-то в этом, ей-богу, есть трогательное – как во всяком человеческом поражении. (Адя точно будет надо мной смеяться, он и так уже говорил, что я с некоторых пор стала чувствительна, как в первый день месячных…) А может, дело в том, что я просто люблю лузеров? По крайней мере совковых люблю точно – в той системе только лузеры и были симпатичными. И из обломков империи мне по-прежнему более симпатичны те, кого можно считать лузерами уже урожая 1991-го, чем их коллеги попронырливее, оказавшиеся в свое время ближе к золоту партии. И Бухалов симпатичнее майора Митрохина. Хотя Митрохин и совершил дело исторической важности, а мой Бухалов не способен даже обеспечить меня жалкой парочкой справок за почасовую плату.

Ну и не дуреха вы после этого, пани Дарина, Дарина Анатольевна?

Выцарапываю из сумочки и закуриваю на ходу еще одну сигарету.

Маленький шанс. Малю-юсенький такой, куценький шансик, как заячий хвостик. Я ухватилась за него, в безнадежности своего No Exit уставившись в снимок, на котором выстроились рядком, опершись на винтовки, пятеро молодых людей в форме забытой армии, четверо мужчин и женщина в столпе света, – снимок, который, казалось, знаю уже как тело любимого, до мельчайших родинок, а такую очевидную вещь прохлопала: смерть!.. Вот где может быть ключик. Я-то всегда думала только про Гелину смерть, отдельно от других, но ведь у них была общая смерть, на всех пятерых, и дата ее, если вообще можно верить гэбэшным бумагам и датам, – 6 ноября 1947 года. А это, между прочим, не что-нибудь – это преддверие 30-летия Великой Октябрьской социалистической революции, «день Седьмого ноября – красный день календаря», такую дату точно не с потолка сняли – очень уж похоже на плановую операцию под юбилейный рапорт начальству! Даже я еще помню эти ритуально-предпраздничные всенародные падучие: рапортуют шахтеры и металлурги, рапортуют труженики полей и животноводческих ферм – к 60-летию Великого октября столько-то добыто, надоено, наплавлено, заготовлено, – а у тружеников тюрем и застенков, соответственно, должно было быть – арестовано и обезврежено, так что там готовилась заранее беспроигрышная операция: отряд, с которым столкнулась Гелина боевка, шел на верный триумф. За легкой добычей шел – за орденами, званиями, отпусками, наградными часами и портсигарами с рубиновым Кремлем. Знал, куда шел: кто-то им показал дорогу. Хвостик схваченного предательства трепетал у меня в руках (в голове). А если по дате поискать, спросила я у Павла Ивановича. Что вы имеете в виду, насторожился он.

Ну просто посмотреть в архиве львовского ГБ всё за ноябрь сорок седьмого. И найти отчет о проведенной к 30-летию Октябрьской революции ликвидации на территории области банды из пяти человек, четверо мужчин и одна женщина, – это же не иголка в сене? Павел Иванович снова как-то странно хлопнул на меня своими прекрасными глазами навыкате: словно веки вздрогнули, – и тут же отвел взгляд: так это не у нас, это в львовском архиве должно храниться. Нет, Павел Иванович, сказала я, как могла, ласково, это у вас. Это здесь, в центральном архиве, – все разработки по ликвидации послевоенного подполья, вся та «спрятанная война», почти сто томов, шифр – «Берлога». Если б вы меня к ним допустили, я и сама поискала бы. Но вы ведь меня не допустите, правда?

Не имею права, пробормотал Павел Иванович: моя информированность явно оказалась для него неожиданностью, к такому чуду-юду, как журналистское расследование, он не привык, привык к другой публике – к никому не нужным и неопасным ученым, к тихим кабинетным историкам, к прыщавым студентам и аспирантам-очкарикам, которые подают свои составленные по форме N ___ запросы и, получив ответ «документ отсутствует», прилежно записывают его себе в научный результат – к отсутствию сопротивления материала. Так что я даже испытала укол профессиональной гордости: знай наших!.. Я поищу, пообещал Павел Иванович. И тут у меня уже четко возникло ощущение, что ему почему-то страсть как не хочется этого делать. И что через две недели, когда он мне сказал перезвонить, он опять, сокрушенно разведя руками, доложит мне под слово офицера, что ничего не нашел.

Эх, Дарина Анатольевна, Дарина Анатольевна…

Нет, кажется, это позднее так подумалось – когда он меня провожал к выходу и, уже не имея ничего добавить, все равно продолжал говорить, словно его забыли выключить, – говорил и говорил, как песком сыпал, даже напомнил мне, впервые за всю аудиенцию, того капитана с юркими глазами, что когда-то «собеседовал» меня в ректорате, перед дипломной практикой, – мели, Емеля, твоя неделя… Старая выучка, по тем же учебникам, и какой мудак им их писал?.. И почему-то снова завел про своего отца – словно все еще пытался сложить наши пасочки в одну песочницу, подружить своего инвалида теперь уже напрямую с моими героями, с бывшим противником, мир-дружба-тра-ля-ля, – одна фраза из того потока сознания меня царапнула, не похоже было, что Павел Иванович выдумал ее на ходу: будто бы Бухалов-старший ему говаривал, в минуты откровенности (пьяной?), что бандеровцев он, Бухалов-старший, «глубоко уважает» (звучало и впрямь как калька с пьяного русского), потому что так, как они, бандеровцы, «стояли за свое», «нам» (следует понимать, коллегам обоих Бухаловых, отца и сына) следовало «учиться и учиться». Вон как. Что-то похожее говорил в свое время Павел Иванович и моей маме – только уже не о бандеровцах, а о ней самой: о ее преданности мужу, и что он хотел бы, чтобы его жена так же за него «стояла», – какие-то тогда у Павла Ивановича были неприятности по службе, а бедная мама так была горда этим кагэбэшным комплиментом, что запомнила на всю жизнь. Я, правда, подозреваю, что это, почти диссидентское, со стороны Бухалова-старшего (вот горюшко, все тогда, оказывается, диссидентами были!) «глубокое уважение» к бандеровцам объяснялось исключительно тем, что они сделали его инвалидом: все эти «борцы с бандитизмом», как и простые бандиты, уважают только того, от кого могут капитально получить по кумполу, и чем капитальнее получают, тем больше уважают. Но чтобы совсем уж не игнорировать приверженность Павла Ивановича официально провозглашенному президентом курсу на национальное примирение, я тоже в ответ согласно пробормотала, что во время работы над фильмом случалось мне где-то слышать это имя – капитан Бухалов, может, это как раз и был его отец? Тем не менее Павел Иванович почему-то не обрадовался, как я надеялась, а только сказал, что тот вышел в отставку майором – уже из госпиталя. Дорого, значит, заплатил за повышение по службе капитан Бухалов.

Так и скажу Аде: пошла за Гелей, а получила, блин, – капитана Бухалова! (А и правда, где я этого «капитана» слышала?) Ну и плюс малюсенький, микроскопический шансик, что Павел Иванович, побуждаемый старыми сентиментальными чувствами, все же подвигнется и залезет в ту уцелевшую часть архива, на которую я ему любезно указала. И вытянет-таки на свет Божий победный рапорт одного из подразделений МГБ «по борьбе с бандитизмом» навстречу 30-й годовщине Великого Октября. Но что-то слабо я в это верю. Как-то не ощущалось в Павле Ивановиче надлежащего трудового запала, не «завербовала» я его… Интересно, а скольких он в свое время завербовал, еще будучи на оперативной работе? И теперь их дела лежат где-то там у него в хранилище, и он знает их, тех людей, возможно, следит за их нынешними карьерами и может в любой момент снять трубку, позвонить кому-то такому, как Адин профессор, что визжал на меня в «Купидоне», и пожелать чего-нибудь полезного в обмен на свое молчание… На таком профессоре, разумеется, не особо разживешься, но есть же рыбы и покрупнее – сколько их, целые стаи, как на нерест, после 1991-го поплыли в политику, во властные структуры, «строить державу», которая наконец «освободилась», и они тоже думали, что освободились – от собственной расписки, данной когда-то КГБ, потому и радовались… А Павел Иванович тем временем сидел, как паук, в своем подземелье и прял ниточки новых зависимостей. Может, ему не так уж и плохо живется, как я о нем печалилась, и к пенсии он, глядишь, и насобирает на небольшую яхту на Днепре – опять же и климат тут не сравнить с лондонским?.. А я, дуреха, думала его соблазнить своими консультантскими – двести пятьдесят гривен в час, и это притом, что у меня сейчас и тех нет, вообще нет еще никаких фондов… Какая же вы все-таки лошара, пани Дарина, Дарина Анатольевна…

– Пани Дарина! Дарина Анатольевна!..

Тю, так это же мне кричат в спину, а я и не слышу!.. Будто застуканная за чем-то неподобающим – так всегда бывает, когда узнают на улице: резкий переход, как внезапно наведенный свет софитов, как катапультирование из тьмы зрительного зала прямо на авасцену: але-оп, гром аплодисментов, разварачиваешься, стоишь соляным столбом, пластилиново скалясь, о черт, не заляпались ли сзади штаны?..

Какая-то девчушка – полненькая, чернявенькая, довольно симпатичная, дорогой кожаный куртец распахнулся, шарфик сбился от бега, запыхалась, вытаращила глазищи, как сливы, светит ими завороженно, вне себя от восторга: догнала!.. Словно марафон за мной бежала.

– Дарина Гощинская! – Она не спрашивает, она торжествует, как футбольная фанатка, которая увидела живого Андрея Шевченко и давай вопить об этом на весь мир, выкрикивая имя в именительном падеже, тыкая пальцем – смотри-смотри! – пока ее божество не исчезло или не превратилось во что-то другое, как это водится у божеств во всех мифах. – Уфф!.. – отдышивается, прижав руки к груди – ничего себе батончики, где-то, наверное, четвертого размера, – трясет головой, смеясь уже над собой – над своей запыханностью, над тем, что бежала, что догнала, что вот я стою перед ней, что весна, что прошел ливень, что светит солнце, – и я тоже улыбаюсь, невольно заразившись этим щенячьим выбросом юной энергии: смешная девчонка! Вспотела, раскраснелась, растрепалась…

– Извините, пожалуйста… Я вас еще издали узнала, ой, хорошо, что успела, – вытаращенные черные глазища она с меня так и не сводит, пухлогубый рот растянут до ушей, видно, впервые видит Дарину Гощинскую вживую: – Я очень хочу вас пригласить, можно?.. Вот! – выдыхает полной грудью. – Пожалуйста, возьмите…

Белый, или, скорее, серый мотылек – дешевый буклетик, тонкая бумага, так печатают приглашения на бесплатные концерты.

– Двадцать четвертого… В Большом зале консерватории…

– Спасибо, – реагирую уже стандартной рабочей улыбкой и прячу, не глянув, приглашение в сумочку: выкину позже, такого спама у меня за месяц собираются кучи, и почта пока что не мелеет – известие о том, что Дарина Гощинская больше не работает на телевидении, еще не стало всенародным достоянием, должно пройти не меньше года, пока меня вычеркнут из всех списков рассылки, а девочке нужно сказать что-то ободряющее: – Ваш концерт? Поздравляю.

– Курсовой… Нашего курса, я во втором отделении… Класс фортепиано, там в программе написано… У меня два номера – Бриттен и Губайдулина…

– Сложные композиторы, – мудро киваю, уже собираясь пожелать ей успеха, окропить на прощание ритуальным благословением: иди себе с Богом, дитя, – но дитя не собирается отступать так быстро, ей нужно излиться, раз уж она меня заполучила, и, не давая мне раскрыть рта для последнего слова, она прорывается сама, как поток из водостока:

– Это мое первое серьезное выступление, пани Дарина, придите, пожалуйста, если можете, очень вас прошу! Это для меня так важно, ой, если бы вы только знали! – Молитвенно прижимает руки к груди четвертого размера, которая вздыбливает кожаную курточку и такой короткий – по моде – свитерок под ней, что бледная полоска животика подмаргивает при каждом движении: нынешняя мода рассчитана на плоскодонок, а у девочки как раз наоборот – хорошие детородные формы, но руки – руки у нее и впрямь для фортепиано: с крупной кистью, с красивыми длинными пальчиками, и как тут не размякнуть, когда такое слышишь: – Вы – мой идеал, я все ваши передачи смотрю, за два года ни одной не пропустила! Даже со свидания однажды убежала, чтобы не пропустить…

– Спасибо, – сейчас она спросит, почему в прошлую среду программа не вышла в эфир, нужно перевести разговор на что-нибудь иное: – Приятно это слышать, но со свиданием – это уже, по-моему, слишком. Разве что мальчик был не очень?..

Она смешливо морщит носик, светит на меня влюбленными коровьими глазами и признается, что – да, не очень: момент женской солидарности, смеемся обе. Вот она, моя аудитория, вот то, что я сумела в жизни сделать. Сколько их по стране, таких девочек и мальчиков? Какие письма я получала, господи!.. С вами программа «Диогенов фонарь» и я, Дарина Гощинская, оставайтесь с нами. И они остались, они еще даже не успели заметить мое отсутствие – а меня с ними уже нет…

– Я, как только услышала от папы, что вы у него будете, просто усидеть не могла… У меня как раз в консе занятие было, едва досидела и сразу же бегом наверх! Машину по дороге ловила – не поймала, так и бежала всю дорогу, звоню, а папа говорит, что вы уже вышли! Еле догнала…

– Папа?..

– Ну да, – неудержимо гудит из водостока радостный ручей: – Я вам еще от Золотоворотской кричала, как только издали увидела, только вы не оборачивались! А я вас сразу узнала, по походке, как в заставке показывают, когда вы входите в студию, вас ни с кем не спутаешь…

– Извините. А вы кто?..

Ручей замолкает, выпуклые глаза застывают в орбитах, как сливы в мороженом.

– Ой! Извините… Я не… я думала…

Спохватившись, она краснеет еще сильнее – теперь уже и ушами:

– Я – Ника… Ника Бухалова…

Хорошая все-таки вещь – профессиональная выучка: ни один мускул не дрогнул на моем лице. Так-так. Ну конечно же, как это я сразу не врубилась – те же глаза-перстни, те же пухлые губы, и ноздри так же высоко вырезаны, что кажутся раздутыми, и фигура похожая – коротконожка – попастик, черненький пони, но девочке с такими бедрами не так уж и плохо, куда лучше, чем папе: Павла Ивановича можно поздравить с усовершенствованной штамповкой – смягченной, более нежной, не такой масляно-пряно-аль-джазиристой, как у него: черты вроде бы те же, но уже не масло – акварель… Моя до́чка, как он хвалился при первом знакомстве: ударение на первом слоге. Ника, ну да – Вероника Бухалова, студентка консерватории, моя горячая поклонница. Вот это она и есть, собственной персоной. Похоже, семейство Бухаловых решило сегодня продефилировать передо мной в полном составе, – кто там у них еще остался в резерве, мама-бабушка? Давайте уж всех сюда!..

– Ага, – говорю девчушке голосом следователя по борьбе с бандитизмом. – Очень приятно.

– Мне тоже, – некстати расцветает она, не замечая, какой идиоткой я себя чувствую. Так это, значит, ради нее Павел Иванович со мной так долго возился и толок воду в ступе – придерживал меня на показ ребенку, пока у той не окончатся занятия!.. Но она еще слишком мала, чтобы въезжать в такие тонкости, она, со счастливым эгоизмом юности, еще переполнена исключительно собой и своей потребностью в безотлагательном самоутверждении (любимица отца, «папина дочка», а к тому же и поздний ребенок, ну да, Павлу Ивановичу должно было быть где-то под сороковник…) – и она торопится одним махом выплеснуть на меня все, что не расплескалось по дороге, пока она гналась за мной со своим буклетиком от самой консы, снизу от Городецкого аж до самой Софии (а ничего себе кросс, где-то с полчаса бега в горку, неудивительно, что так, толстенькая, упрела!), – радостно напоминает мне, что у нее есть мой автограф, – видно, в ее представлении это уже какая-то интимность, знак связи между нами, а как же, припоминаю, любящий папа выпросил для ребенка, впервые меня увидев, хорошо иметь любящего папу!.. Сильного, здорового, не инвалида. Такого, каким можно гордиться, не сглатывать упоминание о нем скороговоркой-сквозь-зубы, я помню это чувство: в последний раз оно у меня было на открытии одного сказочного дворца, когда мой папа стоял там в сияющем хрустальном фойе в компании других серьезных дядей, и все они с воодушевлением пожимали ему руки, – я была тогда еще маленькой, но я помню, я в курсе… На украинском Ника говорит свободно, разве что, как все дети из русскоязычных семей, несколько литературно, без жаргонных словечек – язык парадный, накрахмаленный «на выход», не для домашнего обихода. Впрочем, не исключено, что она и специально для меня старается, фильтрует базар: я ведь для нее уже другое поколение, взрослая тетка, и она говорит со мной так, как говорила бы с преподавателем на экзамене. Выпрашивает у меня свою пятерку, девочка-отличница. Хорошая девочка, настойчивая, старательная – я тоже была такая.

Адька прав, я действительно стала гиперчувствительной, как в первый день месячных, – глаза у меня невольно увлажняются, пока доча Павла Ивановича, она же внучка капитана Бухалова, захлебываясь, перечисляет мне те выпуски «Диогенова фонаря», которые произвели на нее наибольшее впечатление, – изменили ее жизнь, немного пафосно, но с ясноокой непосредственностью заявляет Ника, – они обсуждали их с подружками, у них там целый фан-клуб, они даже записывают меня на видео (записывали, мысленно редактирую я Нику, и что же они будут записывать теперь?) – вот же, и это студенты, комментирую я про себя Никин оживленный лепет – бегущей строкой, обращенной то ли к экс-шефу, то ли к новым собственникам канала, по совместительству продюсерам секс-индустриального шоу, – это студенты, господа, это молодежь, наше, блядь, будущее, суки вы галимые, а молодежь всегда нуждается в ролевых моделях – «на каво равняцца», говорил мне когда-то, с негодованием сплевывая в открытое окно, мальчик-таксист, – нуждается в том, чтобы видеть перед глазами не только миллионнодолларовых бандитов и их шлюх на «лексусах», а и, правильно говорил Вадим, моральных авторитетов, и именно потому мои никому не известные герои и героини, которые для вас ни разу не авторитет, для этих детей – как вода на выжженную почву: всасывают аж шипит, и просят еще! – больше всего же меня пронзает, до живого, что Ника безошибочно называет самые главные и для меня, самые родные сюжеты «Фонаря», словно пробегает по только мне видимым акупунктурным точкам почившей в Бозе программы, реанимируя тем самым мою чуть притихшую боль, – просто невероятно, как точно это дитя настроено на одну со мной волну, и эта волна подмывает меня изнутри и окончательно сжимает горло, когда Ника вспоминает мое интервью с Владиславой Матусевич, – говорит, что была тогда еще школьницей и именно это интервью окончательно укрепило ее в решении посвятить себя искусству. Вот как, только и могу пробулькать я.

Да, хоть папа и убеждал ее, что музыкальное исполнительство – это бесперспективная профессия, и хотел, чтоб она поступала на юридический. Но папа у нее сам музыкальный, у него абсолютный слух, в компаниях он еще и до сих пор поет – от природы у него чудесный тенор, уверяет Ника так горячо, будто этот вопрос меня особо интересует. Будто я приходила прослушивать ее папу на предмет вокальных данных. И вот эти нотки в ее голосе уже я, в свою очередь, узнаю с безошибочной точностью, тут меня не проведешь: Ника оправдывается, ей стыдно за папину профессию – она бы лучше предпочла видеть его оперным тенором, пусть бы и второ-третьеразрядным… А и правда, как это я не подумала: ведь в пору ее детства, в восьмидесятые, – да даже и в пору детства моего, в семидесятые, – произнесенная вслух аббревиатура «КаГэБэ» уже вызывала у детворы такое же гигиканье, как называние некоторых – спрятанных – частей тела, так что вставать и объявлять перед классом, где работает ее папа, наверняка не прибавляло маленькой Нике Бухаловой популярности среди товарищей. Не таким уж, значит, и безоблачным было ее детство…

– Вашего папу можно понять, – улыбаюсь ей по-матерински. – Искусство – занятие ненадежное, к успеху пробиваются единицы, а юридический – это все-таки гарантированный кусок хлеба. Да еще если, как у вас в семье, это потомственное занятие…

На «потомственное занятие» Ника мрачнеет и закусывает губку, – видно, это у нее такая нервная привычка, потому что на передних зубах видны следы «съеденной» помады:

– Да ну… Папа вообще-то в молодости на мехмат хотел поступать, ему математика хорошо давалась, только дед ему не позволил… А музыкальность – это у нас по еврейской линии…

По еврейской?

В первое мгновение, растерявшись, молчу: мы с Никой и правда принадлежим к разным поколениям – та свобода, с которой она говорит про свое еврейство, может служить демаркационной линией для целой эпохи: среди моих ровесников еврейство еще было клеймом, чем-то неловким и глухо-позорным, в чем неохотно признавались даже те, чьи фамилии заканчивались на «-ман» и «-штейн», а уж полукровки скрывали за славянскими фамилиями, как сифилис, и не было у штатных стукачей развлечений отрадней, чем дразнить внука еврейской бабушки антисемитскими намеками, наблюдая, как жертва бледнеет, меняется в лице и подхихикивает стоически, словно спартанский мальчик, которому грызет живот лисенок, – в противоположном лагере другой крайностью было немедленное пробное, намеками, признание каждому предполагаемому еврею в собственном юдофильстве и любви к государству Израиль (про которое тогда ничегошеньки не знали, но дистанционно любили уже за то, что его не любил Кремль!), и в свои студенческие годы я тоже частенько так делала – каждый раз, тем не менее, ощущая некоторую неловкость от этой вынужденной демонстрации обычной человеческой солидарности, как при гинекологическом осмотре – от демонстрации собственного здоровья: по-моему, для евреев она должна бы быть такой же обидной, как антисемитские выпады, но в пределах системы, как говорит Адя, задача не имела решения – и решилась сама собой уже после развала Совка, когда я просто перестала замечать, кто еврей, а кто нет и кто нашему слесарю двоюродный кузнец, – и до такой степени, видать, перестала, что второй раз за пять минут чувствую себя перед Никой Бухаловой чистокровнейшей в мире идиоткой: а, так они евреи!.. Вот, значит, откуда у Павла Ивановича эта внешность арабского террориста, этот ближневосточный колорит, который в разбавленном виде еще и Нике немного перепал, – и эти прекрасные глаза навыкате, этот подрезанный носик и пухлогубый рот, когда она поворачивает голову, сразу, как на картинке с двойным изображением, складываются у меня в новый образ: евреечка!.. полукровочка, метисочка, а что, ничего себе комбинация получилась…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю