412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оксана Забужко » Музей заброшенных секретов » Текст книги (страница 23)
Музей заброшенных секретов
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:07

Текст книги "Музей заброшенных секретов"


Автор книги: Оксана Забужко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 44 страниц)

Ага, так это, значит, не столько лекция предполагалась, сколько мемориал себе-любимому, – с Грыцюком и прочими умершими в подножии. Только телекамер и не хватает (их должна обеспечить я). Выражение мироточивой физиономии однозначно дает при этом понять, что один из лучших скульпторов двадцатого столетия Михайло Грыцюк, для моего визави просто Мишка, если чего-то и стоил, состоял, тем не менее, в основном из достойных сочувствия слабостей (может, даже носки у него воняли?), – впрочем, слабостей простимых, тем более между друзьями, не обижайся за наезд, старик, мы здесь все свои… «Поколение», ну да, – как, складывая руки циркулем, повторял тот неприятно вертлявый художник на Владином вернисаже, – только тот был похож на крысу. И почему они все похожи на каких-то животных – на крыс, на тараканов, на лис, или это у меня шизуха такая начинается?.. Эдакая галлюцинация в стиле Гойи: стаи созданий со звериными головами рыскают вокруг, подергивают носами, заглядывая в масленки, – сначала загрызши тех, кто чего-то стоил, а потом пируя на их косточках. В памяти возникает физиономия той старой поэтессы, от которой я когда-то два часа выслушивала проклятия в адрес страшного советского режима, не организовавшего ей юбилейный вечер в год, когда Стус получил свою смертную «десятку»: у той тоже был такой же – желчно обиженый, присербывающий при разговоре рот, ее миску тоже обошли при раздаче, только старуха хотела в ту миску уже не просто внимания телекамер, как этот искусствоЕд, а, бери выше, – мученический венец, и терзала меня, чтобы и я подрядилась его плести… Тогда у меня тоже был жестокий депресняк, и я так же тупо бухала, и даже совсем недалеко отсюда, через дорогу, – в «Барабане», нашем любимом журналистском стойле, куда больше не пойду, потому что не хочу встречать своих бывших коллег – и видеть, как они отводят глаза. И на каких животных становятся похожи.

И тут происходит странная штука. Может, я вправду уже пьяна, но почему-то меня буквально прошивает дрожью, будто невесть какое открытие, это совпадение, как повтор в танце той же фигуры, – места, времени (тогда тоже была зима, снег лежал!) и действующих лиц: та бабища и этот лысый, моя тогдашняя давящая тоска из-за напрасности отцовской жизни, как теперь – Владиной: и тогда, и сейчас на мне висит по покойнику, чья жизнь никого, кроме меня, по-настоящему не волнует, и меня как магнитом снова приводит на тот же городской пятачок, в кофейню, где я так же сижу за столиком и пью, чтобы хоть немного растворить непереваримую, камнем заглотанную тоску в горючем течении алкоголя, – потому что тоска эта требует влаги, да, и недаром в народных песнях всегда говорится о том, чтоб «утопить тоску», если не в мед-горилочке, то глубже – в речке, в море, ведь, если ничем ее не развести, она сама, своей тяжестью, будет выжимать из тебя влагу, как сок, как сыворотку из творога, тихим слезотечением без конца-края, как осенняя морось, покуда не выжмет из тебя по капле все жизненные соки, и ты отвердеешь и задубеешь, окончательно сросшись с нею, став ею – той неподъемной тоской-грустью, камнем, соляным столбом… И я таких женщин встречала – среди матерей, потерявших своих детей: среди тех, кто получал их из Афганистана «грузом 200», в оцинкованых гробах и, приникнув к цинковым бортам и корябая их пальцами, допытывались: «Сынок, сыночка, ты здесь?..» – а через двадцать лет вспоминали то бдение у безликого гроба и свой порыв броситься за ним в яму, когда спускали, как последний час, когда были еще живы… Нине Устимовне такое, кажется, не грозит, она сама как-то говорила, что уже выплакала все слезы, но периодически еще проливается, время от времени прикладывая в разговоре платочек к покрасневшим глазам, – значит, еще не все, в ней еще много влаги, она даже по гороскопу – Водолей, живительная стихия… Ну а о Вадиме и речи нет – Вадим не хранитель чему-либо, ушедшему в землю. Но, черт побери, кто-то же должен позаботиться о том, чтобы добыть из Владиной жизни «стори», не может ведь она просто так, оборвавшись, рассыпаться, как бусы с порвавшейся нитки, – ни одна человеческая жизнь не должна так рассыпаться, потому что это бы означало, что она ничего не стоит, вообще ничья, и какого хрена мы все здесь тогда толчемся?..

Я снова ощущаю во рту этот вкус нерастворимой тоски – тот самый, что и три года назад, и наутро похмельная жажда будет жечь точно так же – содой и солью. И этот повтор через три года того же сюжета, только с другими участниками в тех же ролях, почему-то кажется мне неимоверно важным, исполненным какого-то чуть ли не мистического смысла, – Господи Боже мой, а что, если вся наша жизнь и состоит, только мы этого не замечаем, из таких повторов, как геометрический орнамент, – и в этом и есть разгадка, главный секрет, заложенный в каждой человеческой жизни?..

Два ярко освещенных, как окна среди ночи, эпизода на расстоянии трех лет, словно размещенные на витке невидимой спирали, соединяющей единым, сквозным смыслом «тогда» и «сейчас», – в промежутке между ними клубится тьма-тьмущая других эпизодов и встреч, и, может, какие-то из них тоже когда-нибудь повторятся, вынесенные невидимой пружиной наверх, вспыхнут с такой же обжигающей силой памяти, выявив свой не разгаданный сразу смысл, – как вспыхивал в детстве темный осколок разбитой бутылки, если взглянуть сквозь него на солнце: эффект, которого стремилась добиться Влада в «Секретах» (застывший, как гречишный мед, янтарь, прочерченный колеблющимся золотым стежком…), – после такого взгляда мир в первое мгновение кажется посеревшим и поблекшим, как в рентгеновском кабинете. Я могла бы теперь рассказать Владе, что именно она целых десять лет искала: не технику, не цвет, – а эту незримую пружинку, пронизывающую время. Пружинку, которая делает «тогда» и «сейчас» одинаково включенными и никогда-не-выключаемыми, потому что такими они в действительности и есть, – только мы этого не видим.

Но Влады нет, и рассказывать некому. В посеревшем и поблекшем, как в рентгенкабинете, освещении, в сизых клубах дыма, Лысый с Адькой, покачивая головами, как куклы в анимационном фильме, ведут между собой какую-то нуднейшую, до икоты пустопорожнюю игру – точно в бильярд перекатывают словами:

– Вы, Мыкола Семенович, обязательно должны об этом написать…

– Дорогуша вы мой, вся подготовительная работа у меня давно окончена, остается только сесть и написать, но вы же знаете, как я занят…

– Да-да, а тут еще я отбираю у вас время… Но приходится, извините, – где я такого, как вы, специалиста найду! Впрочем, у меня, собственно, всё, не стану вас дальше задерживать – досье вам оставлю, рассмотрите дома как следует, а заключение напишете, когда будет свободная минутка…

– Ох, на мошенничество вы меня, старика, подбиваете!..

– Ну какое же мошенничество, Мыкола Семенович, вы же сами говорите – вероятность авторства Новакивского фифти-фифти, так что мнения экспертов могут разделиться – кто-то скажет «да», а кто-то «нет», так что же худого в том, что сказать «да» для нас с вами в данном случае еще и прямая выгода?..

– Да я давно знаю, что вы демон-искуситель, перед вами, наверное, ни одна дама еще не устояла… Кстати, а почему мы до сих пор не выпили за прекрасную даму за нашим столом?

Прекрасная дама – это я. Такая в этом фильмике у меня роль. Улыбаюсь и киваю головой, как на шарнирах, пока Лысый (стоя, а как же, господа гусары, стоя-с, и Адька тоже встает – нехотя, как подросток, вынужденный нянчить малого ребенка, сверкнув на меня заговорщицким и в то же время снисходительным, словно плечами пожал, взглядом: мол, что поделать…) неожиданно жадно, будто наконец дорвался, выпивает одним духом полбокала коньяка, снова демонстрируя мокрые подмышки своей бедной рубашки, – и видно, что на самом деле ему совсем не хочется никуда отсюда уходить: что никаких гиперважных дел у него нет, ничего важнее и насущнее, чем вот так сидеть в людном тепле кофейни, радоваться халявной сытной пище и доброй чарке – и компании, перед которой можно разглагольствовать. Разглагольствовать и разглагольствовать, вот что главное. Напихивать свою жизнь словами, как слабо набитую подушку, чтобы придать ей форму. Украинский андеграунд, малоизвестный пласт нашей культуры, мы с Мишкой Грыцюком. Набить, уложить, заполнить свою жизнь вговоренным в нее смыслом: пока говоришь и еще какое-то время после, форма держится, – а потом снова все расползается до прежнего состояния. Поэтому нужно говорить без остановки. И та старая бабища, что трясла передо мной крашеными кудрями, словно старлетка перед денежным «папиком», – она тоже хотела наговорить себе какую-то другую жизнь, чем та, благополучная и никчемная, которую она прожила. Задним числом вставить в нее пружинку, которой там не было.

Господи Боже, до скончания века, что ли, я обречена всех их жалеть?!..

И я снова хватаюсь за свой бокал, потому как что еще я могу поделать? Тем более, они ведь с Адькой пили «за дам» – выходит, вроде как за меня, а значит, мне теперь следует ответить тем же, не сидеть же сиднем, – выпить в ответ, гендерно симметричным жестом: дай Боже здоровья, и вам также всего наилучшего, многая лета… Тьфу, блин, что я плету, какие многая лета – это же не именины, скорее уж поминки. Мои поминки по Вадиму, ага. По Вадиму, который тоже ничего не может поделать, потому как у него выборы. Нет, хуже – по Вадиму, который оказался Владиным поражением: рытвиной, в которую влетела ее жизнь – словно «харли-дэвидсон» с разгона на трассе.

Нет-нет, коньяка мне не нужно, спасибо.

Адька говорит, что у него, кстати о дамах, есть еще одно небольшое дело, в котором этот Коньяк Семенович мог бы ему помочь, то есть не ему, а одной девушке, – и Лысый радостно внимает, носом и очками, словно лис, почуяв курятник: так-так, и что же это за дело?.. Он счастлив уже тем, что его не гонят, праздник продолжается. Зато неприятно цепенею я: что за девушка?.. Адька вечно за кого-то хлопочет, кому-то помогает, а все эти молодые девки, которые, словно с цепи сорвавшись, кидаются теперь под каждого более-менее денежного мужичка, как Анна Каренина под поезд, вообще никакого удержу не знают и сраму не имут, и я легко могу себе представить, как какая-нибудь этакая ляля-барби, свеженькая и тугонькая, только что с конвейера, – ой нет, лучше не представлять… Это тоже что-то новое, раньше у меня таких клинических приступов ревности не бывало, а тут я уже несколько раз за вечер ловлю себя на том, что меня раздражает чрезмерно голосистое, «все-смотрите-на-меня», сопрано за соседним столиком – с роскошной, так и хочется нырнуть руками, каштановой Ниагарой волос, как в рекламе шампуня, – и что хорошо, что Адька сидит к этой Ниагаре спиной, а это уже паранойя в полном цвету, приехали… Ага, а девушка, о которой речь, это, значит, Адина секретарша. Да, конечно, я ее помню, видела (шлендра – пробы негде ставить, нахрапистая и хитрая, не его тип). Секретарши, массажистки, стажерки, ассистентки – какой же, если вдуматься, широкий выбор у платежеспособного мужчины на рынке молодых и жаждущих лучшей доли женщин! И как мне поначалу нравилось, когда при появлении на людях с Р. там, где нас не знали, меня на глаз зачисляли в эту же рыночную категорию официанты, гостиничные службы или стюардесса в самолете (я перехватила ее взгляд, когда Р. на том амстердамском рейсе гладил мои бедра под откидным столиком), – как это было феерично-весело, как заводило!.. Такое постоянно смешливое, шампанское возбуждение: королева на карнавале, переодетая пастушкой. О’кей, босс, как скажете, босс, – жутко сексуальная игра. Я тебя хочу прямо здесь и прямо сейчас. Молчание его водителя, который вез нас в аэропорт, – профессиональное молчание, непробиваемое, как яйцо Курочки Рябы, дед бил-бил, не разбил, – такое молчание оплачивается особо, такие молчуны интервью не дают (а жаль, и тогда мне было жаль, все-таки журналист во мне не умирал никогда!). Когда окружение принимает тебя за шлюху и молчит или вежливо скалится, как тот портье, что вручал Р. ключи от номера (хотя разговаривала с ним я, а Р. только сопел рядом, потому что по-английски не волок, вот и еще одна категория, к которой меня можно было отнести, – переводчица!), – то тем самым ты будто получаешь молчаливую санкцию на то, за что, как полагают они, этот сопящий тип тебе и платит, и половой акт начинается, по сути, уже возле стойки ресепшн, и пока вы добираетесь до номера в нетерпеливом, набрякающем, как раздутая жила, молчании лифта (где какой-то русский или турок, заразившись атмосферой, на выходе обстреливает тебя огневым взором, давая знать, что он управился бы не хуже твоего спутника, – а как же, это передается, как ток, мужчины всегда вспыхивают, как лампочки в гирлянде, когда на их глазах женщину везут трахать, и эта эротическая иллюминация – тоже часть программы!), – то в номере, едва закрыв за собой дверь, вы уже просто обязаны немедленно бухнуться на кровать и заняться этим не раздеваясь, так ты, значит, у нас переводчица, а ну-ка переведи вот это вот сюда, уммм!.. В этом есть что-то от групповых оргий, это почти публичный секс, за которым наблюдают сквозь стены десятки глаз, – секс информационной эры, секс без privacy, как на стадионе с толпами болельщиков: прожекторы наведены, оле-оле-оле, go-go-go, го-о-ол!.. И в результате – полтора-два тупых, механических оргазма и неизменно выбулькивающий в голове посткоитальный вопрос: а на фига, собственно, я это делаю?.. Фиг его знает, ну уж пусть, да и для здоровья же нужно… А на обратном рейсе – уже зная, после того утра с окном на мокрые крыши, что с Р. нужно неотложно рвать, и как раз для здоровья, по крайней мере душевного, – я, как на грех, заметила как раз такую тугонькую лялю, недавно с конвейера, хотя уже и не совсем свежую, чуть подпорченную налетом употребленности, с недвусмысленным, как униформа, прикидом: распущенные вороные волосы вровень с ягодицами, златые цепи, серебряные стилеты-«аллегро», делающие ее на голову выше спутника, по виду чуть ли не втрое старше ее, они уселись аккурат за нами, и тот – видать, тоже бизнесюк, который всюду летает с собственной массажисткой (на переводчицу ляля не тянула!), – сразу зарылся в какую-то российскую книжную лабуду, какого-то Гитлера-Сталина-Жукова в пламенной обложке (яркое, они любят все яркое – вырви глаз, вечно охочие до блестящего дети серых заводских окраин и шахтерских поселков!), – и за всю дорогу обратился к своей спутнице единственный раз – когда принесли напитки: «Пиво будешь?» – так я разговариваю с маминым Барсиком: косточку будешь?.. И я словно увидела себя с Р. в кривом зеркале – передразненными этой парочкой, которая куда лучше нас отвечала классике жанра «богач и его курва», аж до китча (ведь китч – это и есть классика жанра, очищенная от какой-либо индивидуальности!), – еще и посажена была, будто специально для наглядности, сразу за нами – как следующая ступень эволюции, если смотреть на картинку сверху, глазами уже не стюардессы из прохода, а какого-то злобного божка, который всю эту шуточку из нас четырех и соорудил – и где-то там наверху мог похихикивать себе в свою облачную бороду, за нами наблюдая… В отличие от нас с Р. (которому я специально позволила оплатить ту поездку, для полноты ощущений, чтоб уж выкупаться в них с головой, как свинья в луже!), – в отличие от нас, китчевая парочка не играла, не изображала из себя босса и секс-прислужницу, а на самом деле ими была – и ни единой эротической искры за этим не проскакивало. Так-таки совсем ничегошеньки не проскакивало и не проглядывало – кроме тупого, надутого самодовольства: босс кичился разряженной, как новогодняя елка, молодой любовницей, она – золотыми цепями, серебряными «аллегро», мешками покупок в багажном отсеке и всей этой поездкой, которой будет хвалиться перед подружками, и они ей будут завидовать: других стимулов для совокупления у этих двоих не было. Секс в такой версии был мертв – как мертвым был бы он и у нас с Р., если бы я постоянно не делала его игрой в чужую жизнь.

Я тогда поняла, что имел в виду Р., когда – на радостях после одного нашего, как по мне, отнюдь не стоящего таких уж особых радостей акта – ударившись в откровенность, ему обычно не свойственную, сказал по-русски (в интимных ситуациях он всегда сбивался с украинского на русский): «Какая ты у меня… яркая – во всем, я никогда не знал такой женщины, как ты…»

Но Вадим – Вадим-то знал!.. Он же прожил с Владой больше трех лет – и это не считая тех месяцев, когда она, хоть и не на шутку им увлеченная, да что там – влюбленная (почему-то мне после сегодняшнего совсем не хочется признавать за ней такое, будто этим я ее принижаю, а у нее ведь тогда даже движения стали другими, еще более кошачьими, чем обычно, – она словно ласкала все, к чему прикасалась, в походке ласково терлась с безмолвным мурлыканием о воздух, как о колючую мужскую щеку, – когда такое невидимое пушистое облачко чьих-то касаний начинает обволакивать каждое движение женщины, это первейшее доказательство, что женщина влюблена и любима, а не просто физически сыта, и Влада сама тогда смеялась и со счастливым смехом говорила, что влюбленность – это, оказывается, совсем не полезное состояние для выживания в обществе, потому что, вместо того чтобы ответить ментам на дороге как следует, ты им расслабленно-нежно улыбаешься, и они, почуяв слабину, лупят с тебя штраф по полной программе!..), – при всей ее тогдашней «повышенной температуре», все-таки ой как долго колебалась, прежде чем отважилась перебраться с Катруськой в Вадимовы новоприобретенные хоромы!.. Вадим тогда как раз наконец официально развелся с бывшей женой (чья головушка якобы не выдержала внезапно свалившегося на нее богатства и двинулась вплавь по гаваням психоаналитических кабинетов, что же, с женами нуворишей случается…) – и купил себе весь верхний этаж в старинном доходном доме на Тарасовской, с намерением построить на крыше пентхауз, и вообще… Думаю, окончательно Владу привлекла именно возможность поиграть с таким большим пространством, – Вадим согласился, чтобы она оформила всю ту двухэтажную квартирищу по собственным эскизам. Теперь в оформленной по ее эскизам квартире хозяйничает Светочка, и в ванной, где Влада когда-то делала мне макияж («Дай я сделаю из тебя живой портрет, Дарина, мне давно хочется!»), и я потом увидела себя в зеркале такой, какой никогда не знала, и испугалась (слишком уж это было непохоже на мой телеэкранный образ, чужое и грозно-прекрасное, сумрачное лицо, словно выхваченное из ночной тьмы светом костра, с длинными египетскими бровями, с темнющими, словно напоенными кровью, губами, – такое лицо сразу хочется потушить, как пожар, выносить его на люди, это самоубийство, не может быть, Матусевичка, что ты со мной сделала, я не такая…), – на той самой полочке, где она положила тогда кисточки («Подожди, не умывайся пока, я тебя сфотографирую…»), теперь лежит Светочкина зубная щетка и контрацептивный крем. Хотя нет, у такой Светочки, наверное, спираль, чтоб не создавать мужчине никаких неудобств. А также стрижка в форме дельфинчика на причинном месте – на нашем канале как раз вчера рекламировали этот парикмахерский салон: пятнадцать минут чистого эфира, добро пожаловать, дорогие украинцы, каких-то пятьсот евро – и ноу проблем: дельфинчик форева.

Злая я все-таки, ой злая.

И не только злая, а еще и несправедливая: ну откуда мне знать, как там у них, я же ту Светочку и в глаза не видела, а может, она как раз добрая и чистая душа?.. Бедная Светочка – втянутая, как пылесосом, в вакуум свежеотремонтированной нуворишеской квартиры: такая квартира просто не может долго пустовать, она непременно, рано или поздно, притянет к себе какое-нибудь тело – чтобы в ней хозяйничало, двигалось по комнатам, заполняя лишнее пространство, стучало бы на кухне чашками, включало телевизор в гостиной, забывало поднять опущенное сиденье на унитазе и оставляло на утро в спальне с опущенными шторами едкий запах женских гениталий, такой резкий по сравнению с запахом твоей собственной спермы (коей ты и так слишком долго орошал одинокое ложе!), – что же тут такого, это нормально, это всего лишь закон больших жилищ, это они, силой собственного притяжения, распоряжаются людьми и судьбами: дом, коль скоро уж существует, всегда предъявляет обитателям свои требования, и тот, кто остается жить один в таком большом помещении, вступает с ним в необъявленную войну, в которой рано или поздно будет побежден (ведь жилища выносливее, они живут дольше, чем люди!), – и должен будет убраться вон, и пусть еще порадуется, если не вперед ногами… Почему я никогда не делала передачу на эту тему? И классная же могла получиться передача, или даже целая программа, и спонсора можно было бы найти запросто, например среди строительных фирм, – «Человек в интерьере» или там «Человек у себя дома», – о том, как дом распоряжается нашей жизнью… Сейчас, когда мы повылазили из одинаковых совдеповских сот и стали окукливаться в собственных домиках, самое время над этим задуматься – жаль, что мне это раньше не пришло в голову, а теперь уже поздно… Вот так и жизнь проходит: только огляделся, хоп – а уже поздно. Вот выселенные из Чернобыльской зоны крестьяне, потом самоселами возвращавшиеся в свои хаты, – они еще знали, что значит дом, и, наверное, могли бы рассказать, но я, когда делала чернобыльский фильм, этот сюжет не оценила, профукала, дуреха…

И еще один такой дом, наделенный собственной волей, я знаю, о котором стоило бы рассказать людям, – во Львове, тот, что когда-то принадлежал Адиному прадеду: где выросли его бабушка и моя Геля Довган. Адька рассказывал, как бабушка возила его маленьким через весь город из их района пролетарских многоэтажек в когдатошний профессорский поселок за Винниковским базаром, чтобы показать – смотри, Адриан, это наш дом, вот тут были наши окна, тут мы с тетей Гелей спали… После войны там жил какой-то кэгэбист-«освободитель», (небось борец с «бандами ОУН»), который потом спился, выпал из окна второго этажа (не той ли самой девичьей спальни?) и сломал себе шею – якобы в приступе белой горячки. Только я думаю, что на самом деле это дом его выплюнул – несколько десятилетий переваривал и наконец выплюнул, – а дети «освободителя» быстренько все продали и уехали, когда валился Союз, а Адька тогда уже учился в Киеве и во Львов возвращаться не собирался.

Адька (который давно выучился) поднимает на меня брови, уловив перемену в моем настроении: что-то не так?.. (Они с Лысым уже хлещут свой коньяк по-мужски сепаратно – на чем-то там сошлись и запивают магарыч.) Ничего, все в порядке, успокаиваю его молчаливым кивком. Всё правда в полном порядке, ах, если бы ты только знал, в каком ты порядке, дорогой мой шанхайский барс, – как приятно смотреть на тебя со стороны, любуясь твоей спокойной, несуетливой уверенностью: с каким естественным достоинством ты двигаешься по жизни, и это не имеет ничего общего с непробиваемой тупостью тех, кто ворочает большими деньгами, полагая, будто ворочает миром, – и я уже знаю, догадалась, в чем здесь секрет и что именно делает тебя таким не похожим на них на всех, могу хоть сейчас встать в полный рост и провозгласить на всю кофейню, слушайте все, откровение Дарины Гощинской: это дом задает тебе форму!.. Тот самый, утраченный три поколения назад. Это, как металлические формочки – рыбки, звездочки, – в которые я в детстве вместе с мамой раскладывала тесто, вот так и тебя упаковали в твой дом – еще сырым, еще в бессознательном возрасте, и прочный каркас того дома, о котором ты всегда знал, что можешь к нему прийти и посмотреть на окна, из которых когда-то выглядывали твои юные бабушки, невидимо присутствует в тебе и прямо держит твой хребет, это оттуда вся твоя грация естественного – неущемленного – достоинства… Этого не купишь, не выработаешь, не достигнешь упражнениями – это задается, как условия задачи, есть в этом мире вещи, которые приходят к человеку только таким образом – задаются. Или нет. Можно построить дом, еще и пентхауз надстроить, но потребуется не одна жизнь, чтобы научиться этот дом на себе носить.

Дерьмо ты, Вадим. Боже мой, какое же ты дерьмо.

Эта фраза внезапно складывается у меня в голове сама собой, словно с грохотом захлопывается крышка. (За соседним столом снова верещит высокое сопрано – ей бы Моцарта петь, блин!) Нужно закурить. Что интересно – никакой внутренней хлюпалки, нет больше мокрого нытья тех осенних скрипок пьяного француза. Утихло, как выключили. Как внезапная перемена погоды. Просто – мужчина, на которого когда-то запала моя подруга, оказался не тем, кем она его считала. Такая вот паршивая и довольно, в принципе, тривиальная житейская ситуация. В которой самое паршивое – это то, что подруга переместилась в лучший (будем надеяться) мир, а мужчина, который когда-то в полуобморочном состоянии лепетал мне в пустой квартире: «Я ее убил», – сегодня из своего кабинета продолжает ворочать денежными потоками – и на принесенное мною известие, что его братья по классу, сиречь по этим самым потокам, намерены использовать телевидение для отлова девочек в секс-бизнес, отвечает, что у него сейчас есть дела поважнее. Государственные, бляха. Государственные.

А гребла я такое государство, Вадим, – в котором такие вещи сходят за норму! (Мысленно добавив: и таких депутатов тоже!) На что Вадим, обиженно засопев, посоветовал мне быть реалисткой. В переводе с депутатского – не быть дурой. Ано, трудно, как говорит Адин папа. Если уж кто дурак, то таковым и останется. Можно же было и заранее, собственным умом допереть, что для Вадима этот секс-бизнес и правда не повод поднимать тревогу – что, спасаясь от так незаслуженно упавшего на него Несчастья-Которое-Приходится-Выдерживать, он и сам, кроме Светочки, небось перепробовал и других профессиональных массажисток для своего осиротелого члена – и именно на том рынке, который собирается обслуживать будущее шоу «Мисс Канал». Все же пользуются проститутками, а то нет, – то есть, разумеется, все, кто может это себе позволить, – с какой же радости наш нардеп должен быть исключением, или он ти-бе не мужчина? Это мужской мир, голубушка, – что поделаешь, что поделаешь, нужно быть реалисткой. Чем больше Светочек, тем легче платежеспособным мужчинам выдерживать все, что им надлежит выдерживать. Нести свой крест и подпирать державу, – а то она у нас, бедненькая, перекошена, как Пизанская башня.

Нет, сигарету лучше все-таки потушить, а то что-то в голове все поплыло…

Я его после этого спросила про Катруську – а как у нее дела в школе, следит ли он?.. Вадим решил, что это я так сменила тему, и начал довольно рассказывать, как недавно подвозил ее вместе с подружками после школы. Неплохая картинка для извращенного воображения: такой крупноформатный, хорошо отмассированный, туго налитый в затылке, и во всех других местах, Гумберт Гумберт в своем «лендкрузере», среди целой клумбы нежно-душистых Лолит – в этом возрасте девочки пахнут еще почти так же божественно, как младенцы, ванилью или чем-то похожим… Вот бы узнать, случается ли отцам испытывать эрекцию при виде своих подрастающих дочек? Ага, кто же признается… Вадим считал (а когда Вадим что-то считает, значит, так оно и есть!), что учеба Катруське дается легко, – если б постаралась, могла стать и отличницей, хотя (считает он) это не главное. Ну конечно. А телевизор она не смотрит? Вадим все еще не въезжал, к чему это я. Ну как – вот представь себе, будет Катруся смотреть этот конкурс на лучшую телезрительницу, девочке, знаешь, это нужно, особенно в таком возрасте – иметь перед глазами общепринятый стандарт женской красоты, чтоб на него равняться, – а потом где-нибудь классе в восьмом захочет и сама послать фото на конкурс…

«Ну ты же ее предупредишь?» – усмехнулся Вадим с такой чарующей непосредственностью взрослого к ребенку, что я ошизела – ошизела, и даже поверила, что он действительно может нравиться женщинам, даже такой женщине, как Влада: улыбка была абсолютно чистосердечная, хорошая, он не прикидывался и не лукавил со мной – он действительно не видел Проблему-Которую-Следует-Решить. А раз Вадим ее не видит, значит, ее там и нет.

И я уже не стала его спрашивать, а кто же предупредит всех других Катрусек этой страны – тех, которые не ходят в школу British Council и для которых телевизор – единственное окно в мир? И даже не сказала ему, что ушла со своего канала, – зачем? Тема СМИ явно Вадима сейчас не печет, грядущее выборное цунами означает для него что-то иное, чем для нас, простых смертных, – что-то твердое и ощутимое, какое-то грандиозное перегруппирование денежных масс в направлении, о котором я могу разве что догадываться… Но не хочу. Во всяком случае, у меня нет сомнений, что и здесь все у него получится: Вадим не из тех, кто привык проигрывать. Вот только с Владой у него вышел облом. Вырвалась от него Влада.

Может, она как раз и хотела от него вырваться – только не знала, как?.. Может, у нее тоже было какое-нибудь свое утро с мокрыми крышами за окном, – когда, с трудом выбравшись из постели с надвинутым тебе на голову, как мешок, новым днем, понимаешь, что твоя жизнь загналась куда-то не туда – что это уже не твоя трасса, и нужно срочно выворачивать переднее колесо мотоцикла, цоб-цабе), наддай назад?.. Только это очень трудно сделать на такой большой скорости, на которой она жила. На такой – разогнанной до пролетающего перед глазами пейзажа…

Да хотела, конечно же, хотела! – гордая моя девочка, звенящая, словно насаженная на стальную пружинку: гордые люди, привыкшие сами быть опорой для других, так плохо умеют подавать сигналы «SOS», что даже когда они звонят тебе во втором часу ночи и жалуются на бессонницу, на беспричинный страх: засну и умру, – ты не слышишь сигнала… И даже когда видишь, пять часов кряду просидев под надзором ее бойфренда, словно специально приставленного ни на минуту не оставлять вас наедине, хоть мочевой пузырь у него лопни, что что-то не в порядке, и не так уж и хорошо, как еще недавно казалось, – ты все равно не допускаешь мысли, что сияние влюбленности, еще недавно излучаемое этой парой, могло оказаться всего-навсего болотным огоньком, который заводит доверчивого путешественника в трясину, – не допускаешь, потому что в глубине души знаешь, что такое предположение было бы оскорбительным для твоей гордой подруги: потому что она сама, сцепив зубы, целый год должна была вести с собой какую-то немыслимо изматывающую, отбирающую все силы войну, прежде чем признаться себе в этом – в своем поражении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю