412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оксана Забужко » Музей заброшенных секретов » Текст книги (страница 15)
Музей заброшенных секретов
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:07

Текст книги "Музей заброшенных секретов"


Автор книги: Оксана Забужко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 44 страниц)

– Так ей и передайте, вашей матушке… Бухалов Павел Иванович. Думаю, она меня вспомнит. Мы когда-то встречались…

– Мир тесен, – философски комментирует Адька, вставляя голову в кадр и, спасибо ему, вовремя – я действительно не знаю, что сказать Павлу Ивановичу Бухалову на его лирическое заявление. Нет у меня никакого желания доведываться, когда и при каких обстоятельствах мог он встречаться с моей «матушкой», и поэтому я тупо и невежливо молчу. Конец связи. Да и Павла Ивановича должны бы уже властно звать вперед, заре навстречу ворчливые желудочные соки: вижу у него в уголках рта две створоженные, как старая брынза, изжелта-белые полоски, и мне окончательно становится неприятно. Зато Павлу Ивановичу наоборот:

– Очень приятно, – добросердечно озвучивает он за меня мою пропущенную реплику – раз не подают, то он и сам себя обслужит. – Очень приятно знать, что у нее выросла такая… известная дочка (с ударением на первом слоге)[24]24
  На украинском слово «дочка» произносится с ударением на последнем слоге.


[Закрыть]
. Я сам частенько смотрю ваши передачи, хоть и не всегда время есть… А дочка моя (с ударением на первом слоге) вас просто обожает, – и тут этот несгибаемый боровичок в костюмчике-корсете впервые улыбается, вот неожиданность-то, – непривычно, скупенько, в манере Штирлица из классического советского сериала, то есть так, словно приводит в движение нетренированные и давно окоченевшие мышцы лица, может, в их чекистских школах им так специально ставили мимику, всем одинаково, но все равно при воспоминании о дочке у него получается тепло, симпатично, – и красивый же в принципе дядька, такая экзотическая, яркая внешность, только фигура чуток подкачала, – и я тоже улыбаюсь ему в ответ и говорю спасибо, очень приятно это слышать: реакция автоматическая, как вспышка при нажатии на спуск фотоаппарата, но стоп, стоп, это еще не конец – он лезет во внутренний карман (пистолета под мышкой нет! – хотя с чего бы ему там быть?..), вынимает записную книжку, разворачивает и тычет мне под нос чистой страницей в мелко рябящую клеточку: его дочка (с ударением на первом слоге) будет просто счастлива иметь мой автограф. Любящий папа, как это приятно. С удовольствием, конечно, только, пожалуйста, еще ручку. И что-нибудь для нее лично, бормочет он, буквально несколько слов, какое-нибудь пожелание – разумеется, охотно, как ее звать? О боже. Очень мило, спасибо, мне тоже.

Блин, только и всего делов-то?! И нужно было какие-то загадочные приветы «матушке» передавать (все-таки спросить я у мамы спрошу, что это за тип, – если она, конечно, вспомнит!), пять минут висеть над душой и грузить хрен знает чем – и все для того, чтобы взять автограф, который и так может получить на халяву любой желающий?..

Или я чего-то не понимаю – или этот субъект все же с приветом. Игуана не игуана, а все же какая-то иная форма жизни – если специально ее не изучать, не поймешь, что у нее на уме.

– Звоните, – говорит он уже на прощание, пряча заветную записную книжечку во внутренний карман, – если будет нужно…

Так, словно это я тут была просительница, и отныне мне, как своему человеку, гостеприимно открывается дверь не с улицы, а из кулуаров, по звоночку, как это и принято между своими людьми. Адьку он уже как бы и не видит, даже не смотрит в его сторону – Адьки тут не стояло и в списках не значилось, и его родственникам приветов не полагается (например, Довган Олене Амброзиевне, год рождения – 1920, год смерти – 1947, место гибели неизвестно).

– У вашего товарища… – блиц-пауза, проверочка такая, тычок глазами: какая тут связь, насколько Адька мне «товарищ»? – Есть мой рабочий телефон… Обращайтесь…

А я, вишь, сдуру погнала Адьку честным путем, официальным, через «вертушку». А можно было бы и без хлопот обойтись, воспользовавшись своим всенародным именем – и совсем не «в служебных целях», кто б мог подумать. Кто бы мог предположить, что «Диогенов фонарь» окажется излюбленной передачей работников СБУ. То бишь Вероники Бухаловой (бедный ребенок, это ж сколько ей пришлось намучиться в детском саду и в школе с такой фамилией!) – студентки консерватории, будущей пианистки, ну и дела. Нет, все-таки работать на телевидении иногда и стоит выделки, перепадают и дивиденды, не только геморрой…

А вот без прощального рукопожатия (судя по секундному колебанию, у Павла Ивановича и такая идея мелькнула) мы обойдемся – ручки у него, на удивление, не пухленькие, не короткопалые, вполне даже интеллигентские руки, но все равно, наверное, потеют. И хоть как ни держит он военную выправку, а фигурка все же немужественная: грушевидно оплывает к бедрам. И пиджачком не скрыть, что задница велика – пухлая, выпирает. Женская задница. Везет мне сегодня на красноречивые задницы.

Наконец мы одни. Еще несколько шагов в сторону Золотых ворот (не сговариваясь – к кафе у фонтана) – и Адя забрасывает мне свою руку на шею и несет ее там, тяжелую, как голодный звереныш, что знай норовит куснуть, ухватив пониже, и я так же рефлекторно обнимаю его за талию, подстраиваясь под его шаг, вгрызаюсь боком в его бок и чувствую его тепло: закон сообщающихся сосудов, как говорит Адя, и если Павел Иванович Бухалов, по неискоренимой цеховой привычке, провожает нас взглядом из-за угла (или как там это делал Штирлиц), то тем хуже для него: пусть пойдет и удавится своей котлетой.

– Он, как тебя увидел, сразу затрепетал, аж штаны спустил! – смеется Адя. – Ты бы слышала, как он со мной у себя в кабинете разговаривал, прежде чем заявление подписать, – а кто, а для чего, а кто она вам, а откуда у вас информация – форменный допрос. Под конец я уже и сам чувствовал себя весьма подозрительным типом… А тут, ну просто метаморфоза!

– Вот она, великая сила отцовской любви…

– И Лялюшиной популярности, прошу не забывать!

– Ага, среди эсбэушников особенно. Не сомневаюсь, что он в то время, когда я выхожу в эфир, уже давно спит как сурок, – после новостей сразу же и на боковую. Тоже мне, фанат нашелся…

– Все равно, Лялюша, – ты телезвезда, ты известная личность – это работает, и еще как, сама видишь… Он ведь и привет Ольге Федоровне на ходу придумал, чтобы каким-нибудь боком примазаться к твоей славе.

– Думаешь?

– Стопудово! Показать, что и он не какое-то фуфло, не левый пацан с улицы… Вот увидишь, позвони маме. Уверен, что Ольга Федоровна очень удивится.

– Бухалов, ну и фамилия!

– Я тоже думал, тресну от смеха, когда он назвался. Еле сдержался.

– А он у себя в архиве что, только Павлом Ивановичем тебе козырнул?

– Говорю же, там к нему вообще было не подходи. Приветливый, как носорог во время гона.

– Но заявление хотя бы подписал?

– Подписать-то подписал, сказал, будут искать, но гарантий, что найдут, никаких. Оставь надежду всяк сюда входящий – где-то так. Ну теперь, думаю, поднапряжется…

– Господи, Вероника Бухалова – нужно же так обозвать ребенка! Это же как, интересно, они ее дома называют – Вера? Ника? Рона?

– Ника, наверное. Рона, это как-то уж больно интеллигентно…

– Ну он же все-таки не мент, а, типа, «интеллидженс сервис», нет? Дочка в консе… И, ты заметил, – у него вполне пристойные руки?

– Так я и ментов интеллигентных встречал, случалось…

И Адька пускается в длинный и смешной рассказ (сам по себе, может, и не очень смешной, но он умеет смешно рассказывать, точнее, умеет заражать тебя веселостью, с которой сам относится к тому, о чем рассказывает, – суггестивная способность, которой наделены маленькие дети, а из взрослых – только по-настоящему талантливые люди, хорошие и чистые душой, и я заливаюсь хохотом, слушая, как добросердечный Адька с друзьями учил мента играть в преферанс на компьютере, когда тот мент заявился к ним среди ночи на развеселую гулянку, вызванный зловреднючей соседкой, и чем все кончилось, – студенческий, бурсацкий юмор, немного шкоднический, шебутной, перед которым невозможно устоять, который всегда привлекателен – и не столько даже юношеским избытком жизненной силы, сколько природной невинностью, незнанием темных сторон жизни или безмятежным их игнорированием, что уже граничит с отвагой, да чаще всего ею и является…) – каким-то чудом Адька сберег в отношении к людям, ко всем без исключения, эдакую чисто мальчишескую открытость – словно только и ждет от них новых интереснейших приключений, и люди обычно это чувствуют, если они не игуаны, и официантка, подошедшая к нашему столику принять заказ, бледная, как мучной червячок, блондиночка, тоже попадает под его волну и начинает излучать симпатию, даже вворачивает что-то на украинском, хоть и не очень бегло у нее это получается, – с Адькой всегда так, куда с ним ни пойди, я заметила еще когда у нас все только начиналось, когда мы еще были на «вы», в очереди на почте, в такси, в киоске с видеокассетами, где мы дурачились и хохотали как сумасшедшие, и как раз по тому, как реагировали на нас окружающие, по размораживающимся и плывущим вокруг улыбкам – будто каждый вспоминал что-то свое хорошее, что давно притонуло в памяти, – я впервые и поняла, что то, что между нами происходит, – настоящее, другие тоже это видят… Плещется фонтан, брызги долетают до нас, выползает солнышко, добавляя миру красок, и все люди за столиками сразу как-то хорошеют, Адька доканчивает про своего интеллигентного мента, а затем протягивает руку и осторожно вынимает у меня из волос крошечный свернувшийся листочек. Мучной червячок приносит нам пиво, ставит бокалы на темно-зеленые кругляшки с лейбом «Оболони» и робко произносит:

– А вот и солнышко…

Мы единодушно решаем, что первый налет Адриана Ватаманюка на архив СБУ прошел успешно, особенно же удался незапланированный финал. Спонтанность, вдохновенно провозглашает Адька, вот что нужно уметь ценить в жизни – отклонение электрона, которое решает судьбу мироздания. Отклонившийся электрон – это Павел Иванович, что ли? Смешной Павел Иванович, пожилая каракатица, вымуштрованная на военный лад, – с орлиным профилем и очами звезды гарема, с фамилией потомственного рязанского хроника, алкаш в двенадцатом колене…

– Знаешь, – говорит Адя, – не могу избавиться от впечатления, будто я его где-то видел. Лицо чем-то знакомо…

– Ну такое лицо раз увидишь – не забудешь!

– Приметное, скажи? Особенно глаза.

– Может, он потому и в архиве сидит, бедняга? Какой из него – с такой-то внешностью – оперативник, им же всем как раз полагалось быть никакими… Нераспознаваемыми.

Пусть ему там легонько икнется за его обедом, Павлу Ивановичу.

Подлетает голубь, деловито отряхивается и трусит между столиками в поисках пропитания. Видно, здешний, нагрел место. Наверное, у них, у голубей, как у бандюков, все между собой поделено – кому сквер, кому площадь, кому кофейная. Тоже могла бы быть отдельная карта – Киев голубиный: со всеми траекториями полетов, высотными точками, где приличному голубю можно отдохнуть, ну и теми, где хавчик всегда водится. Плюс предупреждающие знаки: автомобили, коты, – сколько приходилось видеть на улицах мертвых голубей, разленившихся до такой степени, что им уже влом выпархивать из-под колес…

– И все-таки, – говорит Адька, упрямо покачивая головой, будто прогоняя муху, жужжащую внутри, – я его где-то видел, ей-богу…

– Ты прямо как Миколайчук в «Пропавшей грамоте»: слушай, козак, где я тебя видел?

Внезапно Адька хлопает себя по лбу, и в глазах у него вспыхивают шаловливые огоньки:

– А что мы забыли, а?

А что мы забыли?..

– Де-серт!.. – Он делает страшные глаза. – Мы забыли про десерт! – И, повернувшись, машет официантке: – А что у вас сегодня на сладкое?..

Звонит телефон (неплохое начало для режиссерского сценария, думает сквозь сон Дарина Гощинская – пока еще ведущая, пока еще анкорвуменша на пока еще независимом канале – ой нет, уже больше не независимом, уже два дня как «не» – на этом месте ее окончательно пробуждает горячий прокрут в груди, как штопором, – вчерашний разговор с шефом вырастает в сознании со всей необоримостью живой яви: не приснилось! – но мысль по инерции катит дальше уже-ненадобный режиссерский ход: на экране темнота, и в темноте звонит телефон – антикварным, довоенным звонком, дилинь-дилинь-дилинь, как альпийские колокольчики на коровах, сама ты корова, какой антикварный звонок, это же из рекламы Milka, блин, как же вы все меня достали, каким мусором сплошь засыпан мозг, так что и не доберешься до того, что думаешь сама, и на кой ляд, спрашивается, тормошить человека ни свет ни заря – о черт, какая заря, ведь уже десятый час!..) – звонит телефон, и она с трудом поворачивает ватную голову в сторону звонка с чувством глубокой ненависти к миру – что бы там этот мир ни приготовил ей за ночь, она не надеется получить от него ничего хорошего: куда ни ткнешься мыслью – везде больно. Как избитая, да. Так ее же и избили. Раздели и оттоптали, как последнюю шлюху с Окружной, а тело выбросили в придорожную посадку. Только вот милицию ни одна собака, увидев, не вызовет.

Номер на дисплее: мама. О нет. Только не это, только не сейчас. С мамой – еще хуже, чем с чужими: во всем блеске своего благополучия приходится так же, как с чужими, но при этом почему-то все равно чувствуешь себя беззащитной, как облупленный кролик. А куда уж еще беззащитней, чем сейчас-то.

И все-таки она покорно берет трубку и нажимает на кнопку ответа: дочерняя обязанность, ничего не поделать. Не звонила матери три дня – вот и отдувайся.

Привет, ма (о боже, ну и голос у нее – как у вороны!), как ты?..

На этот вопрос мама всегда реагирует одинаково – начинает рассказывать про болезни мужа: дядя Володя понемногу сдает, у него артрит, колено почти уже не сгибается, нужно будет делать операцию, и сахар повышен, снова ложиться под капельницу, – старение с недавних пор стало для Гощинской-старшей темой, поглощающей почти все внимание, и Гощинская-младшая относится к этому с сочувствием спортивного болельщика – хоть и из другой, пока что, лиги. Это и правда немного похоже на спортивный матч – растянутый во времени, со своими правилами, которые заранее никто не говорит, и, к сожалению, с заранее известным результатом: поначалу мелкими, а затем все более настырными и увесистыми пинками тебя год за годом спихивают с трассы в ту самую придорожную посадку, в канаву; увядшее тело, готовясь стать землей, репетирует распад – на совокупность слабостей, болевых точек, пораженных органов, дыхание и передвижения становятся занятием, требующим полной отдачи, а утреннее опорожнение – событием, задающим тон всему дню: все это делает участников процесса как будто членами закрытого клуба, где есть свои чемпионы и свои аутсайдеры, и дядя Володя, по идее, должен бы принадлежать к первым, показать себя профессионалом старения, ведь разве не для этого он весь свой век тренировался, копаясь в человеческих внутренностях, в разверстой мякоти гнилых и подпорченных мясных плодов, где никаких неожиданностей для него уже быть не должно бы? А получалось почему-то не так – дядя Володя капризничал как ребенок, раздражался из-за малейшего физического дискомфорта; коварство собственного тела, столь предательски превращавшегося в заминированную территорию: один неосторожный шаг – и ты уже в канаве, – воспринималось им как личное оскорбление, как несправедливость, которую кто-кто, а он уж точно не заслужил, и жена тоже выходила каким-то образом в этом виноватой – он еще не сдался настолько, чтобы поверить, что она на его стороне, еще полагался на собственные силы, еще кобенился, еще скрипел, старый пень… Чего Дарина боится и, с подсознательным страхом, ждет от каждого материного звонка – это известия, что у дяди Володи завелся роман с какой-нибудь молоденькой медсестричкой или ассистенткой, последняя сумасшедшая любовь – с собиранием чемоданов и, не приведи Господи, разделом имущества и с маминым провалом в перспективу одинокой старости: такие вещи случаются чаще, чем принято думать, битва стареющего мужчины с собственным телом всегда разворачивается по одному и тому же сценарию, в котором появление дамы на тридцать – сорок лет моложе – этап неизбежный, как у женщин менопауза, и если этого долго не происходит, невольно начинаешь беспокоиться – ну сколько можно канителить, давай уже скорее, охломон, не тяни жилы!.. Но охламон что-то не торопится, и на этот раз боевая тревога тоже откладывается – ну что ж, хоть одна хорошая новость за последние сутки (если считать отсутствие новостей хорошей новостью!): мама бодренько журчит как обычно, перечисляет какие-то лекарства, которые собирается купить, и, кроме того, у них, кажется, заболел кот (редкостная скотина, развлекающаяся тем, что прыгает на гостей сверху со шкафа или внезапно выскакивает из-под дивана и вгрызается тебе в ногу, но мама и дядя Володя тешатся этим рыжим бандитом, как молодожены первенцем). Да кастрируй ты его наконец, – тупо, механически повторяет Дарина то же, что и всегда, – в каждом их с матерью разговоре определенный набор фраз повторяется как в магнитофонной записи (или это тоже из правил старения – одни и те же слова, одни и те же предметы, одни и те же затертые пластинки, избегать каких-либо перемен вокруг, ведь для того, чтобы двинуться умом, вполне достаточно и тех, что происходят у тебя в теле?..), кастрируй – и будешь жить спокойно. Кого она имеет при этом в виду – кота, или дядю Володю, или, может, чего доброго, P.: запоздалая реакция на услышанное вчера от шефа?.. Само воспоминание, как ожог мозга, – она снова чуть не стонет вслух: суки, ах какие суки! – но вовремя спохватывается: она уже владеет собой, уже проснулась, с добрым утром, Украина. Боже, с какой гордостью она когда-то произносила в эфире эти слова. Вот еще не хватало сейчас разреветься – сцепив зубы, Дарина коротко и часто дышит носом, вдох-выдох, вдох-выдох, – душная волна отхлынула, только из глаз смаргивается пара слезинок и, сползая вниз, щекочет щеки. Ольга Федоровна в это время говорит, что жалко – живое же существо, имеется в виду Барсик, за что же его калечить?..

Но что-то сомнительное она все-таки улавливает на том конце провода – или, может, ее беспокоит, что пауза слишком затянулась. Границу дозволенного – когда-то давно раз и навсегда проложенной между матерью и взрослой дочерью нейтральной полосы, вдоль флажков которой обе разгуливают, издали улыбаясь друг другу, как пограничники дружественных держав, Ольга Федоровна никогда не отваживалась переступить – она вообще не принадлежит к тем женщинам, что переступают границы, и рефлекторно цепляется за каждую подмораживающую форму отношений, словно опасаясь, что, предоставленная самой себе, растечется лужицей по полу. Как снеговичок в тепле. Однажды в детстве Дарина принесла такого с улицы домой – собственноручно слепленного, маленького, как кукла, и очень хорошенького (так ей казалось) снеговичка – похвастаться маме, и в памяти отпечаталось, следующим кадром, как мама вытирает лужу на полу в кухне, выжимает тряпку в тазик и плачет. Она тогда впервые увидела, как мама плачет, и не сразу поняла – ей поначалу показалось, что мама смеется, только как-то странно. Что там тогда случилось, между этими двумя кадрами, почему она плакала? Моя мама, Снегурка на пенсии, или жизнь в холодильнике. Реплики в разговоре, по давно заведенному сценарию, должна подавать дочь – как готовые формочки, которые мать охотно заполняет, набирая полные горсти снега, и эта пауза, что сейчас растекается в трубке, как лужа по полу (Дарина вспоминает даже тот пол – дощатый, выкрашенный коричневой масляной краской, с бледными серпиками царапин на месте передвинутого стола…), пока дочка торопливо глотает слезы и мысленно выжимает себя в невидимый тазик, восстанавливая способность притворяться, – эта пауза словно подмывает, быстро, быстро, все быстрее, выставленную между ними нейтральную полосу, еще мгновение – и вся насыпь сдвинется, поплывет, и дочка уже не сможет пробулькать, что у нее все нормально (хреновее не бывает, то есть бывает, конечно, но тогда уже вызывают «скорую помощь»…) и что голос у нее тоже нормальный, просто она еще спала, а не звонила потому, что была занята, куча работы, не продохнуть (…ничего, вот скоро она станет безработной и будет свободной как птица – а правда, что она тогда будет делать? Висеть в интернете по двенадцать часов в сутки? Выучит все мамины кулинарные рецепты и будет ждать Адьку дома с обедом? Адька сказал, чтоб она не беспокоилась, он ее прокормит – не без гордой нотки в голосе сказал, или ей по крайней мере так показалось, и она на него обиделась, усмотрев в этом классический мужской эгоизм: нашел когда выхваляться своей финансовой потенцией! – а он, может, и думать не думал выхваляться, это из нее неожиданно полезла, как паста из прижатого тюбика, раненая подозрительность ко всем и вся, присущая всем униженным и беззащитным, быстро же она вошла в эту роль!..). Дарина вдруг по-настоящему пугается – она видит себя в пустоте лунного пейзажа, в зоне абсолютного одиночества, как дядя Володя со своим артритом: всякое несчастье делает тебя одиноким, и после него нужно учиться жить заново, и с близкими тоже, – как же она с этим справится?..

Что-то подобное с ней уже было в 1987-м, когда ее во время преддипломной практики неожиданно вызвали в ректорат, а там завели в первый отдел, и небольшого росточка, с юркими черными глазками капитан КГБ (шурх – раскрытая перед носом красная ксива, хрясь – закрытая, ни черта и не успеваешь разглядеть, кроме: капитан! Кажется…) два часа впаривал ей неведомо про что, словно ветер сыпал песком со всех сторон сразу, а потом предложил «сотрудничество». К тому времени она уже так утомилась от напрасных усилий поймать направление этой шизофренической беседы – только вот-вот, казалось, нащупанное, оно сразу же и ускользало, перескакивая от туманных воспоминаний о ее покойном отце, который, так и неясно было, то ли «ни в чем не виноват перед нашей властью» и вообще чуть ли не предтеча «перестройки», то ли каким-то образом посмертно обязывал ее, Дарину, исправить его ошибки (это какие же, интересно?), – на многозначительные, с каким-то гаденьким душком намеки на ее однокурсников, на друзей, с которыми она тусовалась в «Яме» на Крещатике, а то вдруг на какую-то совсем уж фантастическую «подпольную организацию», которую ведомство капитана якобы раскрыло в университете, – капитан даже не делал вид, будто сам верит в то, что говорит, казалось, его единственной целью было – проверить, сколько и какой галиматьи можно ей втюхать, за два часа ей так ни разу и не удалось перехватить его взгляд, словно эти черные глазки двигались как-то иначе, чем у остальных людей, – так, говорят кинологи, нельзя смотреть в глаза овчаркам, потому что те воспринимают это как нападение и могут вцепиться в горло, – все вместе производило впечатление разговора с душевнобольным, во время которого не смеешь вызвать санитаров, потому что знаешь, что главный врач тоже сумасшедший, – и, продираясь сквозь тот зыбкий песок зашатавшейся реальности, полунамеков и полулжи, в которые, чем больше стараешься их прояснить, тем глубже проваливаешься, она с тошнотворным ужасом думала – а ведь точно так же они когда-то беседовали и с ее отцом, прежде чем отдать его в руки своих безумных санитаров, и то, что времена с тех пор изменились (ой ли?), за окном была весна 87-го и в городе уже бушевали антикоммунистические митинги, не имело в этом Зазеркалье ни малейшего значения, а если и имело, то лишь постольку, поскольку поставляло сюда, по эту сторону зеркала, новый материал для шизофренических толкований, – и от всего этого она так уморилась, что, когда капитан наконец завершил свое соло (а говорил он почти все время без умолку, она могла бы вообще рот не открывать!) и предложил ей писать для него ежемесячные доносы, она, вместо того чтобы сразу послать его куда подальше и выйти, как писалось на тюремных воротах, «на свободу с чистой совестью», согласилась «подумать» – то ли по студенческой привычке оттягивать сдачу экзамена на попозже (выиграть время на подготовку, на то, чтобы вогнать свой отказ в безупречно взвешенные формулы, хотя вот уж это точно было им до одного места!), то ли следуя инстинктивному движению, как бывает, когда на ходу сломаешь каблук, – прежде всего отступить с места травмы, а потом уже перевести дух и осмотреться. Что это была ошибка, она поняла сразу: по тому, как капитан неприкрыто обрадовался, – но насколько грубая ошибка, выяснилось лишь потом, в те три дня, что прошли до их следующего, и уже действительно последнего свидания: никуда она из того страшного кабинета не отступила, а наоборот, словно добровольно взвалила его себе на плечи, дурочка-кариатида, и так три дня на себе и протаскала, как в лихорадке, – мысленно ведя непрерывный диалог с сумасшедшими санитарами: а если так… нет, вот так… а я ему… а он мне… (и постоянно было чувство, что ей не хватает воздуха, как у сердечников: не продохнуть!). Потом она узнавала такую же зараженность ума в мемуарах диссидентов: люди так жили годами, включенные, как в электросеть, в распутывание того, что по определению распутыванию не подлежит, – в шахматную партию с шизофреником. А тогда ей казалось, что она вообще одна на свете, – муж, Сергей, ничего посоветовать не мог, разве что вспомнить, что к его матери тоже когда-то из КГБ с этим подкатывались, а к кому, спрашивается, НЕ подкатывались?.. – миллионы людей проходили через одно и то же испытание, однако никакого коллективного опыта не существовало, и каждому новичку приходилось начинать сначала, словно он один такой на свете, – ситуация почти метафизическая, как в любви или в смерти, где тоже ничей опыт тебе не подмога, и ни в каких книжках не найти слов для того, что происходит с тобой-единственным, – с той лишь разницей, что тут над всем еще довлела плита глухого, стыдного молчания – таким опытом не делились. Сергей остался снаружи, за стеклом, и его неуклюжие попытки ее приободрить напоминали неестественно бодрую жестикуляцию провожающих на перроне перед отходом поезда: те, кто снаружи, машут руками, подходят к окнам, постукивают по стеклу, строят рожи, – а те, кто внутри, уже думают над тем, в какой из дорожных сумок лежат тапки и зубная щетка. Когда поезд трогается, обе стороны вздыхают с облегчением. Через несколько лет они с Сергеем разъехались с общей платформы окончательно, но в сам поезд она села именно в те три дня: пережитый одинокий опыт лишь добавлял одиночества и отдалял от тех, кто раньше считался близкими, – об этом в книжках также не писали.

Она всегда говорила и себе, и друзьям, что научилась тогда не верить коллективному опыту, никакому в принципе, потому что все это лажа и гониво для заморочки трудящихся, положиться можно только на «стори» отдельных людей. Она так часто приводила свой пример с капитаном – в студийных курилках, на многолюдных вечеринках (не без тайного удовольствия полюбоваться при этом резко скисающими физиономиями экс-стукачей, хотя почему, собственно, «экс» – на хорошие кадры всегда есть спрос…), – что, казалось, затерла его до полной потери жира, – ан получается, что тогда она научилась еще одной вещи: когда тебя унижают, отбивать удар нужно мгновенно и наотмашь – это единственный способ устоять на ногах. Всякое промедление, мямленье и потуги пояснить, какая ты на самом деле хорошая, автоматически делают тебя соучастницей нападающих – и охнуть не успеешь. Нет, во вчерашнем разговоре ей не за что себя упрекнуть, она все сделала правильно. Дарина переворачивается на живот и прижимает трубку к уху – как пистолет к виску:

– Мам.

…Застывшая лужа на дощатом полу, мокрый отблеск кухонной лампы, словно глаз огромной рыбины. Хороший был снеговичок.

– Мам, я уволилась с работы.

В трубке вырастает тихий шелест испуга, звук, с которым воздух выходит из пробитой камеры. До Дарины словно впервые с полной ясностью доходит, что ее мать всю жизнь жила в ожидании плохих новостей. Что хорошие новости для Ольги Федоровны всегда были только интерлюдией, отсрочкой. Когда 11 сентября на телеэкране заваливались нью-йоркские Башни, Ольга Федоровна была уверена, что началась Третья мировая война – та, которую она ждала еще сорок лет назад, во время Карибского кризиса. И не только она – Нинель Устимовна тогда вообще сделала аборт, потому как куда же рожать, если вот-вот война начнется, так что Влада, собственно, была не первенцем… Поколение готовности к наихудшему. Может, они не так уж сильно и ошибались? Может, так и нужно жить – всегда готовым к тому, что в любой момент весь твой с муравьиной старательностью выстроенный мирок может завалиться к ядрене фене, и нужно будет с той же самой старательностью начинать выстраивать его заново – по камешку, по травиночке, по щепочке?..

– А я так и подумала, – бубнит Ольга Федоровна, уже волоча на строительство свою первую травинку, – что у тебя что-то неладно, мне все утро сегодня почему-то так тяжко, так муторно, ну просто все из рук сыплется!.. – Дарина неожиданно чувствует себя растроганной: муторно, вот на удивление точное слово – гадко, как при отравлении. – Да что ж такое стряслось, почему, как?..

– То, что давно уже должно было случиться, мы и так долго держались… Продали нас, ма.

– Как?..

– Обыкновеннейшим образом, как и всех остальных, взяли – и продали. Всем селом, весь наш канал. Со всеми крепостными душами, и моей в том числе. Погуляли на волюшке – и баста.

Ольга Федоровна, потребительница готовой телепродукции, на кухню допущенная взглянуть разве что в щелочку, изредка приоткрываемую ей дочкой, наивно допытывается, кому продали, и нельзя ли договориться с этими новыми собственниками, чтоб «Диогенов фонарь» остался в программе? Ведь таких передач на телевидении уже и вправду хоть с фонарем ищи, скоро вообще нечего будет смотреть – если не сериалы, так все эти ток-шоу недоделанные, и какой только дурень их смотрит, аж, ей-богу, стыдно за ведущих, а все прочее, куда ни переключи, кругом только выборы, выборы, выборы, а чтоб вас выбрало бы на тот свет!.. Дарина, невольно позабавленная столь горячей поддержкой, ловит себя на том, что по инерции мысленно все еще призывает в свидетели своего шефа, то бишь теперь уже экс-шефа: вот тебе, пожалуйста, отклик рядовой пенсионерки!.. (И сколько же времени ей теперь понадобится – выйти из уже вчерашнего кабинета, стряхнуть с себя липкую тину их диалога?) И откуда, скажите на милость, в них во всех, особенно в тех, кто дорвался до больших денег (попал на бабки по-крупному, как сказал еще месяц назад их оператор, старый циник Антоша, – босс явно попал на бабки по-крупному, пора чесать с этого корабля…), – откуда у них такая непоколебимая вера в то, что аудитория – это стадо баранов, которым следует насыпать в ясли исключительно наитупейшую лабораторно-белковую солому с отрубями?.. Рейтинги, молитвенно говорил шеф (когда-то давно говорил, когда они еще были командой, когда сиживали за полночь, заливались выше ушей растворимым кофе и спорили, – Господи, да неужели и впрямь такое было, не приснилось ей?..), рейтинги – вот тебе объективный показатель, чего людям требуется: развлечений, и еще раз развлечений, причем таких, чтоб не перегружать извилины! – вранье, горячилась она (тогда ее мнение еще что-то значило, еще могло, казалось ей, что-то изменить…), люди потребляют то, что им подсовывают, просто потому что у них нет выбора, так, как ты покупаешь в «Великой кишени»[25]25
  «Велика кишеня» – сеть украинских супермаркетов.


[Закрыть]
те пластмассовые яблоки, которым разве что на елке висеть, – не гниют, не сохнут, и год спустя будут точно так же блестеть, как лакированные, но ведь это не значит, что ты бы не предпочел живую, с дерева, сочненькую симиреночку, с живым червячком внутри, только вот симиренок в супермаркетах фиг найдешь, a «Golden Smith»-a этого жестяного хоть завались, вот тебе и рейтинги!.. Кончились их споры – да-авно уже кончились, вчерашнее – лишь черта, подведенная под пустотой, что бог знает с каких пор уже тянется, тарахтит пустыми окошками отыгранной пленки. Больше кина не будет – ее, Дарину Гощинскую, списали, как и многих до нее между прочим, – в тираж, милые, в тираж, на ваше место найдется свежее мясцо, посговорчивее и всегда готовое к услугам – с мокро разинутым ротиком и упоенным повизгиванием, когда его толкут во все дырки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю