Текст книги "Монтаньяры"
Автор книги: Николай Молчанов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 42 страниц)
И вот эта «отрава», как говорил Эбер, пользуется огромным успехом. Тираж достигает 50 тысяч экземпляров. У книжной лавки Десена, печатающего «Старый кордельер», длинная очередь. Экземпляр стоимостью в два су перепродают за 20 ливров!
Выступления Демулена вызывают бурю в Якобинском клубе. Возмущены Эбер и его друзья, они обрушивают на Демулена свою ярость: аристократ, негодяй, продажный. «Он покушается на гильотину!» – заявляет Эбер. Странное дело, в отношении террора Робеспьер и ультра-революционеры проявляют единодушие. Крайне противоречивое, причудливое сборище представляет собой общество якобинцев в декабре 1793 года.
Клуб, уже много раз менявший свой состав и свое официальное название, так и не стал руководящим органом Горы – партии монтаньяров. Не был он и душой Революционного правительства, не все члены Комитета общественного спасения входили в него. Карно и Камбон не состояли членами клуба. Отождествление якобинцев 1793 года и монтаньяров, по меньшей мере, условно. Дантон, Демулен и вся их компания формально члены клуба, но фактически они не якобинцы в духе Робеспьера. Также и кордельеры здесь отнюдь не свои люди. Тем более что Робеспьер пытается сделать из клуба какую-то религиозную секту, ревниво очищающую свои ряды. Неугодных Неподкупному подвергают чистке и все чаще исключают. А в обстановке террора исключение – путь к эшафоту. Робеспьер насаждает сектантскую непримиримость, но сделать клуб до конца робеспьеровским ему так и не удается.
Историки-фантасты любят изображать якобинцев каким-то вольным сообществом свободных философов и демократов, вдохновляемых Неподкупным и Добродетельным Максимилианом. Настоящая роль клуба была иная. Ее четко определил в 1791 году Камилл Демулен в своей газете. В то время он очень близок к Робеспьеру и служит рупором его идей, которые он излагал так: «Общество якобинцев является подлинным следственным комитетом нации… ибо оно охватывает своей перепиской с филиалами все самые отдаленные уголки 83 департаментов. Оно не только великий инквизитор, наводящий ужас на аристократов, это еще великий обвинитель, искореняющий злоупотребления и приходящий на помощь всем гражданам. И в самом деле, кажется, что Клуб исполняет роль прокуратуры».
Партия монтаньяров, напротив, не прокуратура и не секта: она действительно объединяет передовые силы Революции, но со всем разнообразием взглядов и политических тенденций. В конце 1793 года монтаньяры делятся, по крайней мере, на четыре течения: прежде всего Дантон и его друзья, умеренные революционеры, прагматики и реалисты; Робеспьер и небольшая группа слепо преданных ему последователей, играющих роль своего рода центра; кордельеры, Коммуна, эбертисты со всеми их санкюлотскими крайностями; террористы-фанатики Колло д’Эрбуа и Бийо-Варенн, сильные своим положением членов Комитета общественного спасения. В целом это очень смутное, колеблющееся, хрупкое объединение разных тенденций. Оно всегда в состоянии неустойчивого равновесия сил, которое судорожно пытается пока сохранить Робеспьер, балансируя на острие ножа, вернее, топора гильотины. Сейчас он делает ставку на союз с дантонистами и поэтому защищает Демулена. Ведь его первостепенная задача – уничтожить санкюлотскую демократию.
Робеспьер не только защитил Демулена от критики, он спас его от исключения из Якобинского клуба. Более того, он проводит решение Конвента 20 декабря о создании Комитета справедливости для расследования причин арестов и освобождения невинных.
Камилл Демулен приходит в восторг и в четвертом номере «Старого Кордельера» (от 25 декабря) пишет: «О, мой дорогой Робеспьер!.. О, мой старый школьный товарищ, ты, красноречивые речи которого будут перечитывать потомки, вспомни уроки истории и философии, они говорят о том, что любовь сильнее, прочнее, чем страх… Ты намного приблизился к этой идее, проведенной тобой декретом. Правда, речь идет о Комитете справедливости. Однако почему слово «милосердие» становится преступлением при Республике?»
Демулен страстно призывает открыть тюрьмы для 200 тысяч «подозрительных». Он уверяет, что эта мера не только не окажется пагубной для Революции, но будет самой революционной из всех мер, какие когда-либо принимал Конвент.
Создается впечатление, что дантонисты начинают серьезно верить в то, что Робеспьер внял голосу разума, что союз с ним скоро принесет плоды. Однако Неподкупный подвергается и давлению слева. Колло д'Эрбуа срочно приезжает из Лиона. Этот изобретатель расстрелов картечью «пачками» по 100 человек встревожен слухами о возможном отказе от террора. Он устраивает в Париже демонстрацию, в которой несут засушенную голову казненного роялистами Шалье, одного из трех мучеников свободы. Он восхваляет террор, протестует против жалости к его жертвам: «Кто эти люди, у которых еще остались слезы, чтобы оплакивать трупы врагов свободы, тогда как сердца патриотов разрываются?» Ясно, что сердце Колло разрывается от страха, что отмена террора будет означать осуждение его собственной кровавой деятельности.
Но приходит сообщение о взятии Тулона. Последний и самый опасный очаг роялистского мятежа успешно ликвидирован. Английский флот позорно бежал. Эта новая победа Революции дает сильнейший довод против террора и резко усиливает позиции «снисходительных», как теперь называют дантонистов. Чем и как можно отныне оправдывать неограниченную власть Революционного правительства и террор?
25 декабря Робеспьер в докладе Конвенту о принципах Революционного правительства ответил на этот вопрос. «Оставим Европе и истории восхвалять чудеса Тулона… Победить англичан и изменников довольно легкая вещь… Есть дело более трудное, надо постоянно энергично расстраивать бесконечные интриги врагов нашей свободы… появляются новые опасности, борьба с которыми не терпит отлагательства».
Не идет ли речь о новых мятежах роялистов, захвативших крупнейшие города страны? Или армии вражеской коалиции нанесли тяжелые поражения французской армии?
Ничего подобного не произошло. Однако случилось нечто более страшное, по мнению Робеспьера: «Австрия, Англия, Россия, Пруссия, Италия имели время установить во Франции тайное правительство, соперничающее с французским правительством».
Где же скрывается эта чудовищная сила? Робеспьер указывает, что иностранные агенты повсюду, «в наших секционных собраниях, они пробираются в наши клубы… Они бродят вокруг нас… по их сигналу толпы народа собирались у дверей булочных или рассеивались… Франция наводнена ими, они ждут и будут вечно ждать благоприятного момента для выполнения их зловещих замыслов. Они укрываются среди нас… Заговорщиков много, они как будто еще множатся, а примеры суда над ними редки… Они только ждут вождей, чтобы объединиться, и они ищут их среди вас».
Робеспьер не называет ни одного имени, не приводит ни одного факта. Он в очень впечатляющей риторической форме, с обилием чеканных формул-афоризмов, звонких, но общих и бессодержательных фраз рисует какую-то фантасмагорию. В самом деле, есть «тайное правительство», но у него нет «вождей». Мания подозрительности доходит до апогея: враг повсюду среди нас. Но как же определить, найти и обезвредить его? Вот в этом-то и состоит задача Революционного правительства, которому Конвент должен оказать полное доверие и поддержку.
Однако в докладе Робеспьера есть и некоторые конкретные моменты. Он предлагает «ускорить суд над иностранцами». Эти, брошенные вскользь слова об арестованной кучке дельцов иностранного происхождения, обнаруживают зерно, из которого Робеспьер путем фантастического преувеличения извлек чудовищный фантом всепроникающего «тайного правительства».
А как же обстоит дело с двумя крайними, противоположными, соперничающими течениями в партии монтаньяров, со «снисходительными», людьми Дантона, с одной стороны, и с крайне левыми людьми Эбера, с другой? Робеспьер, не упоминая ни одного имени, говорит: «Революционное правительство вынуждено лавировать между двумя подводными рифами: слабостью и безрассудством, модерантизмом и экстремизмом, – модерантизмом, столь же похожим на умеренность, как импотенция на целомудрие, и экстремизмом, у коего столько же общего с энергией, как у водянки со здоровьем».
Таким образом, Робеспьер теперь занимает позицию арбитра между двумя крайними группировками. Это явное изменение его политики. До сих пор врагом был Эбер, а Дантон – союзником. Отныне они уравнены, поставлены на одну доску. Все это звучало достаточно зловеще среди изобилия таких, например, формул: «врагам народа должно нести только смерть».
Доклад завершался законопроектом, одна из статей которого требовала «совершенствования организации Революционного трибунала». Ни у кого не должно было оставаться сомнений: террор не только сохранялся, но резко усиливался. Доклад Робеспьера отметил рубеж, после которого террор направляется не столько против контрреволюции, сколько против политических соперников. Он становится отныне орудием борьбы за власть. Утешением для его потенциальных жертв могла звучать одна из многочисленных риторических фраз доклада: «О, добродетель великих людей! Что значат перед тобой все волнения и все претензии мелких душ!»
Глава IXКРОВАВЫЙ ПУТЬ К ТЕРМИДОРУ
«ЗОЛОТАЯ СЕРЕДИНА» РОБЕСПЬЕРА
Не прошло и полугода диктатуры Робеспьера, как партия монтаньяров оказалась на грани распада. Эта грань совпала по времени с началом 1794 года. Собственно, по революционному календарю новый год вообще не наступил; шел четвертый месяц II года Республики. Для ориентировки воспользуемся привычным старым календарем.
Кризис партии монтаньяров казался непонятным, ибо освобождение Тулона завершило серию блестящих побед революционной Франции. Отстояв свою независимость, отбив наступление коалиции на всех фронтах, разгромив внутренние мятежи, Республика шла к близкому, окончательному торжеству. Все чаще вспоминали о принятой в августе новой Конституции, введение в действие которой отложили до тех пор, пока Франция не выйдет из тяжелого положения осажденного лагеря. Вопреки надеждам, Робеспьер объявляет опасной контрреволюцией мысль о восстановлении демократического республиканского управления. 25 декабря Неподкупный дал четкую установку: новые победы ведут к усилению происков внутренних врагов и требуют не ослабления, а еще большего усиления чрезвычайной власти Комитета общественного спасения и террора. Власть Революционного правительства и до этого уже необычайно усилилась: подавлена независимость Коммуны, ни о каком двоевластии не может быть и речи, резко ослаблены секции, революционные народные комитеты приведены в жалкое состояние придатков полицейского аппарата, грозный Конвент пока послушен. Достигнута небывалая централизация власти. И все же в тревожных предостережениях Робеспьера заключалась доля истины. Дело в том, что власть самого Неподкупного буквально висит на волоске, и это остро почувствовалось в самом начале 1794 года.
Можно ли было рассматривать в качестве доказательства его влияния, что в январе ему удалось тюрьмой и клеветой довести до ужасного самоубийства любимца бедняков, наивного и благородного подвижника Жака Ру? Что другие «бешеные» либо уничтожены, либо принуждены к молчанию? По словам добросовестного исследователя положения санкюлотов во II году Республики Альбера Собуля, глубокое уныние и скрытая горечь распространяются в народе, терзаемом «душевной драмой».
Но разве Робеспьер не отдавал все силы, всего себя без остатка делу Революции? Неподкупный действительно трудился, не щадя себя. К несчастью, он еще меньше щадил других. Его многочисленные страстные речи отличаются искренним пафосом. Но это пафос ненависти, презрения, угроз. Теперь, когда он знает, что его никто не сумеет принудить к молчанию, открыто высмеять или подвергнуть остракизму, он говорит властно, повелительно; он ощущает себя единственным носителем истинного духа Революции, ее высоким подлинным чистейшим воплощением. Его тщеславие уже не выглядит мелким и смешным: оно стало грозным. Страсть к обвинению, разоблачению приобретает маниакальный характер возвышенной миссии апостола истины.
Но это лишь видимость. Никому не известны таинственные замыслы Максимилиана. В своих патетических душевных излияниях он никогда и не заикается, что завел сеть личных агентов-осведомителей, что, кроме открытой, ясной декларации своих воззрений, он непрерывно интригует, запугивает, обольщает, лавирует, балансируя между враждебными интересами и людьми. И он величайший мастер двусмысленности, тонких, но странных намеков, которые при господстве террора приводят людей в трепет ужаса. Жорес писал о его величайшем тактическом мастерстве: «Робеспьер обеспечивает себе отступление на любой случай!.. В Робеспьере, как говорили, было нечто кошачье. Я готов сказать, что он действительно ходит по краю ответственности, как кошка по краю крыши. Он ходит по краю пропасти, никогда не падая в нее. Во время Революции это, возможно, средство продержаться дольше других. Но что стало бы с Революцией, если бы все так себя оберегали и если бы не было Дантонов?»
Как ни льстило самолюбию Робеспьера пребывание в самом центре форума, оно таило в себе новые опасности. Он стал самым влиятельным и известным членом Комитета общественного спасения, хотя формально обладал теми же правами, что и любой другой член Комитета. Ему всегда автоматически обеспечены голоса до конца преданных Кутона и Сен-Жюста. Но главное – его терпение и упорство; он добивался торжества своих взглядов и требований любой ценой, он последовательно, неустанно повторял изо дня в день свои идеи. И он монополизировал общее политическое руководство и систему террора. Такие члены Комитета, как Карно, Камбон, Линде, имели конкретные области деятельности (организация армии, ее снабжение, финансы, продовольствие), требовавшие повседневной огромной технической работы. Робеспьер определял политику, обеспечивал власть. Он произносил больше речей в Конвенте и в Якобинском клубе, чем остальные члены Комитета, вместе взятые. И он выступал от имени Комитета с заявлениями, которые обязывали всех его товарищей, если даже они и оказывались для них полной неожиданностью.
Однако становилось очевидно, что если другие работают, то Робеспьер в основном говорит. Созидательной, конкретной организационной деятельностью, он фактически не занимался, предоставляя черную работу специалистам. Среди примерно пятисот речей Неподкупного, произнесенных им в 1793 году, деловым, конкретным содержанием выделяются два доклада. Первый он сделал еще летом 1793 года по вопросу о народном просвещении. Однако написал этот доклад несчастный Лепелетье, зарезанный фанатиком-роялистом накануне казни короля. Максимилиан не добавил ни слова и зачитал чужой текст. 17 ноября Робеспьер выступил в Конвенте с другим серьезным докладом, посвященным внешнеполитическим проблемам Республики. В этом докладе он проявил совершенно неожиданное для него глубокое, даже тонкое понимание дипломатических проблем. Доклад не зря вызвал отклики в Европе. Откуда вдруг появились у этого человека знания, которыми он всегда пренебрегал и лишь в самых общих чертах, часто крайне неверно представлял международную обстановку, отвергая, в частности, необходимость мирных переговоров, к которым так стремился Дантон? На этот раз Робеспьер излагал материал, идеи и характеристики, полученные от крупного чиновника министерства иностранных дел графа Кольхена. Этот профессиональный дипломат из «бывших» в своих воспоминаниях рассказал, как он испытал чувство приятной неожиданности, работая в непосредственном контакте с этим революционером. Он увидел человека «в костюме далеко не современном», причесанного, напудренного, похожего на завсегдатая Версальского дворца времен Старого порядка. Граф не услышал принятого тогда обращения на «ты» и обязательного слова «гражданин». Ничего не напоминало в Робеспьере о Революции. Это была изысканная беседа главы государства с высокопоставленным чиновником. В заключение, пишет граф Кольхен, «он сказал мне, что слушал меня с интересом и удовольствием». Привязанность Робеспьера к внешним формам, одежде, языку, манерам дворянского сословия отмечали и другие. Одни усматривали в этом пристрастии к парикам, шелковым кюлотам, пудре презрение к демагогическому заигрыванию с санкюлотами, другие видели двойственность человека, желающего разбить старый мир, но не порывать с его внешними формами. Только ли внешними, вот в чем вопрос?
Естественно, такие манеры затрудняли отношения Робеспьера с людьми типа Марата или Эбера, с санкюлотами, которые считали неотъемлемой частью Революции новую манеру говорить и одеваться. Однако главное, что отделяло его от народа, заключалось не в его пристрастии к традиционному костюму, а в догматизме мышления, в непоколебимом сознании собственной непогрешимости, в глубоком антидемократизме. Он терял способность понимать окружающую действительность. В новой ситуации, когда реальная внешняя и внутренняя угроза резко ослабевает, исчезает потребность в исключительном, чрезвычайном режиме и терроре. Но Робеспьер не ищет новой политики, соответствующей новому положению. Напротив, он считает необходимым усиление чрезвычайного режима. Без этого он не надеется сохранить влияние на Конвент. Однако он не отказывается пока от политического маневра. В борьбе за ослабление влияния Эбера, кордельеров и Коммуны он использует временный союз с Дантоном. Но уже 25 декабря, когда он назвал «двумя подводными камнями» умеренных, дантонистов, с одной стороны, и эбертистов, крайне левых, с другой, этому союзу приходит конец. Робеспьер объявляет самой большой опасностью два важнейших течения в самой партии монтаньяров. Итак, он буквально рубит сук, на котором сидит. Депутаты Болота, представляющие буржуазию, с удовлетворением могут наблюдать распад монтаньяров. Более того, именно на Болото, имеющее ключ к большинству в Конвенте, и намерен теперь опираться Робеспьер. Он выступает против требований левых очистить Якобинский клуб от Болота и заявляет: «После 31 мая Болота больше не существовало». Теперь депутаты Болота слышат по своему адресу небывалые комплименты Робеспьера: «Здесь святилище правды; здесь сидят основатели республики, мстители человечества, истребители тиранов». Неподкупный дает им убедительное доказательство своей лояльности; он неоднократно отвергает попытки левых добиться предания суду 73 жирондистов, сидящих в тюрьме. Теперь его врагами являются не люди ненавистной Жиронды, а представители Горы, монтаньяры. Проницательные «болотные жабы» охотно соглашаются на такую игру; ведь чем меньше будет в Конвенте депутатов-монтаньяров, тем больше сам Робеспьер будет зависеть от них, от Болота.
Внешне поведение Робеспьера выглядит политикой «золотой середины». А на деле он окончательно отказывается от идеи союза с народом, заменяя ее союзом с консервативной буржуазией Он возвращается после временного сближения с санкюлотами в свой родной буржуазный стан, казавшийся ему надежной, прочной опорой. До поры до времени эти расчеты оправдываются. Как писал П. А. Кропоткин, один из очень проницательных историков Французской революции, «самое главное то, что в укреплении власти Робеспьера ему помогла прежде всего нарождавшаяся буржуазия. Как только она сообразила, что среди революционеров он представляет собой человека золотой середины, т. е. деятеля, стоящего на равном расстоянии от «экзальтированных» и от «умеренных» и тем самым представляющего наилучшую защиту буржуазии от того, что она называла «излишествами» толпы, она стала выдвигать его».
Так, ради сохранения личной власти Робеспьер становится фактическим орудием наиболее реакционных сил Конвента. При этом он старательно играет роль арбитра, посредника между двумя крайними фракциями монтаньяров. Арестовали нескольких дантонистов по подозрению в коррупции. Но затем следует арест представителей враждебной им группы левых Венсана и Ронсена. Робеспьер, уступая давлению «снисходительных», соглашается на создание Комитета справедливости, но быстро его ликвидирует. Идет ожесточенная полемика между Эбером и Демуленом в печати, в Якобинском клубе. «Я не принимаю, – говорит Робеспьер, – чью-либо сторону в этой ссоре. В моих глазах Камилл и Эбер одинаково не правы». Однако в начале января тон Робеспьера в отношении Демулена становится все более осуждающим. 7 января он излагает свое мнение о нем: «В его трудах вы видите самые революционные принципы рядом с максимами самого опасного модерантизма. Тут он превозносит храбрость патриотизма, там он питает надежду аристократии… Демулен – это странное соединение правды и лжи, политики и вздора, здоровых взглядов и химерических проектов».
Неожиданно происходят эмоциональные сцены. Робеспьер, отклонив требование исключить Демулена из Якобинского клуба, предложил лишь сжечь самые вредные номера «Старого Кордельера». Демулен запальчиво возражает словами Руссо: «Сжечь – не значит ответить!» Робеспьер берет обратно свое предложение и объявляет старого друга «орудием преступной клики».
Клики… враги народа… агенты Питта… плуты… интриганы; эти слова постоянно на устах Робеспьера. Создается впечатление, что он сдерживает свое негодование и только случайность выводит его из себя. 7 января во время его речи Фабр д’Эглантин встает и собирается выйти, но Робеспьер останавливает его: «Я требую, чтобы этот человек, которого всегда видишь с лорнетом в руке и который так хорошо умеет инсценировать интриги в театре, объяснился бы здесь». 12 января Фабра арестовывают, хотя пресловутый документ, являющийся поводом для ареста, известен давно, но его не пускали в ход. На другой день Дантон требует, чтобы Фабра вызвали в Конвент для объяснений, но представители Комитетов решительно возражают. Бийо-Варенн, в упор глядя на Дантона, заявляет: «Горе тому, кто заседал рядом с Фабром д'Эглантином и кто еще сегодня одурачен им!»
В Конвенте воцарилась атмосфера враждебности, подозрительности. Раскол среди монтаньяров теперь совершенно очевиден, но все как будто выжидают. Но вот 5 февраля (17 плювиоза) Робеспьер выступает с большим докладом о принципах внутренней политики. «Настало время ясно определить цель революции и предел, к которому мы хотим прийти». Почему это время настало только на пятом году Революции? Много подобных простых вопросов возникнут и останутся без ответа. Но вот как Робеспьер определяет цель: «Мы хотим иметь такой порядок вещей, при котором все низкие и жестокие страсти были бы обузданы, а все благодетельные и великодушные страсти были бы пробуждены законами; при котором тщеславие выражалось бы в стремлении послужить родине; при котором различия рождали бы только равенство, при котором гражданин был бы подчинен магистрату; магистрат – народу, народ – справедливости; при котором родина обеспечила бы благоденствие каждой личности, а каждая личность гордо пользовалась бы процветанием и славой родины».
При всем желании эти формулы нельзя назвать ни конкретными, ни ясными. Нет каких-либо определенных, конкретных политических, юридических или социальных задач. Это не более, как весьма туманная моральная характеристика крайне общего характера. Во всем обширном докладе депутаты не услышат никакого ответа на вопросы, которые ставит народ в многочисленных петициях, особенно на вопрос о голоде, о тяготах и бедствиях, достигших крайней остроты. Нет слов, Робеспьер очень красноречив в описании нравственно совершенного общества. «Мы хотим, – говорит он, – заменить в нашей стране эгоизм нравственностью, честь честностью, обычаи принципами, благопристойность обязанностями, тиранию моды господством разума, презренье к несчастью презрением к пороку, наглость гордостью, тщеславие величием души, любовь к деньгам любовью к славе, хорошую компанию хорошими людьми, интригу заслугой, остроумие талантом, блеск правдой, скуку сладострастия очарованием счастья, убожество великих величием человека, любезный, легкомысленный и несчастный народ народом великодушным, сильным, счастливым».
После такой долгой и пустой фразеологии в том же риторическом духе Робеспьер более конкретно все же говорит о возможности окончания войны и установлении господства конституционных законов. Однако пока тираны окружают страну, а внутри их друзья составляют заговоры, остается главной задача подавления внешних и внутренних врагов. И далее формулируется несомненно новый принцип деятельности правительства: «Если движущей силой правительства в период мира должна быть добродетель, то движущей силой народного правительства в революционный период должны быть одновременно добродетель и террор – добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна. Террор – это не что иное, как быстрая, строгая, непреклонная справедливость, она, следовательно, является эманацией добродетели; он не частный принцип, но следствие общего принципа демократии, используемого при наиболее неотложных нуждах отечества».
Марат в свое время призывал к террору, что возмущало многих. Но он не объявлял террор проявлением добродетели и воплощением демократии. Он считал его жестокой необходимостью. Робеспьер находит такое обоснование террора неубедительным и оправдывает его абстрактной категорией добродетели. Террор допустим не тем, что он необходим для предотвращения каких-то страшных бедствий, нет, он благодетелен сам по себе, ибо неразрывно связан с добродетелью. Попытки мистического оправдания казней с помощью иррациональных доводов известны были и ранее, например из практики инквизиции. Но тогда это не связывалось с демократией, с республикой, с воплощением добродетели в терроре. Пожалуй, самое трагичное в том, что Робеспьер глубоко верил в эту непостижимую связь террора с добродетелью. Идеал единства добродетели и террора, пожалуй, самая страшная из всех его утопий. Добродетель, счастье жизни утверждаются только торжеством смерти; никаких других средств укоренения добродетели он не указывает. Доклад Робеспьера был отнюдь не нравственно-воспитательной проповедью; он призван служить руководством к действию. Одну из речей, произнесенных за месяц до доклада, он закончил напоминанием «о заговорах, которые я здесь разоблачил. Я заявляю истинным монтаньярам, что победа находится в их руках, что остается лишь раздавить нескольких змей».
Идея единства добродетели и террора – плод и высшее «достижение» политической мысли Робеспьера. Мысли уродливой, аморальной, бессознательно преступной. Собственно, это уже не мысль, а продукт больного, извращенного, ненормального ума. Смертная казнь, применяемая в массовых масштабах без всякого ясного и точного обоснования ее необходимости, возводится в роль решающего средства нравственного воспитания людей. Реальные, подлинные нормы права, морали, выработанные человечеством на долгом пути от дикости и варварства до цивилизации, извращаются самым чудовищным образом.
Речь Робеспьера 5 февраля 1794 года не просто удивляет и озадачивает, она вызывает ужас своим смыслом, спрятанным в оболочку цветистой фразеологии. Постигая наконец ее трудно воспринимаемый нормальным разумом смысл, начинаешь понимать, например, одного из лучших современных историков Французской революции Ричарда Кобба. Этот англичанин всю жизнь посвятил ее изучению. Франция стала его второй родиной, где несколько десятков лет он проработал в архивах. Он стал одним из лучших, самых авторитетных знатоков хранящихся в них революционных документов. Этот человек левых, демократических убеждений так объясняет свое отношение к Робеспьеру: «В середине 1935 г. я был убежденным робеспьеристом; это можно извинить тем, что мне не было еще 18 лет. Я растерял большую часть своего робеспьеризма, когда в середине 40-х годов возобновил свои исследования; сейчас (это написано в 60-х годах. – Авт.), нет исторической личности, которую я считал бы более отталкивающей, чем Робеспьер, за исключением, пожалуй, Сен-Жюста».
В другой статье в те же годы Кобб пишет: «Я еще готов понять тех, кем руководит желание осуществлять зло… но я должен сознаться в своем крайнем отвращении к Робеспьеру, не только из-за того, что он делал, из-за того, что он так скучно и вымученно говорил, но и потому, что он представляет собой фарисейство, самодовольство, упрямство, отсутствие понимания других людей и пуританизм».
Это суровое, шокирующее при первом чтении мнение, безусловно, честного, добросовестного историка может быть принято во внимание только по отношению к Робеспьеру 1794 года, а не ранее, ибо именно тогда он стал нравственным уродом, жертвой болезненного духовного, морального перерождения.
КАЗНЬ ЭБЕРА И КОРДЕЛЬЕРОВ
Необычайно холодная зима 1794 года. Париж – сердце Революции. Странно, тревожно бьется это сердце, то с бешеным ритмом, то почти замирая от ужаса и гнева. Внезапные перебои грозят его остановкой или разрывом от невероятного напряжения последних месяцев. Казалось, после великих побед можно передохнуть…
Начало 1794 года – как раз середина периода, который в наших учебниках истории называют «высшим этапом» Революции. Сейчас середина, самый пик «высшего этапа». В декабре одержаны решающие победы над монархической коалицией и роялистскими мятежами. Какая величественная, грандиозная картина: свободный народ, воодушевленный идеями свободы, равенства и братства, ценой страшного напряжения добился блистательной победы!
Но происходит нечто непонятное, чудовищное: террор – крайнее средство, определенное полыхавшими мятежами роялистов и натиском монархической Европы, не только не ослаблен, но объявлен добродетелью! Теперь он – орудие против тех, кто делал Революцию! Народ – ее главная сила – страдает, как никогда за все годы Революции. В Париже голод, какого никто не помнит. Хлеб есть, но какой это хлеб, он как будто наполовину сделан из глины. Да и за ним длинные «хвосты» у лавок. Кроме такого хлеба, нет ничего. Раньше каждый день, чтобы прокормить огромный город, пригоняли из Вандеи по 600 быков. Теперь их нет. Революционные меры – максимум – позволили обеспечить армии Республики. Но парижские санкюлоты голодают, и они в ярости. Их законное, но слепое негодование выливается в гневное требование карать и казнить виновников бедствий. Вот как Жорес описывает настроение народа: «И среди различных групп населения загорался гнев. Это уже был не благородный взрыв 1790 г., не величественный гнев 1792 г.; порой это была великая, ожесточенная ярость, порой даже низкая, животная потребность облегчить свои собственные страдания, заставляя страдать других. Оскорблять, убивать, присовокупить к казни издевательства, до последнего вздоха, до последнего взгляда измываться над изменниками, ожидающими гильотины, чтобы дать им почувствовать оскорбление, чтобы заранее представить им жестами и словами в карикатурном виде их казнь, гротескную картину мрачного эшафота; такое искушение – увы! – испытывала в трудные часы большая часть толпы».