
Текст книги "Жертвоприношение Андрея Тарковского"
Автор книги: Николай Болдырев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
Среда, 10 июля. Местечко неподалеку от маяка. Прелестный вид. Чем-то напоминает африканскую саванну. Теплый день, что в это лето редкость. Очень светло. Приятная атмосфера.
Готовится съемка общим планом с движения – продолжение сцены пожара. Эрланда увозят на "скорой помощи". Он наблюдает, как его сын поливает сакуру, которую они сажали вместе. В это же время ведьма, чье имя Мария, имя любви... следует за машиной на черном велосипеде. Это 60-метровый проезд с панорамированием. Тарковский, как всегда, самый обаятельный дирижер происходящего, какого только можно себе представить.
Он пребывает в солнечном настроении, усаживает Томми к себе на колени и с помощью переводчицы рассказывает мальчику разные истории.
Сегодня получено известие, что дом будет отстраиваться заново. Лучшие студийные рабочие уже на пути из Стокгольма*.
* После несчастья с камерой Лариса Тарковская примчалась на Готланд, получила инструкции мужа и умчалась на материк на своем "опеле" -добиваться постройки нового дома на месте сгоревшего.
В полдень все собирают на лугу ярко-желтые полевые вдеты. Не потому, что счастливы, хотя это так. Просто в кадре не должно быть никаких признаков лета. Тарковский тоже собирает цветы. Он никогда не загружает работой других, не принимая сам в ней участия. Группа ребятишек – сейчас школьные каникулы – также вовлечена в работу.
Тарковский располагает камни вокруг сакуры так, как ему нужно. Мы уже знаем, что в этом состоянии он способен сделать перманент кусту можжевельника, лишь бы тот выглядел соответственно замыслу...
Четверг, 18 июля. Тарковский репетирует сцену снова и снова. Дом стоит подобно Фениксу. Он немного изменил свой вид, как бы сжался. У Тарковского идут две камеры, одна на полметра выше другой. Свен хотел бы снимать верхней, но Тарковский настаивает на нижней – ему кажется, что ей достанутся лучшие планы. Другая в резерве на случай, если повторится то, что произошло 4 июля.
Опять скрупулезная работа, все выверяется с точностью до миллиметра. Несмотря на общий план, границы действия строго определены.
Тарковский переставляет с места на место привезенные для съемки кусты можжевельника. В некоторые лужи подливается вода. Совершенно непонятно, каким образом актеры найдут свои места или как их найдет оператор, но не чувствуется ни малейшей нервозности. Эти люди – профессионалы.
В отеле музыкальный вечер. А мы, те, кто завтра собирается сжигать еще один дом, заползли в свои кровати. Музыка проникает в открытые окна вместе с мягким целительным ночным воздухом.
Подъем в два часа.
Пятница, 19 июля. На месте темно. Теплый ночной ветерок. Завтракаем при свечах.
Тарковский репетирует, репетирует и репетирует с актерами и операторами. Солнце медленно всходит за домом, ветер нежно колышет воду в заливе. Возле дома пожарные и рабочий ателье Ласс занимаются последними приготовлениями к пожару. Тарковский поспевает тут и там, поправляет висящие занавески, как всегда с точностью до миллиметра.
Как раз когда мы думаем, что все уже готово, Свен просит подождать еще час. Есть риск получить отраженный свет.
И мы ждем. С ночи до утра. Все как один говорят шепотом... Затем Тарковский дает последние указания. Атмосфера напряжена изнутри, но внешне все спокойны.
Ласс, ответственный за пожар, беспокоится: ветер усиливается по направлению к юго-востоку. Если он захватит огонь, все неминуемо ускорится, и тогда 20 минут, отведенные на два дубля, будут урезаны до 12 минут в лучшем случае.
Ожидание уже довело нас до нервного хихиканья. Тарковский спрашивает, будут ли участники репетировать в последний раз, но все говорят, что такой необходимости нет.
Последнее распоряжение произносится шепотом, чтобы не случилось ничего непредвиденного.
"Пять минут до съемки", – говорит Свен Нюквист.
Наверное, это похоже на войско перед атакой. Каждый молча занимает свой пост. Абсолютная тишина. Полная готовность.
Тарковский командует: "Зажигай!"
Дом загорается. Великолепное зрелище. Никакой подделки. Это настоящая драма.
Звучит команда: "Съемка!", и начинает разворачиваться действие. Камера в полном порядке. Никто не думает о том, что на второй дубль нет времени. И никто не нервничает, когда это становится очевидным, ведь все идет как по маслу.
В момент окончания сцены актеры должны бегом возвращаться на исходные позиции и начинать все сначала. Но Тарковский кричит: "Оставайтесь на местах!" Сьюзен Флитвуд в отчаянии опускается на мокрую землю. А Тарковский уже видит другую картину, быстро излагает ее словами: Свен Вольтер должен поднять женщину и нести ее на камеру. "Оставайтесь в образе! Идите на нас!" – кричит Тарковский.
Вольтер поднимает актрису (которая в намокшей одежде весит по меньшей мере 65 килограммов) и несет ее, тяжело шагая, прямо на камеру. За ним следуют остальные.
В последний раз Нюквист панорамирует к горящему дому, который именно в этот момент распадается на части. Боги на стороне Тарковского, это точно. "Спасибо!" Аплодисменты.
"Потрясающе! Великолепно!"
Девушки разражаются рыданиями. Ассистент режиссера громко всхлипывает. Все они, включая Ларису, жену Тарковского, провели здесь последние несколько дней безвылазно.
Мы слились в каком-то невообразимом медвежьем танце, поздравляем Ласса с замечательной работой, а Тарковский буквально парит над мокрыми лугами.
Атмосфера неописуемая!
Съемочная группа фотографируется на фоне чадящих, тлеющих головешек. Всех наполняет чувство единения, тихой радости и счастья. В семь утра отправляемся в отель. Пять часов пролетели как один миг.
В тот же день, когда загрохотала над заливом гроза и на землю упали первые тяжелые капли дождя, Тарковский закончил съемку фильма "Жертвоприношение". В сосновом лесу был снят финальный, одиннадцатый дубль крупного плана Эрланда. Тарковский подбросил свою кепку, и она застряла в ветвях дерева.
Эпизод снимался в гуще деревьев. Заняты были лишь Эрланд и Томми. На редкость терпеливый шестилетка делал почти в точности то, что хотел Тарковский. Но ведь последнему не так просто угодить. Ассистентка Кики, умная девушка, как все в этот день счастливая и ошеломленная, не поняла Тарковского и убрала травинку, которая была перед лицом мальчика. Тарковский обернул к ней взгляд, полный отчаяния... но потом улыбнулся.
За полночь – прощальная вечеринка. Сумасшествие продолжается. Тарковский поет, все болтают о том о сем, чудесно проводят время. Разговоры о колдовстве: через десять минут после окончания съемки дневной сцены взорвалась одна из шин, но поблизости уже никого не было.
Наверняка Тарковский знается с нездешней силой!"
(2)
Влияние Тарковского на съемочную группу очевидно выходило за пределы обычных деловых отношений. Харизматический импульс Тарковского был воспринят, и взаимоотношения вышли в пространства философические.
Вот небольшой фрагмент воспоминаний переводчицы Лейлы Александер:
"Целый вечер мы слушали с ним лопарские народные напевы "Jojkar". Хотя пением это не назовешь. Это – пастушьи выкрики, оклики, напоминающие заклинания шаманов. В фильме мы их слышим каждый раз, когда в воздухе чувствуется приближение чего-то угрожающего и необъяснимого. Мы слышим этот зовущий, манящий женский голос перед "пророческими обмороками" почтальона Отто и самого Александра, а также перед его апокалипсисными снами.
Я не знаю другого режиссера, который бы с такой тщательностью, чуткостью и знанием человеческой психики использовал бы звуковые эффекты. Очень часто говорится и пишется о том, какое особое внимание Тарковский уделял свету, освещению, и очень часто, к сожалению, упускается его совершенно уникальное отношение к звуку. Андрей не раз указывал на то, что порой даже самые, на первый взгляд, незначительные звуки имеют сильнейшее воздействие на зрителя, равное визуальному. Дрожание хрусталя, катящаяся по полу монетка, шелест бумаги, пронизывающий звук электропилы, вязнущие в глине и сгнившей листве ноги, журчание воды... – все это фиксируется и остается в памяти зрителя. "Иногда изображение следует за звуком и играет второстепенную роль, а не наоборот. Звук – это нечто большее, чем только иллюстрация происходящего на экране".
Андрей любил экспериментировать: часто мы занимались тем, что бросали на пол монетки, слушая разницу в звучании, или лили на пол всевозможные жидкости – молоко, воду, кока-колу – и с радостью убеждались, что ничто в мире не звучит одинаково! "Учись слушать и слышать звуки: видишь, молоко имеет свой звук, вода – свой. Казалось бы, что естественнее? Но мы не обращаем на это внимания. А в кино это важно. Опять возьми ту же воду. Какая неисчерпаемая гамма звуков. Музыка, да и только. А горящий огонь: иногда это просто симфония, а иногда одинокая японская флейта. Вереза и сосна горят по-разному и звучат по-разному. В звуках такие же большие различия, как и в цвете".
Я пишу это и думаю, что ни один человек не научил меня столь многому, как Андрей. И это касается не только кино. Он научил меня по-новому видеть и слышать мир, открыл глаза на самые простые и обычные явления, за которыми столько тайн..."
Быть может, наиболее интеллектуальные взаимосвязи образовались у Тарковского с Эрландом Йозефсоном, который вспоминал:
"С первого дня у меня сложилось впечатление, что мы находимся в хорошем, интенсивном контакте. Мы не владели одним и тем же языком... Но его требования были ясными, мы общались с помощью глаз, жестов. Требовалось особое внимание, нельзя было ускользать взглядом, как это часто бывает в разговоре с кем-нибудь. Нужно было все время смотреть в лицо, и когда мы делали так.... Он был очень искусен в показе, в игре, он хорошо умел направлять действия другого. Он любил такую работу, причем не доминировал, а только делал замечания и предложения. Он как бы намечал рамки для актера, в которых тот мог свободно двигаться, при этом передавалось вдохновение. Сама игра в нашем первом совместном фильме была для меня непростой, потому что я играл характер героя преувеличенно. Я привык в игре брать как можно больше характера. Но ему не нужно было много характера, он хотел сохранить тайну, предоставить много зрителю, хотел подействовать на зрителя, разбудить его любопытство, не определять слишком многое характером или ситуацией...
Он все время как бы охотился. Он подстерегал не только выражение на лице актера, но и выражение природы. <...>
Чужестранец, который мне очень близок. Человек, охваченный вечным желанием создавать мир. Человек, который творил заново дождь, облака, выражение на человеческом лице. В его присутствии можно было вплотную приблизиться к чуду жизни. И одновременно шутил, смеялся, затевал игры; в нем было много кокетства. Он любил самого себя, свое тело, свое лицо. Он очень хорошо знал, как выразить самого себя в ландшафте, потому что он был очень открытым человеком, наивным, как и многие люди искусства. Он в самом деле был человеком творческим и парадоксальным, – в том смысле, что мог быть одновременно открытым и таинственным, серьезным и игривым, в нем была особая нежность, он мог как-то по-доброму прикоснуться к человеку..."
Общение с Тарковским-философом подвигло Йозефсона на создание радиопьесы "Летняя ночь. Швеция", полностью построенной на материале ютландских посиделок с Мастером. Именно так его и воспринимали: как загадочного человека, ведающего о тайне внутренних превращений.
"Вся жизнь, – сказала Лотти, – это большой исследовательский процесс. Это то, что я как раз чувствую в присутствии Русского. Он ведет свое исследование в неизвестном мне направлении. Во мне все замирает. Его торжественность напоминает мне о моем детстве..." (Именно: религиозный ребенок.)
"Он серьезен. Шевеление веток для него так же важно, как шевеление души. Дребезжание ложечки в стакане интересует его не меньше, чем история России..."
"Ты хочешь видеть меня таким же, каков ты сам. Запад – воздух, Восток – дух. Я не такой, как ты", – Русский Эрланду.
"Вы хотели меня видеть таким же, какие вы сами. Но я не такой, какие вы. И ваше подлинное горе должно было бы состоять в том, что вы не заметили этого. Вы упустили момент моего ускользанья из придуманной вами моей маски. Я давно ушел из той куклы, которую вы считали мною" – так мог бы сказать Тарковский многим из тех, кого оставил в России.
" – Почему ты все время говоришь так, как будто я здесь ради себя самого!.. – Русский Эрланду. – А ты хоть на миг представь, что я здесь ради тебя!
– Чтобы я избавился от своих гримас?
– А ты этого не хочешь?.. Ты не хочешь измениться?.." И вот завершающая часть пьесы*.
* Цитирую по сценарию Марка Розовского, написанному по пьесе Э. Йозефсона. Спектакль был поставлен в московском Театре у Никитских ворот.
"Начинается третий, заключительный сон Эрланда.
Стены палатки завибрировали, как от ветра. Волны шли, нет, бежали слева направо строгими рядами, соблюдая дистанцию.
Неожиданно стены палатки осветились могучим желтым светом...
Это Русский зажег свечу и тенью пошел справа налево, навстречу волнам...
Что-то хлюпало в тишине...
Это был длинный-предлинный проход, ассоциирующий изображение с проходом героя со свечой из фильма "Ностальгия"...
Эрланд не мог оторвать глаз от свечи, которую Русский держал перед собой, шагая тенью по полотну... Свет свечи мигал, и это походило на мигание экрана, когда изображения еще нет, но полосы и кресты, кляксы и всякая случайная мазня завораживают...
Голос Эрланда: И я потом лежал и не мог заснуть этим утром, после белой ночи, которая была для всех нас таким разочарованием. Полотно шевелилось. Я чувствовал, что он изменил мое восприятие полотна. Дождь моросил. Я чувствовал и к дождю другое отношение. "Ты изменил меня, – сказал я. – Я могу только надеяться, что эти изменения коснутся всего моего внутреннего мира. Понимаешь?"
– Обещай мне уважать себя. Ты должен понять, что ты сам значим. Не сопротивляйся самоуважению.
– Ты действительно не боишься называть вещи своими именами?
– Я изучаю себя и тебя. Я пытаюсь сообщить миру свои наблюдения над ним. Я уважаю тайны.
– Господи! – воскликнул Эрланд. – Какие надежды мы возлагаем на наших режиссеров?!
Русский улыбнулся уголками рта:
– Но исполнение твоих надежд не входит в мои честолюбивые планы. Публика чего-то ждет от меня. Я рад. Но я предал бы самого себя, если бы в мои планы входило оправдать эти ожидания. Тогда я был бы американцем из Голливуда. Я не хочу предавать самого себя.
– Ты считаешь, я предаю себя?
– Слишком много, – сказал Русский. – Слишком часто. Я слышу иногда вопрос: "Кем он, собственно, себя считает?.. Кто он?"
– Кто ты?
– Это очень хороший и важный вопрос. Серьезный вопрос. Это один из тех вопросов, которые публика, надеюсь, задает себе, когда смотрит мои фильмы. Кто я?
– Кто я? – снова эхом отозвался Эрланд.
– Кто я с моей собственной точки зрения?
– Я сижу здесь в темноте вместе с другими людьми, и чужой, непонятный Русский заставляет меня самому себе задавать вопрос: кто я такой?
– Да. Да!.. Кто ты есть, как ты сам считаешь?
– Я спрашиваю себя и тебя: кто ты есть, как ты сам считаешь? Обязан ответить.
Русский усмехнулся:
– Я знаю, вы говорите, что я слишком болтлив.
– А на самом деле?
– Да. Ладно. Конец фильма. Пойду покопаюсь в лужах. Пойду посмотрю на туман. Пойду посчитаю свои шаги. Пойду перекрещусь.
Тут вдруг раздался голос из фильма "Андрей Рублев":
– Андрей, куда ты?
Русский обернулся, весело посмотрел на нас, сказал:
– Пойду заставлю планету вертеться. И задул свечу".
"Нужно быть таким, как вода..."
1986 год был годом медленного умирания. Клиники, операции, облучения, химиотерапия. Курс за курсом. И одновременно работа по завершению "Жертвоприношения". Однако к моменту Каннского кинофестиваля (май) он чувствовал себя так плохо, что на финальную часть киноконкурса отправил сына Андрея. Так что международная премия кинокритиков, международная премия журналистов и приз экуменического жюри были вручены Андрею Тарковскому-младшему.
В июле – попытка исцеления в антропософской клинике под Баден-Баденом, после чего – два месяца подаренного судьбой приличного самочувствия, два месяца у моря в кругу семьи.
"18 августа 1986. Сегодня я приехал в Анседонию. Лара сняла виллу, принадлежащую певцу Модуньо. Она расположена совершенно на отшибе, здесь большой парк, простирающийся вниз к морю и плавательному бассейну. Дом уютен и просторен, но прежде всего удобен. Моя комната – наверху, есть терраса, выходящая к морю. Синее прозрачное небо, солнце, море, волшебный воздух не оставляют равнодушным даже смертельно усталого человека. Здесь царит особая атмосфера, которую можно найти только в Италии и которая возвращает радость жизни и вливает новые надежды. Недаром Пушкин назвал Италию "старым раем", хотя он никогда здесь не был. Италия наполняет мирным блаженством. Это единственная страна, в которой я чувствую себя дома и в которой я хотел бы жить вечно.
Мое прибытие превратилось в большой праздник. Лара, Андрюшка и Анна Семеновна не могли скрыть своей радости. Все были счастливы так, словно моя болезнь была уже позади. Как бы мне хотелось так думать! Это был чудесный ужин. Впервые после многих месяцев я испытывал чувство покоя и радости. Как это все же прекрасно, быть дома со своими любимыми людьми".
25 августа: "Хожу на прогулки, по вечерам сижу у моря и наблюдаю за великолепными закатами. Предаюсь меланхолическому настроению, не хочу ни о чем думать, просто смотрю в чистую даль. Тихая печаль и тоска наполняют душу. <...> Андрюшка стал совсем коричневым и еще подрос. Много плавает и кажется довольным жизнью. Лара тоже. Несмотря на всю работу и труды, она выглядит хорошо, стала загорелой и более стройной. Но главное, она немного успокоилась и пришла в себя. Но больше всего я радуюсь за Анну Семеновну. Даже десять лет назад в Москве она выглядела хуже. Она постоянно повторяет, что мы оказались в раю и что она абсолютно уверена, что я выздоровею..."
В октябре началось новое ухудшение, и в начале ноября Тарковский пишет завещание. Однако даже еще и в декабре он продолжает работать, совершенствуя свою главную книгу.
Дневник последнего года пестрит словами и наблюдениями благодарной кротости. Особенно часто на устах имя жены.
Январь: "У Ларисы нет ни секунды времени, она вертится как белка в колесе. Обо всем – домашние работы и уход за мной – должна беспокоиться она сама, так как у нас нет денег, чтобы нанять помощников. Лечение ужасно дорогое, да еще квартира. К тому же жизнь в Париже вовсе не дешевая. Я забочусь о ней. Насколько еще хватит ее сил?.."
Март: "...Я знаю, что мне в лучшем случае предстоит медленное умирание и мое лечение – лишь продление этого срока. Лара, конечно, верит в чудо. Она терпелива и внимательна, как никогда прежде; понимает, что у меня должен быть свой покой, несколько приятных минут, которые бы облегчили эти тяжелые, мрачные дни.
Болезнь делает человека эгоистичным и раздражительным. Я часто ее обременяю, впадаю в истерику, осознавая, однако, всю несправедливость своего поведения. Нелегко жить под одной крышей со смертельно больным, а для нее это особенно тяжело, если вспомнить обо всех трудностях и печальных часах нашей прошедшей жизни. Однако она сносит все терпеливо, без ропота; ей не нужно объяснять все эти вещи!!!" (31.03.86. Париж.)
Май: "Лариса умеет создать домашнюю и уютную атмосферу, отрицать это невозможно. Уже больше двадцати лет она вынуждена заниматься этим, не имея необходимых средств. Не знаю, откуда она берет столько энергии и терпения".
Август: "Хочу о многом говорить с Ларой – о нашей будущей жизни, обо всем. Очень скучаю без нее и очень ее люблю. Она действительно единственная женщина, которую я люблю по-настоящему, и никакую другую женщину я полюбить бы не смог никогда. Слишком много она значит для меня".
Ноябрь: "...Андрюшка с Анной Семеновной во Флоренции, в доме ужасно холодно. Мы озабочены их здоровьем и часто им звоним. Андрюшка учится хорошо, просит разрешить приехать на каникулы в Париж. Я же боюсь вызвать у него ужас своим видом и хотел бы, чтобы Лара съездила во Флоренцию на один-два дня. Но как это все можно организовать, я не знаю. До сих пор мы одни, не можем подобрать кого-то в помощники. Как всегда помогают Максимов, Марианна и Катя, которые приходят, чтобы побеседовать с Леоном. Я уже не в состоянии обслуживать себя. Лара возит меня по квартире в кресле. И даже это несказанно тяжело. Что будет дальше?.."
Тарковский поражен тем ненавязчивым, но очень реальным вниманием, которое ему оказывают самые разные люди. Началось с Марины Влади, которая подарила два чека на сумму более двадцати тысяч франков, поскольку в кошельке Тарковских было шаром покати. Максимилиан Шелл много раз был добровольным курьером между Тарковскими и Москвой, переправляя Анне Семеновне и детям деньги, вещи, поддерживая их морально. Кшиштоф Занусси предоставил Тарковским свою парижскую квартиру. Затем они переселяются на какое-то время в квартиру Марины Влади, муж которой, Леон Шварценберг, ведет все лечение (точнее – руководит им) до самого конца. Затем получают "свою" квартиру – дар знаменитого кинопродюсера Анатоля Дюмона.
В "Мартирологе": "Сколько у нас ошибочных и предвзятых мнений о людях (о французах, неграх, да и об отдельных индивидах). Кто к нам отнесся лучше, чем французы? Дали нам гражданство, квартиру, комитет собирает деньги и все оплачивает, в том числе и пребывание в клинике. Там работает темнокожая медсестра, так она просто ангел; всегда улыбчива, готова к услуге, внимательна и любяща.
Нам следует менять свои представления. Мы не видим, но Бог видит. И он учит нас любить ближнего. Любовь преодолевает все – и в этом Бог. А где нет любви, там все идет прахом..."
Французский Комитет по воссоединению семьи Тарковских (семья воссоединилась, а Комитет остался!) организует ретроспективу фильмов мастера. В честь дня его рождения в храме святой Мадлен в Париже был устроен концерт, на который пришла властная и культурная элита столицы. От семьи Тарковских присутствовали жена и сын. Был на концерте и Робер Брессон, передавший Тарковскому кассету с записями Баха.
Не было недостатка у Тарковского и в гостях: Занусси, Вайда, Крис Маркер, Анатоль Дюмон, Брессон, итальянцы, шведы, немцы...
На этом фоне Тарковский особенно недоуменно-болезненно ощущал холод, шедший из Москвы. Запись в "Мартирологе" от 16 февраля: "В Москве уже все узнали о моей болезни, однако нам, как и прежде, никто не звонит и, за исключением двух или трех человек, никто не заходит. И быть может, это и хорошо, я давно уже всех их выбросил из памяти. Должно быть, звучит странно, но я не ощущаю ни потери, ни печали".
Однако печаль, конечно же, была. И думаю, что более, чем печаль. В дневнике в день своего рождения 4 апреля: "Как и прежде, из Москвы звонков нет, нет и визитеров..."*
* Ирма Рауш, первая жена, писала в "Литературной газете" 2 апреля 1997 года: "Гениальные люди от природы доверчивы, Андрей был доверчив до наивности. Он и не подозревал, какой искусно воздвигнутой стеной был окружен многие годы. Все видели это, но из любви к нему тактично молчали. Даже известие о его болезни не пробило эту брешь. Не только друзья, никто из родных не мог дозвониться до него ни в Париж, ни в Италию. К телефону его подзывали выборочно. О каких-то звонках просто не сообщали".
Я спрашиваю себя: возможно такое? И отвечаю: маловероятно, но, в принципе, почему бы и нет. И что из этого следует? «Победа коварной мещанки-жены»? Но не закладываем ли мы сами свою доверчивость или свою подозрительность в бессознательное основание тех или иных наших житейских игр? Я имею в виду прежде всего глубинные посылы энергетики Тарковского.
Несколько лет спустя после смерти мужа Лариса Тарковская говорила в одном из своих московских интервью: "Но самое горькое то, что, когда Андрей заболел, не было ни одного звонка или письма от друзей! Только Никита Михалков как-то привез и передал ему икру да Сережа Соловьев прислал письмо и иконку с благословением его бабушки, я положила ее Андрею в гроб... Андрею ведь и в выпуске фильмов помогали не коллеги, а люди, которые были вне "конкурса зависти" и амбиций: Шостакович, Симонов, известные ученые..."
Вот ведь и совсем не ангажированный писатель Георгий Владимов вспоминал: "И еще одно, последнее – о коллегах. Он дважды и трижды возвращается к ним и говорит уверенно, что я этих людей знаю. Да, знаю. И над засыпанной парижской могилой хочется мне назвать поименно тех, кто не только не защищал своего собрата, но годами занимался глупым и злым делом – спасал художника от его дара, от его тайной свободы... Но – не стану этого делать, не нарушу воли покойного, все им простившего, отмахнувшегося от них: "Ну да Бог с ними!""
13 апреля в "Мартирологе" финальное горестное размышление о дружбе и друзьях:
"Париж, ул. Пюви де Шаванн, 10.
Как часто я бывал необъективен в оценке людей, меня окружавших! Моя нетерпимость к людям, а с другой стороны – моя чрезмерная доверчивость приводили часто либо к разочарованиям, либо, наоборот, к неожиданным "сюрпризам". Люди, которых я когда-то принимал за моих друзей, находившиеся близко ко мне, оказывались в действительности попросту жалким ничто; вместо того чтобы поддержать бедную Анну Семеновну, которая осталась одна с детьми, приняв на себя общий груз ответственности за Андрюшку и наш дом и, сверх того, еще оставшись без средств (ибо у нас даже была отнята возможность хоть какие-то деньги посылать семье, и они были обречены на голодное существование), они, если случайно встречали на улице Ольгу или Андрюшу, испуганно, как от прокаженных, убегали от них прочь, и лишь два или три человека иногда звонили или наносили короткие визиты. И если бы не хлопоты и не помощь многих, нам еще недавно неизвестных, людей здесь, на Западе, я не знаю, что бы с ними было. Я не могу понять этих людей, потому что со многими из них мы часто обсуждали мое безвыходное положение. Ведь они знали, что я в течение семнадцати лет оставался безработным, со всеми следствиями из этого; что у меня не было никакой возможности реализовать мои идеи. И ведь были и те, кто клялись мне в дружбе, а затем были сверх всякой меры счастливы, примкнув к целенаправленной моей травле. Все эти застольные разговоры
о свободе личности, творчестве и т.п. – не что иное, как лицемерная болтовня, столь характерная для русского существа – тотальная безответственность. Просто противно! Никто не написал об этом лучше, чем Федор Михайлович Достоевский в своих "Бесах". Гениальный, пророческий роман. Быть может, сегодня он еще актуальнее, чем в эпоху Федора Михайловича.
Ни один человек, знающий себе цену, не рискнет позволить бесконечно потешаться над самим собой. Я никогда не раскаивался в своем решении. Никогда даже малейшее сомнение не посетило меня. Я убежден, что друзей у меня (в том смысле, как понимаю слово дружба) никогда не было*; и настоящей дружбы не может быть там, где нет свободы. И если вообще кто-то и страдал от моего образа действий, то это были Лара и я, наша семья и наши дети.
* Ср. определение дружбы, вложенное Тарковским в уста Глюка в сценарии "Гофманиана": "Друзья – это те, кто сможет ради тебя пожертвовать всем. И не ради афиширования своих дружеских свойств, а втайне, так, чтобы никто и никогда не узнал об этой жертве, сознание которой могло бы омрачить наше существование. Есть у вас такие друзья?"
С приездом же Андрюшки и Анны Семеновны у меня полностью улетучилось то чувство, которое мы обычно называем ностальгией и причина которого, очевидно, в моей тоске по любимым.
Я думаю, что именно те, кто громче всех кричит о свободе, меньше всего способен страдать. Свобода означает ответственность, и поэтому многие ее боятся.
С Володей Максимовым и Славой Ростроповичем мы в. Москве не были знакомы. Однако, когда они узнали о нашем безнадежном положении, они сразу среагировали и начали нас поддерживать. Володя организовал нашу пресс-конференцию, вместе со Славой поехал в Милан и активно мне помогал в не лучшее время моей жизни, не говоря уже обо всех остальных хлопотах о нас. Ему удалось также с большими усилиями, но все же переправить в Москву деньги для Анны Семеновны, что на тот момент было главным делом. Сейчас я чувствую себя окруженным их вниманием, что помогает не ощущать себя одиноким, сознавать, что еще есть люди, готовые в любой момент прийти тебе на помощь, что в моем нынешнем положении не является несущественным.
Если бы от моих прежних "друзей" пришло письмо или телефонный звонок! – но, замечу между прочим, я уже ничего от них не жду. Здесь неожиданно объявился Р., позвонил нам. У него выставка в Париже. Неужели он действительно не может понять, что я не хочу иметь с ним ничего общего после того, как он пришел к нам в Москве с Витей (обоих привел в наш дом Г., с которым я попросил Анну Семеновну не общаться), чтобы востребовать назад свою картину, подаренную им мне пятнадцать лет назад, – будто бы для выставки -и так ее потом и не вернул. Помимо всего прочего, картина еще и называлась "Дар". Мне стыдно за него. Я вспоминаю, что когда-то он был совершенно другим, но все это действительно было очень давно. Позднее он изменился до неузнаваемости, становясь все мельче и ничтожнее.
И это так прискорбно! Ну их всех! Единственное стоящее – это жить в ладу со своей совестью..."
В свой последний год Тарковский учился походить на свою любимую стихию – воду. "Нужно быть таким, как вода, – писал он в дневнике, цитируя Василия Великого. – Она течет, не зная преград. Ее останавливает плотина, она прорывает плотину и течет дальше. В четырехугольном сосуде она четырехугольна, в круглом – кругла. Потому-то в ней нуждаются больше, чем во всем другом, и она сильнее, чем все остальное".
Завещание
В ноябре Тарковский понял, что жизнь кончена, и его дневниковые записи начинают звучать завещательно.
"Леон, который очевидно хотел меня порадовать, сообщил, что в Советском Союзе широко идут мои фильмы, информация эта от Марины (Влади. – Я. Б.), которая как раз была в Москве. Я думаю, началась моя "последняя" канонизация. Очевидно, они от той же самой Марины что-то узнали о состоянии моего здоровья, точнее говоря – о моем плохом здоровье. А иначе как объяснить их поведение? Ведь я же не получил ни письма, ни телефонного звонка из Москвы (за исключением близких мне 2-3 лиц). Это можно расценивать как страх и нежелание контактировать со мной, но зато сняли запрет с моих фильмов. Очевидно, пришло время, чтобы Госкино начало искать пути к моей реабилитации. У них ничего не изменилось, все осталось по-старому. Как и прежде, там царят страх, подлость, лицемерие, ложь. Полностью отсутствуют какая-либо мораль и какое-либо понятие об этике. Единственное, что меня утешает и радует, так это то, что те люди, которым я посвятил все свое умение, с кем я вел посредством фильмов диалог, наконец-то беспрепятственно могут смотреть все мои фильмы. И я надеюсь, что ту полноту ответственности, которую я на себя взял, они смогут понять и почувствовать лучше, если я расскажу им о наисущностном предназначении человека, которое состоит в том, чтобы благодаря поиску духовности познавать истину. Смысл творческой деятельности состоит в том, что художник свободно выражает свое собственное личное видение вещей, ибо художественное творчество, как ни одна другая форма выражения, как ни один другой феномен, отчетливейшим образом наглядно показывает то, что называется сутью личности, ее реализацией, ее опорой. Я всегда стремился к тому, чтобы оставаться самим собой, что, как мне кажется, является важнейшим принципом для художника. Потерять русского зрителя, для которого я двадцать лет работал в киноискусстве, было для меня очень тяжело. И я бесконечно счастлив, что вновь