Текст книги "Солдаты мира"
Автор книги: Николай Иванов
Соавторы: Владимир Возовиков,Виктор Степанов,Евгений Мельников,Борис Леонов,Валерий Куплевахский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Все это я как бы говорил Борису мысленно, а вслух сказал другое.
– Как же теперь Галка? – спросил я, словно мы и не заканчивали вчерашнего разговора.
Не отрываясь от газеты, Борис раздраженно бросил:
– Что тебе далась эта Галка? Конченное дело. И давай не будем комментировать…
– Значит, нет любви? А д’Артаньяны, про которых ты так горячо говорил на диспуте?..
Борис тут же перебил:
– Брось ты эту ахинею разводить… Любовь… любовь… – И тут же воспользовался недозволенным приемом, ударил открытой перчаткой: – Сам-то хоть раз поцеловал кого-нибудь?
– Подумаешь! – вспылил я. – Может, и целовал, какое достижение! Что в этом особенного? Хочешь… – я огляделся и увидел напротив девушек. – Хочешь, подойду и поцелую вон ту блондинку?
– Чего-чего? – но понял Борис.
Я подошел к соседней лавочке, поцеловал блондинку и выскочил в тамбур. На следующей остановке я сошел с электрички. В Москву Борис поехал один.
На какой это было остановке? Я тогда не заметил. Я вообще ничего но видел. Перед глазами в мутном овале девчата. Сидят на лавочке, переговариваются. Три-четыре шага. Блондинка даже не успела отвернуться. И сказать ничего не успела. Я наклонился – и ослепительный локон обжег мои губы. Родинка… Я, кажется, поцеловал ее в родинку. Только родинку и запомнил. Над краешком губ. И еще – запах локона, словно он откустился от черемухи.
– Не ожидал от тебя такой прыти, – сказал вечером Борис – А девчонка ничего… Хорошую она тебе затрещину влепила. (Когда? Я даже и не заметил!) Нахалом тебя обозвала. Пришлось подсесть, провести разъяснительную работу. А зовут ее, между прочим, Лида!
…«Как тогда? как тогда? как тогда?..» – приговаривают колеса. Километровый столб, будто судья на дистанции, показал в окно электрички число километров, которые уже отделяют меня от Апрелевки. Двадцать, двадцать один… А как далеко, как безвозвратно я отъехал!
Может быть, вот в этом поезде, в этом вагоне я совершил тогда отчаянный, безрассудный поступок – поцеловал незнакомую девушку. Поцеловал назло Борису.
Я встретил ее месяца три спустя, когда затих стыд, когда уже почти забыл тот нелепый эпизод. В автобусе, битком набитом дачниками, я передал кондуктору чьи-то деньги и услышал за спиной звенящий насмешливыми нотками голос:
– А между прочим, со старыми знакомыми принято здороваться!
Я повернулся, еще не понимая, к кому этот голос обращен. И тут кто-то тихонько, по настойчиво толкнул меня в плечо.
– Здравствуйте, смелый товарищ! – опять засмеялся голос.
Я шевельнул плечами, коловоротом развернулся на сто восемьдесят и обомлел: она! Да, это была та самая блондинка, с такой знакомой родинкой у краешка губ. Опять надавили пассажиры, штурмующие автобус на очередной остановке, и снова, как тогда, локон обжег мои губы. Вокруг пламенели кленовые букеты, а мне показалось, что в автобус внесли черемуху.
– На следующей выходите? – спросила она.
– Конечно! – сказал я и пробкой вылетел в распахнувшиеся двери.
Она была в коричневой болонье, и из-под воротничка приветливо выглядывал голубой газовый шарфик. Я думал, что вот сейчас спросит про ту мою выходку. А она даже не напомнила. Только поинтересовалась как бы невзначай:
– Скажите, Борис ваш приятель?
– Друг, – с гордостью ответил я. – А что?
– Да так, ничего, – улыбнулась она. – Рыцарь двадцатого века.
Я так и не понял, хорошо это или плохо, когда тебя называют рыцарем двадцатого века.
Мы прошли всю Апрелевскую улицу, и у поворота на Киевское шоссе она остановилась.
– Вот я и дома, – сказала она, – до свидания…
И тут я понял, что если мы не условимся о встрече сейчас, то не увидимся больше никогда. А мне не хотелось, – почему? – мне очень не хотелось, чтобы так вот «здравствуйте» и «до свидания».
– Вы в кино ходите? – спросил я первое, что пришло в голову, лишь бы что-то спросить, лишь бы не уходила вот так, сразу.
– Ну, а почему же нет? – опять улыбнулась она, и я почувствовал, что разгадала нехитрую уловку этих слов. – На девять тридцать, как все взрослые люди. Особенно по выходным дням.
Да! Кажется, Борис говорил: она работает на Грамушке – так апрелевцы называют завод грампластинок.
Я начал формулировать новый словесный заход, – и куда только девались слова! – но она вполне серьезно спросила:
– Хотите пригласить? Заходите. Вон домик с зелеными наличниками. Злых собак во дворе нет. – И, кивнув, пошла по дорожке вдоль багряного палисадника.
Домой я возвращался окольным путем, чтобы дольше идти. Шел и думал: «Как все просто! Надо же – вдруг на тебя сваливается нежданная радость. Такого настроения у меня еще никогда не было. С чем бы это сравнить, когда на душе праздник? А ни с чем не сравнить. Радость – это и есть радость. Праздник – он праздником и зовется».
Сколько раз мы встретились? Можно пересчитать по пальцам. Дважды были в кино. Я даже не помню названия картин. И еще – просто так – бродили по улицам. У меня и в мыслях не было ее поцеловать. Мы смотрели на звезды, что согревали над нами небо, слушали тишину, парящую на легких кленовых листьях. Ветер дышал осенней мятой…
Но радость никогда не приходит одна. Так получается, что по ее следам ступает грусть. Я знал, что нам придется расстаться надолго, слишком надолго, но не ожидал, что это наступит так скоро.
– Вот повестка пришла, – сказал я однажды Лиде и протянул ей «Правду».
Она не сразу поняла.
– Где повестка?
– Читай, – показал я ей на первую страницу.
Слышали, чтоб военный приказ читали женским голосом?
– «Приказ Министра обороны СССР, – продекламировала Лида, подражая Левитану. – В связи с увольнением в запас военнослужащих, в соответствии с пунктом первым настоящего приказа, призвать на действительную военную службу в Советскую Армию, Военно-Морской Флот, пограничные и внутренние войска граждан, которым ко дню призыва исполняется восемнадцать лет, не имеющих права на отсрочку от призыва, а также граждан старших призывных возрастов, у которых истекли отсрочки от призыва». Ну? – спросила Лида.
– Ко дню призыва мне все восемнадцать, отсрочек не имею, – отчеканил я по-военному.
– Шагом марш! – скомандовала Лида, мне в тон. И шутя добавила: – А куда же напишу я? Как я твой узнаю путь?
– Все равно, – сказал я в тон ей, – напиши куда-нибудь.
Мы рассмеялись.
И снова стало так тихо, как бывает лишь в осенний вечер. И в этой тишине насмешливыми нотками прозвенели Лидины слова:
– А как же рыцарь двадцатого века? У него что, отсрочка?
Я промолчал.
Повестка из Наро-Фоминского райвоенкомата пришла через две недели.
4
Меня никто не будил – это точно. Но какая-то непонятная сила словно подтолкнула койку, я вскочил, но открывая глаз, потянулся за робой и только тут услышал частые, торопливые звуки ревуна.
– Скорее в рубку! – крикнул Афанасьев и рывком взлетел по трапу. Я кинулся за ним.
– Боевая тревога! Боевая тревога! – раздалось из динамика. – Корабль к бою и походу приготовить!
Знакомый и незнакомый голос. Жесткий, требовательный, повелевающий.
Я втиснулся в рубку и не сразу узнал Афанасьева. Он сидел в наушниках и берете, будто впаянный в кресло. Только руки – в непрерывном движении от кнопки к кнопке, от рычажка к рычажку. Мне показалось даже, что он как-то сразу осунулся – на скулах обозначились желваки, губы сжаты, а взгляд неотрывно нацелился в экран локатора: он уже светился, и по кругу нервно бегала зеленая стрелка луча.
Афанасьев снял наушники и кивнул мне, будто только что увиделись.
– Садись рядом, будешь помогать…
Злопамятный или нет? Наблюдая за проворными движениями его рук, на ощупь находящих нужный рычаг, я устыдился вчерашней вспышки. Нет, наверно, не за здоро́во живешь нацепили Афанасьеву лычки.
А из динамика раздавался все тот же отрывистый, энергичный голос, отдающий приказания.
– Кто это? – спросил я Афанасьева, показав на динамик.
– Командир, конечно… – И он взглянул на меня с недоумением.
Неужели командир? В спокойных металлических фразах, что доносились из динамика, я еще многого не понимал. Да и относились они сейчас к тем, кто на верхней палубе готовился к съемке со швартов. Но этому голосу сейчас внимало все.
Я силился представить командира на ходовом мостике таким, каким видел в каюте, и не мог. Такой всемогущий голос должен принадлежать совсем другому человеку. На его приказания незамедлительно, будто эхо, отзывался каждый отсек, каждая рубка. Мне даже представилось, что командир и корабль сейчас – одно целое. И не капитан 3 ранга склонился над переговорной трубой, а весь корабль, вибрируя, говорит его голосом.
– Убрать носовой!
Всю торжественность минуты, когда военный корабль отходит от пирса, доводится испытать лишь тем, кто стоит на верхней палубе. Но таких немного, ведь пассажиров на боевом корабле не возят. А в иллюминаторы ничего не увидишь: они задраены по-походному. Я даже слышал легенду о том, как один машинист, пять лет прослуживший на флоте, ни разу не видел моря. Преувеличено, конечно. Но и я в эти минуты, о которых столько мечтал и которых с таким нетерпением ждал, сидел в тесной рубке и про себя чертыхался. Как царевич Гвидон в бочке – ни охнуть, ни вздохнуть.
Единственным «окошком» для нас с Афанасьевым был экран локатора.
Когда легли на курс, в рубку заглянул капитан-лейтенант:
– Значит, теперь в четыре глаза будем видеть!
– Так точно! – польщенно ответил я за двоих.
– Куда уж точней! – засмеялся капитан-лейтенант и, поглядывая на экран, продекламировал как бы невзначай: «Уходят в море мальчики, приходят в порт мужчины…»
– Смотрите повнимательней, – сказал он, уходя. И добавил, подумав: – Выдастся свободная минутка – покажу вам штурманскую прокладку. – И захлопнул дверь рубки.
– Мне покажет? – переспросил я Афанасьева.
В наушниках он меня не услышал. На экране локатора белесой полоской таял берег. Мы шли на линию дозора.
Что такое граница? Всякий представляет: зелено-красные полосатые столбы с Гербом Советского Союза. Они неприступно стоят и в барханах пустынь, и в непролазной чащобе леса, и среди снеговых горных отрогов.
Граница морская – это волны и небо вокруг. Двенадцать миль от берега, что равняется примерно двадцати четырем сухопутным километрам, – воды наши. Дальше нейтральные. Пограничных столбов здесь, конечно, нет. Но моряки их «видят» и на штормовых кручах, и на глади штиля. Морская граница – это тонкая линия на штурманской карте.
Капитан-лейтенант сдержал свое обещание, вызвал меня наверх, в ходовую рубку.
– Вот линия государственной границы, – сказал он, развернув карту. Циркуль зашагал своими игольными ножками по пунктиру, отмеривая мили. – А это мы.
На автопрокладчике курса мы выглядели светящейся точкой, которая медленно ползла по карте. Вот таким образом, наверно, видят себя на орбите космонавты. Там, в тесной кабине, их орбита обозначена тоже точкой, бегущей по маленькому глобусу.
– Ясно? – спрашивает капитан-лейтенант, отчеркивая карандашом линию.
– Ясно, – отвечаю я. «Хорошо бы, – думаю, – еще здесь, наверху, постоять».
– Ну, а коли ясно, марш на боевой пост, – мягко приказывает капитан-лейтенант.
Наш с Афанасьевым боевой пост – глаза корабля.
– Как на рентгене, – говорю я, показывая на мерцающий экран локатора.
– Похоже, – соглашается Афанасьев.
Зеленый луч кружит по экрану, обнажая невидимое. Нарушителя не укроют ни ночь, ни туман. И если нарушитель перейдет запретную черту – тот самый тонкий пунктир на карте, – тогда «Полный вперед!» – на сближение. А на мачте нашего корабля взовьется сигнал-приказ: «Застопорить ход, лечь в дрейф!»
Обо всем этом как бы походя, не отрывая от экрана взгляда, мне рассказывает Афанасьев.
– Бывает, что нарушители не останавливаются, – продолжает он. – Вроде бы не видят и не слышат. Тогда – в погоню. От нас далеко не уйдешь. На судно-нарушитель поднимается осмотровая команда. Выясняем причину столь неожиданного визита. Мирных отпускаем с миром, а чужака пограничник видит издалека.
Я смотрю на экран и думаю: «Вот бы попался пусть хоть самый паршивенький, но нарушитель».
В динамике щелкнуло, и вновь раздался знакомый голос:
– Свободным от вахты построиться на верхней палубе!
Я вопросительно взглянул на Афанасьева. «Это и тебя касается», – показал он мне глазами и опять уставился на экран.
Выйдя на палубу, я увидел, что корабль резко сбавил ход. Сейчас он шел, наверно, «самым малым». Вода, разрезаемая форштевнем, не кипела, а расходилась плавным клипом. На малом ходу ощутимее была и качка – корабль переваливался по отлогим буграм зыби.
Свободные от вахты матросы, а их оказалось немного, стояли шеренгой спиной к борту. Я пристроился рядом с конопатым гармонистом.
– Не знаешь, зачем это? – спросил я его.
– Тише вы там! – оборвал нас кто-то с правого фланга. – Командир идет…
Наш малочисленный строй шевельнулся и замер, без команды приняв стойку «смирно».
Командир медленно шел по палубе и нес на вытянутых перед собой руках что-то белое. Цветы! Я не поверил своим глазам. Но это действительно были цветы, то самые астры, которые стояли в командирской каюте.
Это что еще за номер! Но иначе у кого-нибудь день рождения. И вот вам, пожалте, букетик.
Но когда командир поравнялся с нашей шеренгой, я увидел, что ошибся. На небольшой деревянной подставке лежал венок. Белый, будто из пышного морозного кружева, переплетенный алой лентой.
Венок! А это зачем? По спине пробежали мурашки.
Командир передал венок матросу, стоящему правофланговым, и повернулся лицом к морю. Стало так тихо, что, казалось, остановились винты. Только было слышно, как позванивает о форштевень волна. И флаг отщелкивал на ветру над головами.
Матрос подвязал под деревянную подставку фал – теперь венок был как на маленьких качелях – и вместе с командиром подошел к борту.
– Смирно! – как-то приглушенно скомандовал командир. – В память моряков «Стремительного», отдавших свои жизни за свободу и независимость нашей Родины, флаг приспустить!
Флаг дрогнул и чуть-чуть спал. Командир снял фуражку.
– Возложить венок!
Матрос стравил фал, и венок, словно на плотике, невесомо закачался на волне.
С минуту мы еще постояли в строю и вдруг, не сговариваясь, ринулись к борту. Венок плыл рядом. Но вот его чуть подкинуло, он скользнул за корму и превратился в один большой цветок астры, который лежал как бы на живом, бугристом граните моря.
Командир стоял задумчиво, не надевая фуражку. Казалось, он совсем забыл о нашем присутствии. Прижатые друг другом к леерам, мы, не двигаясь, глядели вслед уплывающему венку до тех пор, пока за гребнем волны он в последний раз мелькнул белой звездочкой.
– По местам! – кратко сказал командир.
А еще через минуту мы услышали властное и стремительное:
– Полный вперед!
Вдоль линии дозора корабль ложился на боевой галс.
Письмо второе
«Борис, привет! Мы – в море. Я уже отстоял первую боевую вахту. Правда, дублером. Это совсем не то, что дублирующий состав футбольной команды. В любую минуту можешь оказаться в основном составе. Но вряд ли тебя заинтересует наша вахта у радиолокационной станции – день-деньской и темной ночью торчим с Афанасьевым у экрана. Тут романтики, сам понимаешь, никакой. Да обо всем и не напишешь.
Но вот, Борька, присутствовал я на ритуале, о котором, наверно, век не забуду! Это был ритуал почести погибшему кораблю.
Представь себе: идем, идем морем, и вдруг «Малый ход!». Выстраиваемся на палубе. Для чего бы? Оказывается, на этом месте когда-то погиб корабль. И вот мы, возможно, над ним. Это все точно рассчитано на штурманской карте.
Командир выносит венок из белых астр, приспускается флаг. И венок уже на волне.
Это ли не романтика, а? Где-то на дне морском вечным сном спят матросы-герои. Может, они так и замерли на своих постах – кто у руля, кто у орудий. А над ними – густым синим небом километровая толща воды. И вот мы, которых в то грозное время даже не было на свете, идем теми же боевыми курсами.
На море не ставят обелисков, и мы спускаем венок. Матросы даже песню сочинили об этом. Она называется «Точка». Вот припев, послушай:
Ее без карт находят капитаны.
Всем морякам известна точка та.
Качается, плывет венок багряный.
Сердца людей – той точки широта,
И вечное бессмертье – долгота.
Да, Борис, были люди… Кто они? Я только узнал, что название корабля – «Стремительный». Красивое, правда? Мне он представляется «Варягом» – огромный стальной корабль, гроза фашистов. И вот, наверно, так же, как «Варяг», бился с целой эскадрой до последнего патрона, до последнего снаряда.
Мелковаты мы на этом фоне, что и говорить. Идем себе в дозоре и высматриваем нарушителей. Но кто сейчас осмелится? Нос побоятся сунуть!
Ну, вот опять команда: «Очередной смене на вахту!» Придется письмо прервать, допишу потом».
5
Какое сегодня число? Достаю записную книжку и отлистываю календарик. Вот «крестик» на первом компоте. И тут я с удивлением замечаю, что остальные дни забыл отметить, – значит, просто-напросто перестал считать компоты.
Все эти дни и ночи мы бороздим море вдоль линии дозора. И сутки поделены не обычными понятиями – утро, полдень, вечер, а командами. «Очередной смене приготовиться на вахту!» И ты уже на ногах. «Очередной смене на вахту!» И ты на своем боевом посту. «Подвахтенным от мест отойти!» И ты снова в кубрике.
Я роюсь в рундуке, ищу конверт, чтобы написать Борису. Торопиться, впрочем, некуда. Вот на место и первое письмо, которое не успел отправить с берега, и второе – отсюда послать невозможно, ибо пока что нет почтальонов, бегущих по волнам.
Третье письмо я мысленно пишу уже не один день. Я думаю о нем и на вахте, и на камбузе, и в кубрике – везде. Нет, не о письме думаю, я стараюсь выяснить, что произошло на том месте, где мы опускали венок. Всех, кого можно было расспросить, расспросил. И наверное, всем уже надоел своими вопросами.
Письмо третье (ненаписанное)
«Так вот, Борис, о «Стремительном»… О той самой широте и долготе, что красным флажком отмечена на штурманской карте… А было это так.
В конце сорок первого года приморский город, где базируются наши корабли, выглядел совсем иначе, чем сейчас. Но было такого дома, которого не коснулась бомба или снаряд. И страшная стояла жара от непотухающих пожаров. Почти все жители эвакуировались, и город превратился в бастион. На окраинах уже завязывались бои, и все знали, что рано или поздно сюда ворвутся фашисты.
И вот однажды, после очередной бомбежки, у разрушенного дома моряк увидел плачущего мальчишку лет восьми-девяти.
– Тебя как зовут? – спросил моряк.
– Лешка… – всхлипнул мальчишка, размазывая слезы.
– А где ж твоя мамка?
Сбивчиво мальчишка рассказал, что, когда началась бомбежка, мать отвела его в бомбоубежище, а сама зачем-то вернулась в дом.
«Без матери остался пацан», – понял моряк.
– Ну, вот что, Лешка, меня зовут дядя Петя. – Он протянул широкую, в пороховых крапинках ладонь и пробасил, озорно блеснув глазами: – Хватит ныть. Ведь ты моряк, Лешка, моряк не плачет и не теряет бодрость духа никогда. Пошли со мной, – сказал моряк, – в порт.
(Я это вижу совершенно отчетливо, как на экране. Нет, даже ярче. В контрастных цветах: в черном – дым над городом, багровом – пламя и стальном – плиты тротуара, по которому, хрустя разбитым оконным стеклом, движутся два силуэта. Один в бушлате – саженьи плечи и ленты бескозырки вразлет. Другой – в куцем пальтеце семенит рядом, взъерошенным вихром касаясь автоматного приклада.)
– Пришли, – сказал моряк. – Давай прощаться.
– Как – прощаться? – У Лешки сжалось сердце. – А разве мы не вместе?
– Нет, – ответил моряк и застегнул Лешке верхнюю пуговицу, как это делала мама, провожая на улицу погулять. – Ты поплывешь на теплоходе. Видишь, – показал моряк, – белый стоит, с красным ободком на трубе? А я поплыву вон на том сторожевике. Это наш «Стремительный». Будем вас сопровождать. Охранять, значит… Ну, чего насупился? Ведь ты моряк, Лешка, моряк не плачет…
Он проводил Лешку до самого трапа, объяснил что-то матросу, стоявшему на пирсе, и тот согласно кивнул.
– До свидания, Лешка. – Дядя Петя сжал в своей шершавой, как наждак, ладони его ручонку. – Будет время, посмотри, я тебе со «Стремительного» флажками помашу.
Матрос, с которым разговаривал дядя Петя, устроил Лешку внизу, потому что на верхней палубе находиться не разрешали: в любую минуту могли налететь «юнкерсы».
Внизу было сумрачно и душно, словно в бомбоубежище. Да и пассажиры – женщины и дети, сидевшие на узлах и чемоданах, – напоминали тех, с кем Лешка и мать прятались в подвале во время бомбежек. Ребятишки хныкали, а женщины перешептывались, испуганно прислушиваясь к грохоту береговых зениток.
Лешка не почувствовал, как теплоход отчалил от пристани и взял курс в открытое море. И он, конечно, не видел, что с правого борта на небольшом расстоянии пристроился «Стремительный». В полной боевой готовности, если налетят фашистские самолеты или атакуют торпедные катера.
(Как они проходили рейд? Ума не приложу. Ведь буквально на каждом шагу подстерегала смерть. Кто-то рассказывал, что плотность заграждения в те дни на фарватере была 80 мин на километр. Считай, одна мина на 125 метров. Почти длина теплохода).
Хоть на минутку, а Лешке удалось высунуться из люка. Смотрит – и правда корабль дяди Пети совсем рядом. Сам чуть побольше катера, куда меньше теплохода! А резвый, только бурун за кормой!
Лешка никак не мог разглядеть, что за матрос стоит на мостике. По фигуре вроде дядя Петя, а может, но он? Но вот матрос замахал флажками. «Он! – обрадовался Лешка. – Конечно, дядя Петя мне машет!» Ведь ты моряк, Лешка! Мальчишка совсем было высунулся из люка и хотел уже выскочить на палубу. Но тут его заметил теплоходный матрос и крикнул:
– А ну, брысь вниз!
И Лешка скатился по трапу.
Сколько они плыли, Лешка не мог знать.
– Через полчаса будем дома, – сказал матрос женщинам, которые совсем уже пригорюнились. Все сразу зашевелились, как в вагоне перед станцией прибытия. И Лешка, глядя на пассажиров, повеселел. Он представил, как на берегу встретит его дядя Петя. И – почему бы и нет? – Лешка попросится на корабль «Стремительный». Возьмут! Если дядя Петя как следует попросит командира, конечно возьмут! Юнгой. Правда, Лешке маловато лет. Но бывают же пятнадцатилетние даже капитаны. А в девять лет запросто можно поплавать юнгой.
Лешка… юнга! Дядя Петя закажет специально для Лешки маленький черный бушлат, маленькую бескозырку с маленькими лентами в золотых якорьках. И может быть, сделают специально для Лешки маленький, но зато настоящий автомат. Тогда – берегись, фашисты!
Лешка так живо все представил, что сам себе поверил – а как же иначе! И, успокоенный, задремал.
Очнулся он от страшного грохота. Теплоход подбросило на волне, и Лешка почувствовал, что палуба накренилась. Лампочка погасла, и кто-то истошно закричал: «Тонем!» По трапу прогремели каблуки, и в свете вспыхнувшего карманного фонарика Лешка узнал теплоходного матроса.
– Спокойно, товарищи! – сказал он. – Ничего опасного, подходим к нашему берегу.
У трапа столпилась очередь. Лешка протиснулся к ступенькам и пробкой выскочил наверх. Здесь был еще день, и глаза невольно зажмурились от солнца. Лешка подбежал к борту и остановился, оглядывая рейд. Дяди Петиного корабля почему-то не было видно. «Наверно, к другому причалу подошел, к военному», – решил Лешка и стал с нетерпением ждать, пока матросы прилаживали трап. Лешке показалось, что делали они это как-то не так. Лица хмурые, словно матросы и но рады, что пришли наконец-то в порт.
Через минуту на причале стало многолюдно, как на вокзале.
Лешка начал опасаться, что в такой толпе дядя Петя его не найдет. «Спрошу-ка у теплоходного матроса», – решился он и вернулся к трапу.
– Ты куда же смотался? – недовольно проворчал матрос. – Я же за тебя головой отвечаю.
– А где дядя Петя? – спросил Лешка. – «Стремительный»-то где?
Матрос пожал плечами, помолчал, почему-то вздохнул.
– В море дядя Петя, где же ему быть…
Так Лешка больше и не увидел того моряка, что назвался дядей Петей. Прямо с причала забрала мальчишку детдомовская машина. Теплоходный матрос подсадил Лешку в кузов, помахал на прощание бескозыркой. И этого матроса он тоже видел в последний раз.
Машина долго ехала вдоль моря, и Лешка до боли в глазах всматривался в горизонт. Где-то там, далеко-далеко, над чешуйчатым отблеском волн, миражом вставал перед ним «Стремительный», гордо разрезающий волны. А на мостике дядя Петя с красными сигнальными флажками: «Ведь ты моряк, Лешка…»
Но еще не известно, кем бы он стал, если бы много лет спустя не произошла неожиданная встреча со «Стремительным».
Десятиклассник Лешка Гренин сидел в читалке и готовился к штурму последнего экзамена. Для разрядки полистал свежий журнал. И вдруг далекой зарницей полыхнул в памяти тот день сорок первого года. На журнальном снимке был запечатлен корабль, горделиво несущий свою единственную мачту с флагом. Ну конечно это он, «Стремительный»! Над фотографией крупный заголовок – «Подвиг не померкнет в веках» и короткая заметка. Короткая, но оглушительная, как взрыв. Точнее, это было эхо того взрыва, который прогремел над морем в тот военный день. А еще точнее, того самого, что был услышан маленьким Лешкой на теплоходе.
Вот что произошло за несколько минут до того, как Лешка почувствовал, что палуба сильно накренилась и в трюме погасла лампочка.
(Я это так вижу, словно сам стою на палубе теплохода вместо матроса, который запретил Лешке высовываться из люка. Даже больше, я нахожусь сразу на двух кораблях: на теплоходе и на «Стремительном», рядом с командиром и сигнальщиком Петром Семыниным, то есть дядей Петей.)
Наш берег был уже виден. Далеко, на кромке горизонта, темнели метелочки деревьев и казавшиеся игрушечными портовые краны. Четыре мили, не больше, оставалось до родного причала. И вдруг сигнальщик «Стремительного» крикнул: «Слева по борту – перископ подводной лодки!» И еще через минуту: «Слева по борту – торпеда!»
С этого мгновения время измерялось только секундами. Может быть, десять, может быть, пятнадцать секунд понадобилось, чтобы принять единственно правильное решение.
Торпеда неотвратимо неслась к теплоходу. Ее видели все, кто находился на верхней палубе. О ней не подозревали сотни женщин и детей, в том числе и маленький Лешка.
Нет, время теперь отсчитывалось не секундной стрелкой часов. И не в сторону прибавления. Время устремилось к нулю, к той точке соприкосновения торпеды с бортом теплохода, когда раздастся смертельный взрыв. Сама торпеда была сейчас чудовищным секундомером. Десять, восемь, семь, шесть…
Теплоход был бессилен отвернуть, и он грузно скользил уже обреченный, подставив торпеде беззащитный борт.
На «Стремительном» отсчитывали те же секунды. Опытный глаз командира сразу определил: торпеда пройдет метрах в двух-трех мимо форштевня «Стремительного» и ударит в теплоход. И когда оставалось уже несколько секунд до того, как торпеда пересечет курс, на «Стремительном» раздалась команда:
– Самый полный вперед!
Пять… Четыре… Три… Два… Взрыв!
Сколько ему надо, этому маленькому юркому кораблю? На него хватило бы и трети торпеды…
Сбоку теплохода вспыхнуло солнце, прогремел гром, и прах повис черным дымом над сомкнувшимися волнами. «Стремительного» больше не было.
А до нашего берега уже оставалось всего две мили, и уже шли навстречу корабли охранения.
«…В море дядя Петя, где же ему быть?» – вспомнил Лешка теплоходного матроса. Да, он был теперь в море навсегда.
С этим журналом, воскресившим подвиг «Стремительного», Лешка в тот же день отправился в военкомат и попросил, как только придет разнарядка, направить его в военно-морское училище.
Подожди, подожди, Борис, это еще не все. А кем же стал тот Лешка, где он сейчас? Интересно?
Так вот, тот самый Лешка – не кто иной, как наш командир капитан 3 ранга Алексей Иванович Гренин. Теперь тебе понятно, что за снимок висит у него над столом в каюте? Я уже не говорю об астрах и венке на волнах…»
Вот такое письмо я давным-давно написал Борису мысленно, а взяться за перо никак не могу. Несколько раз принимался – ничего но получается, нет слов. И чем больше я о случае со «Стремительным» думаю, том меньше желания рассказать об этом Борису. Почему? Я и сам думаю: почему?
Как рассказать Борису о нашем «кап-три»? Поймет ли он, что, узнав о «Стремительном», я стал словно бы обладателем какой-то очень большой, очень личной тайны командира. Нет, Гренин не такой, как все, – это точно. Внешне вроде бы ничем не выделяется, а если присмотреться… Даже на палубе он расхаживает не как другие – по-своему, по-гренински, как будто не в ботинках, а в домашних тапочках. А по трапу летит, как мальчишка по лестничной клетке, презирая ступеньки. Говорят, что на человека накладывает отпечаток комната, в которой он живет, вещи, которые его окружают. Здесь, на корабле, наоборот – все, чего коснулся командир, словно намагничивается им, становится гренинским.
Любопытно наблюдать, когда он на ходовом мостике. Только прикоснулся к поручням – и уже наверху. Стоит как впаянный, как часть надстройки, которая была спроектирована и установлена еще на верфях. Ветер семь баллов – рвет полы накидки, дождь такой, словно кто-то швабрит наверху облака, а командир забыл про капюшон. И с фуражки не спустил ремешка под подбородок. И не дотронулся, чтобы придержать. Фуражка сидит как влитая. Тоже по-гренински – на сантиметр накренясь к правой брови.
Вот он взглянул на море. Но так, как мы смотрим, нет! Мне кажется, что к морю он относится, как к существу вполне одушевленному. И если действительно есть моряки, которые с морем на «ты», так это наш Гренин. Он посмотрел на волны так, словно спросил о чем-то, словно сказал: «Ну, ладно-ладно, хватит волноваться и ершиться, ты же, море, знаешь, что нам еще долго нести службу, а впередсмотрящие на баке промокли насквозь. Да и видимость ноль».
– К вечеру уляжется. – вслух скажет Гренин настолько уверенно, словно хорошую погоду ему пообещало само море.
И правда, к вечеру, глядишь, волны обмякли и потеплели.
Как все это передать Борису? Засмеет: «Мистика! Командир есть командир. И в голове у него одна лишь служба вперемежку с пунктами устава. А ты – «с морем разговаривает!»
Как объяснить Борису, что в командире я теперь вижу сразу троих: пацаненка Лешку, десятиклассника Алексея и капитана 3 ранга Алексея Ивановича Гренина. И все «трое» они по-разному и в то же время одинаково помнят о подвиге «Стремительного».
Действительно, что осталось в памяти маленького Лешки? Развалины? Матрос? Как смутна его фигура в клочковатом дыму бомбежки! Среди теплоходов Лешка ни за что не узнал бы того, на котором плыл вместо с беженцами. Но силуэт «Стремительного» мальчишка но мог забыть. Ведь рядом – крикни и тебя услышат! – плыл провожатым этот юркий кораблик, и с него весело махал флажками дядя Петя.