355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Иванов » Солдаты мира » Текст книги (страница 10)
Солдаты мира
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:38

Текст книги "Солдаты мира"


Автор книги: Николай Иванов


Соавторы: Владимир Возовиков,Виктор Степанов,Евгений Мельников,Борис Леонов,Валерий Куплевахский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)

– С высшим? Понятно. Рыбак рыбака… Какой институт?

– Неважно, – усмехнулся Родион, – я уже забыл… А ты педагогический?

– Угадал. Вот ученики письмо прислали. На четырех листах. Я у них классный руководитель. Географию веду. Пишут, что вспоминают меня на каждом уроке. На двойки мои не сердятся. А ты кто по специальности?

– Циник. Родион Цветков.

– Ясно. Случайно, не философский кончил? У нас, кстати, в третьей батарее тоже один философ есть. Младший сержант Збруев. Его со второго курса поперли. Он пытался на практике доказать, что обладает абсолютной свободой. Сейчас у него другая точка зрения, – с удовольствием рассмеялся ефрейтор.

– Ты, говорят, штабной писарь? – спросил Родион, начиная потихоньку злиться.

– Через три месяца я уеду на сборы офицеров запаса, и ты заменишь ефрейтора Баранцева. Тебя тоже окрестят полковым сачком. А ведь писарь не меньше вкалывает: планы, схемы, расписания. Чертежная канитель. Но зимой как-никак в тепле. Это не на посту с автоматом. Рисовать мало-мальски можешь?

– Очень плохо.

– Не беда: набьешь руку. Главное – суетись с деловым лицом, всегда будь при командире. Он любит расторопных…

Баранцев вдруг замолчал: ему что-то не понравилось в жестком лице Родиона. Эту неловкую заминку внезапно оборвала громкая команда сержанта Бархатова: «Карантин, стройся на вечернюю поверку!» Родион неторопливо поднялся и пошел к выходу. В душе застряла неприязнь к ефрейтору, особенно к его женскому капризному голосу.

После отбоя, когда карантин брызнул по кроватям, выяснилось, что Родиону и еще двоим салагам негде спать. Пришлось на одну ночь сдвинуть койки. Родион попал к Фомину. Колька все время жался к краю, думая, что Родиону тесно, и едва не свалился с кровати. Родион глядел в стриженый Колькин затылок, и у него почему-то вспыхивала жалость не к Фомину, а к себе, и от этого Колька делался каким-то близким, и на него брала досада.

ГЛАВА ВТОРАЯ
1

Ребята из хозвзвода замучились подбирать рядовому Фомину хебе и шинель: все висело на нем, как на огородном пугале. Сбитый с толку хохотом тех, кто удачно экипировался, Колька досадливо краснел и злился: понятное дело, до армии щегольнуть, покрасоваться перед девчонками, а тут какой может быть форс? Перед кем воображать? Плевать ему с высокого дерева на то, что мотня у штанов на голенища сапог виснет. Лишь бы тепло было. А вот тепла-то как раз и не было. Ему казалось, что в этой забайкальской глуши никакая живность и слыхом не слыхала о солнышке, о лете. Поэтому и рассказы дембелей об июльском сорокаградусном пекле в здешних местах он считал хитрым трепом. До столовой было рукой подать, но пока они шли, строились и перестраивались, гимнастерки становились жесткими, как рогожа, а пальцы дубенели. Больше всего Колька боялся простудиться – схватить грипп или не дай бог насморк: позору не оберешься, вконец засмеют, как вон того длинноногого с высшим образованием. Этот уже точный кандидат в сачки. Ребята поговаривают, что и грудь-то у него не болит, набрехал он все старшине. Хитер брат. Правда, Колька особенно не верил этому, по глазам видел, что парень искренне мучается, но, к стыду своему, выслушивал злоязычину с подленькой приятностью, которую не мог от себя прогнать. Парнишка этот еще на станции, перед отправкой, ему заприметился. Он стоял рядом с высоким строгим мужчиной в серой шляпе, который сухо и устало ронял заковыристые слова и все время чем-то тяготился, словно хотел поскорее уйти.

В поезде парень вел себя чудно: припал к окошку, слова из него клещами не вытащишь. К нему беспрестанно лезли с подковырками, но он лишь грустно усмехался и следил за каждым, как за надоедливой букашкой. Многих ребят это раздражало, особенно Юрку Сомова, который тоже учился в институте, но был вытурен за шалопайство. Юрка то и дело придирался к Родиону, словно пытался доказать ему, что и он не лыком шит, но у Родиона от этого только скучней лицо делалась. Колька втайне завидовал ему: ишь какой гордый, сукин сын, на кривой козе не объедешь. Видать, есть от чего ему быть таким. А может, думы такие тяжкие свербят ему голову? Вот уж книг-то, наверно, перещелкал. Колька не знал, куда глаза спрятать, когда натыкался на тоскливо-насмешливый взгляд парня, – хоть бы не вздумал заговорить с ним, а то и вовсе дураком выведет. До этого Кольке начхать было, вислоухий он или премудрый за глаза у людей, да и не задумывался над такой блажью, а тут вдруг страшно стало, что за медный лоб могут посчитать, – уж и так ни одно его слово в расчет не берут. Конечно, будь он в плечах пошире и рожей побойчей, может, и брали бы, а так ведь каждый зубоскалит над ним. А чем он хуже их?

У Кольки никогда не было определенного мнения о чужих и близких людях. Не потому, что он был равнодушен к ним. Просто он не ставил своей целью понять того или другого человека, так как чувствовал, что не сможет это сделать точно, да и не видел в этом никакой необходимости. Добро он воспринимал только глазами и сердцем, как само собой разумеющуюся истину жизни, и оттого в добре разбирался не больше, чем во зле. Зло он считал случайностью и потому, что оно редко попадало в него, и потому, что умом не умел долго задерживаться на своих несчастьях и не придавал им большого значения.

Колька плохо знал себя. Он не любил сосредоточиваться на одном чувстве, и поэтому его всегда тянуло к людям, с которыми становилось легко и уютно. Одиночество не доставляло ему наслаждения: ведь он не был тщеславен. Оттого и странно ему казалось нежелание Родиона разговаривать с ребятами, быть рядом с ними. Колька тоже тосковал по дому, по деревне. С радостной нежностью он прикипел к своим односельчанам – Мишке Сухову и Сергею Воронину. В свободное время они только и знали, что перемывать в памяти золотинки своей далекой родины: речку Волнушку, заросшую тальником и калиной; заячью поляну прямо за деревней в лесу; волчий овраг.

Однажды Колька заметил, что Родион внимательно прислушивается к их разговору, но без насмешки, а с грустной задумчивостью, словно молча собеседует с ними. Колька приумерил пыл и стал подбирать слова построже и поумнее – почему-то рядом с этим парнем он стыдился себя. Родион весело прицелился в Кольку и улыбнулся. Увидев, что Колька смутился, он досадливо встал и вышел из ленкомнаты.

Кольке стало очень неловко.

2

Сержант Бархатов любил утром понежиться в постели после команды дневального. Он иногда позволял себе такую роскошь, чтобы еще острее почувствовать сладость дембельской поры. Поэтому проводить физзарядку с карантином он с удовольствием препоручил ефрейтору Баранцеву – тот сам напрашивался. Родиона это сразу насторожило: не слишком ли часто ефрейтор предлагает свои услуги? Резкий бабий голосок Баранцева: «Карантин, стройся! Живо!» – до того злил Родиона, что ему хотелось показать ефрейтору кукиш.

Однажды на физзарядке, во время бега, Фомин вдруг остановился и пошел, не в силах закончить второй круг. Баранцев поманил его пальцем и закричал: «Почему сачкуете, товарищ солдат? Я приказываю бегом». – «Не могу. Мертвая точка в боку заколола», – буркнул Колька и слегка пригнул голову. Баранцев хотел для порядка осердиться, но вдруг испуганно замер: прищуренные от злости глаза рядового Цветкова уже в который раз сбивали его на самом интересном месте. «В чем дело, Цветков? Чем вы недовольны? Уставом?» – осторожно спросил Баранцев. «Вами, товарищ ефрейтор, а не уставом», – тихо ответил Родион. «Я в твоем мнении не нуждаюсь. Ты еще службы не нюхал, а уже в защитники лезешь. Трудно в ученье – легко в бою. Надо сразу акклиматизироваться», – вспылил Баранцев.

После завтрака Бархатов подошел к Родиону и спросил:

– Из-за чего сыр-бор у тебя с Баранцевым? Требует объявить тебе наряд на картошку.

– Понятно, – усмехнулся Родион, и что-то радостное охватило его сердце: было нетрудно догадаться, что Бархатову понравилась эта стычка с Баранцевым.

– Честно говоря, но хочется мне тебя наказывать, – сказал Бархатов. – Не по нутру мне учитель географии. Парень он вроде культурный и вежливый, но страшно любит хоть в чем-то возвыситься над другими. Попробуй его заставь в туалете пол подмести или, не дай бог, унитазы почистить. На губу пойдет, но не станет пачкаться. Другим можно, а ему, видите ли, авторитет не позволяет. Или станет в позу этакого мудреца, учителя жизни, и начинает вразумлять нас, глупеньких наивных мальчиков. Хочет доказать, что диплом дуракам не выдается. Как будто он один сумел кончить институт. В первом дивизионе тоже есть двое парней с высшим. Один учитель истории, другой – инженер по лесу. Отличные ребята. Никогда не выделяют себя. А у этого как будто голубая кровь течет в жилах. Откуда спесь такая? Мать у него техничкой в школе работает, отец – зав. продовольственным складом. Я в личном деле прочитал. А нам хвастается, что мать у него – главный врач областной больницы, а отец – кандидат искусствоведения.

Родион вдруг с радостным облегчением рассмеялся и этим самым ловко перечеркнул свое неприятное смущение, которое хлынуло на него вместе с рассказом Бархатова. Каждое слово сержанта ехидной иголочкой впивалось и в него. Он чувствовал, что глупо и беспомощно краснеет, и Бархатов видит это и делает, наверное, какие-то свои, мальчишеские выводы.

– Слушай, сержант, брось меня на картошку, – улыбнулся Родион.

– Так у тебя же отец кандидат философских наук, а мать – артистка театра… – лукаво прищурился Бархатов. Он увидел, как помрачнело лицо Родиона, и понял, что, кажется, не туда заехал. – Майор Клыковский запретил мне бросать карантин на картошку, – поспешно добавил он. – Еще успеешь испытать это счастье.

На следующий день майор Клыковский вызвал Родиона в штаб. Майор сидел на низком подоконнике возле сейфа и густо дымил папиросой. Поодаль, за длинным столом, покрытым красной скатертью, восседал Баранцев, который, как только вошел Родион, пугливо выпрямился и придал позе дембельскую небрежность. Начальник штаба вдавил окурок в пепельницу и быстро ощупал Родиона цепким взглядом.

– Как служба, Цветков? – спросил он с настороженной улыбкой.

– Как и у всех, – ответил Родион и вопросительно взглянул в холодные глаза Баранцева.

– Скучаете по дому?

– Нет.

– Это плохо. Тоска по дому, по родине придает службе смысл. Вот Баранцев, наверно, скучает по своей работе, по ученикам. Я прав?

– Так точно, товарищ майор, – спохватился ефрейтор.

– Ему повезло. Он придумал себе утешения в жизни. У меня их нет, – неохотно бросил Родион.

– Что же у вас есть? – хитро прищурился начштаба.

– Муки совести, товарищ майор. Один поэт сказал: если даже и совести нету, муки совести все-таки есть, – усмехнулся Родион.

– Сколько же в вас бессознательного кокетства, рядовой Цветков! – рассмеялся начальник штаба и задумчиво посмотрел на Родиона.

– Еще вопросы будут? Разрешите уйти?

– Нет, не разрешаю. Вы мне очень нужны. Подойдите к столу. Вот лежат общие тетради. Семь штук. Вместе с Баранцевым вы должны расчертить их по такой вот схеме. Работы много. Завтра утром вы отдаете мне готовые тетради. Задача ясна? Вперед.

Они чертили молча, но это молчание не сосредоточивало, а, наоборот, рассеивало внимание – резинка то и дело мелькала в их пальцах. Баранцев не выдержал первый.

– За что ты невзлюбил меня? – внезапно спросил он, не отрывая глаз от листа.

Родион, как от подзатыльника, недоуменно вскинул голову и впервые заметил на правой щеке ефрейтора тонкий шрам, бледными рубчиками змеившийся к верхней губе. Он очень не подходил к его женственному лицу, делал его злым и колким. В голосе Баранцева просквозила такая неподдельная горечь, что у Родиона от сердца растерянной волной отхлынула неприязнь к ефрейтору. Но объясняться с ним было все равно невмоготу.

– Откуда у тебя шрам? – спросил Родион.

Баранцев отложил карандаш в сторону и снял очки. Он не спеша протер их белым платочком, словно хотел разглядеть на лице Родиона каждую морщинку, и бережно надел их.

– Вопросом на вопрос? Даешь понять, что твоя антипатия ко мне инстинктивна?

– Тебе разве станет легче, если я все поясню? – неожиданно удивился Родион одной мысли. – По-моему, ты знаешь не хуже меня, что к чему. Иначе зря тебе дан ум. Или ты настолько самодоволен, что уже не различаешь свое добро и зло? Я выражаюсь ясно?

– Вполне, – усмехнулся Баранцев, и шрам на его щеке покраснел. – Вижу, куда ты гнешь. Опасный ты человек, Цветков. Тебе кажется, что ты имеешь право на свое добро и зло? Коварное заблуждение. Ты вот меня упек в потенциальные рабовладельцы. Любопытная мысль, хотя и прямолинейная. А вот что я про тебя скажу. Давно за тобой наблюдаю. Мне кажется, что тебе очень хочется убить что-то вроде старухи-процентщицы. Теоретически ты уже убил ее. Может, я ошибаюсь?

Родион покосился на ефрейтора: его раздосадовали вовсе не слова, а то, что Баранцев ищет его расположения и поэтому подделывается под любомудра. Может быть, несколько месяцев назад слова Баранцева прозвучали как комплимент, но сейчас они показались наивными и неуместными. Родиону стало скучно: все это слишком напоминало отцовский кабинет, который как будто обязывал говорить только умно и оригинально. Заметив легкое раздражение на лице Родиона, ефрейтор смутился и опять взял карандаш. Потом вдруг отложил его, словно вспомнил что-то важное.

– Хочешь знать, откуда у меня шрам на щеке? Долгая история. Это подарок отчима. Не улыбайся. Однажды я с ним здорово поцапался после выпускного вечера. Назвал его мужланом. Он разозлился и шарахнул меня по шее. Я упал и разодрал себе щеку о толстый гвоздь в двери. Ребятам сказал, что дрался с толпой хулиганов. Даже уважать стали. Они ведь колотили меня в детстве безбожно, кому не лень. Как я их ненавидел и презирал! До сих пор встречать их без злости не могу…

Они еще долго сидели после отбоя в ленкомнате. На Баранцева напала странная лихорадка исповеди, и он расстелил перед Родионом свою причудливую жизнь, словно хотел оправдаться в чем-то. Родион хмуро слушал ефрейтора, стараясь меньше смотреть ему в глаза, и вдруг подумал о том, что редко кто из живущих на земле знает самого себя и, наверно, от этого все несчастья и заблуждения. И было неприятно вспоминать Родиону свою прежнюю ненависть к этому слабовольному человеку, страдающему провинциальным честолюбием. Ведь теперь он знает о нем почти столько же, сколько и о самом себе.

Когда они вышли из ленкомнаты, третья смена уже заступала дневалить. Из каптерки сочился ломкий голосок гитары: старшина третьей батареи Онищенко решил перед дембелем покорить «бисову бандуру».

Родион скрипнул койкой и стал выдергивать ноги из сапог. Взгляд его упал на соседа, Кольку Фомина, – тот спал, слегка приоткрыв рот, со слепо изумленным лицом, от которого становилось не по себе: чем он восхищается по ту сторону разноцветного мира? Родион все сильнее чувствовал к этому мальчику непонятное любопытство, которое иногда раздражало. Что удивительного он раскопал в нем? Самый обыкновенный и недалекий человечек, который до самой смерти так и не узнает, что в мире существовало страдание Гаутамы и тоска Кьеркегора, – зачем они ему, смастерившему незатейливую дудочку жизни? Но так бывает, что, еще не читая, ты уже знаешь содержание книги, и все равно тебя тянет заглянуть хоть одним глазком под обложку: вдруг наткнешься на занятное словцо или мысль. Родиону было досадно видеть, что парнишка сторонится его, словно боится показаться глупым или жалким. Колька успел сойтись со всеми ребятами из карантина и только одного Родиона дичился, хотя тот несколько раз пытался по-дружески с ним заговорить. И сейчас, глядя на отрешенное лицо Фомина, Родиону хотелось разбудить его и спросить, хорошо ли ему живется на белом свете и в ладу ли он со своей совестью? Но можно и просто расспросить о том, где он родился, где учился, что любит и ненавидит, – ведь это дьявольски интересно. Вдруг Колька бессвязно забормотал во сне, сталкивая губами загадочные слова, и от этого сделалось так жутко, что Родион шлепнул его по плечу, – Колька с облегчением распахнул глаза и вздрогнул.

– А? Тебе чего? – всполошенно спросил он.

– С кем это ты сплетничаешь во сне? – усмехнулся Родион, тоскливо натыкаясь на острые Колькины ключицы и затянутые сухой кожицей кости на груди. – Уж не с богом ли?

Колька до подбородка ввинтился в одеяло, утепленное шинелью, и пристыженно покосился на Родиона.

– С бабкой своей. Третью ночь калякаю. Вся она черная какая-то, напугала до икоты.

– Ну, спи. И передай бабке привет от рядового Цветкова, – улыбнулся Родион.

Забросив руки за голову, он долго глядел в широкое окно казармы, где, кроме щербатой луны и нескольких сиреневых звездочек, ничего не было видно. Как непредвиденно хороша жизнь! Разве думал он месяц назад, что будет лежать на казенной койке за тысячи верст от отцовского кабинета и прислушиваться к чужому дыханию, тужиться попасть в его ритм. Колька уже дрыхнет, разинув рот, и не верится, что с ним он разговаривал на прошлой минуте.

3

На утреннем разводе начальник штаба полка майор Бесчасный властным баритоном зачитал перед строем приказ, в котором ефрейтору Баранцеву за примерную службу объявлялся десятидневный отпуск на родину. Весь день Баранцев метался по военному городку в поисках чемоданчика, значков и нового мундира. Многие солдаты недолюбливали ефрейтора, но сейчас его счастье так запало всем в душу и сделалось общим, что забывалась неприязнь, и каждый выручал Баранцева чем мог. Даже сержант Бархатов ради такого случая извлек из таинственной глубины дембельского чемоданчика заветную тряпицу со значками и собственноручно приколол весь комплект на ефрейторскую грудь. Махарадзе выпросил у своего земляка из третьей батареи новенькую шинель и пару шерстяных погон, сам взялся нашивать ярко-желтые лычки, причем под низ он искусно подшил еще и красные, которые выглядывали узенькими краями. Когда очередь дошла до новой шапки, то почти весь второй дивизион обнажил свои стриженые головы, но в самый аккурат была только шапка Родиона. Сбитый с толку обрушившимся на него счастьем, Баранцев считал эту помощь неизбежной и естественной, потому что ведь речь шла не о чьем-то другом, а именно о его счастье. И лишь потом, когда он вышел через КПП из городка и остался один, с маленьким чемоданчиком в руке, он понял, как привык к этим ребятам. Всю дорогу, пока он шел к станции, вспоминались ему их участливые лица, грубовато-ласковые шлепки по плечу, и было неловко думать, что многих он презирал непонятно за что. Какой забавный тип этот Цветков! Вряд ли он уживется с ребятами: слишком заносчив и самолюбив. С начальником штаба полка ему тоже не найти общий язык. Майор Бесчасный не любит заумных молчунов, ему подавай таких, как ефрейтор Баранцев, дерзких и расторопных острословов. Зачем он тогда исповедовался перед Цветковым? Заело самолюбие, что кто-то может брать под сомнение его достоинства? Или просто хотелось вызвать Цветкова на взаимную откровенность? Не затем ли, что они вдруг почувствовали себя виноватыми в чем-то не только друг перед другом, но и перед остальными ребятами? Хотелось убедиться, что и Цветков таит в себе тягостную смутную вину перед кем-то и жаждет избавиться от нее? Пожалуй, так. Но пусть Цветков не думает, что Баранцев изо всех сил в друзья к нему набивается. Много чести. Впрочем, в этом парне действительно есть что-то притягивающее. Почему он так любит слушать разговоры других, но сам никогда не присоединяется к ним? А как он пристально следит за глазами рассказчика, словно хочет раскроить ему череп и найти ту пружину, которая выбрасывает слова. Лгать перед ним бесполезно. Ложь вызывает у него разлитие желчи. В этом Баранцев убедился. Один раз он как бы мимоходом обронил, что мать у него главврач областной больницы, – что тут было! Цветков вдруг побледнел и в тяжелой усмешке пригнул голову. Потом выпрямился и как трахнет кулаком по столу: «Идиот! Ну и что из этого?» И выскочил из штаба. Неужели он узнал, что мать ефрейтора Баранцева работает техничкой в школе? Цветков ему надолго испортил настроение.

4

За рядовым Цветковым закрепили автомат № 74935; такого же номера были штык-нож, противогаз и сумка с магазинами. Теперь в оружейной комнате в лакированную пирамиду взвода управления была вделана фанерная табличка: «рядовой Цветков». От этой таблички у Родиона сжималось сердце.

В скоростной сборке и разборке автомата он уступал многим ребятам из карантина, даже Фомину, но лучше его почистить автомат никто не мог. Родиону нравилось шурудить шомполом в стволе и, прищурившись, наводить автомат на окно: будто посыпанное алмазной пылью, вспыхивало винтовочное горло ствола, оно слепило жутким солнцем. Чистой тряпочкой ковырялся Родион в каждой дырочке и щелке на отливающих перламутром деталях, которые приятно тяжелили ладонь. От всего этого железного порядка исходило холодное спокойствие, и только пустой щелчок курка заставлял машинально вздрагивать и съеживаться.

Перед присягой карантин решили обстрелять. Все сладко разволновались, а когда после завтрака выдали каждому ватники и валенки, а десятерым салагам – автоматы, настроение вовсе поднялось, и бахвальство некоторых парней начало принимать нахальный оттенок. Мишка Арепьев из Якутска убеждал всех, что снимал с кедра белку одной дробинкой в глаз, а Стаська Гужавин едва не подрался с рыжим хлопцем из Закарпатья, который ни в какую не хотел верить в то, что Стаська нашел дома в овраге ржавый немецкий автомат, почистил его и стрелял по воронью. Но когда карантин построился возле казармы и сержант Бархатов резко крикнул: «Смирно! По направлению к винтовочному полигону шагом марш!» – веселое возбуждение как бритвой подсекло, даже снег посуровел на дальних сопках, тревожно заскрипел под валенками.

Лейтенант Янко, тонкий, бледнолицый украинец с нервными губами, внимательно приглядывался к солдатам и иногда хмурился, словно натыкался на того, в ком был неуверен. До армии Янко работал инженером на машиностроительном заводе в Харькове. Янко был на год моложе Цветкова, и поэтому, когда на строевом плацу ему приходилось приказывать Родиону повторить какое-нибудь упражнение, он немного смущался. Вначале эти приказы раздражали Родиона, потом показались забавными. Родион почувствовал на своем лице прикидывающий взгляд лейтенанта и сердито повернулся к нему: он не выносил, когда за ним подсматривали. От быстрого шага и теплого ватника под шинелью он взмок, устало гудело правое плечо, ощетиненное тяжелым автоматом. Вскоре из-за холма вынырнули вышка и два крепколобых блиндажа. В холодном воздухе сухо треснул выстрел, и лица у ребят замкнулись. Сержант Бархатов сразу повеселел и занебрежничал, но этим еще больше разволновал карантин, который по-овечьи сбился в кучки и загнанно озирался на выстрелы. Лейтенант Янко по нескольку раз объяснял салагам технику стрельбы и сердился, если кто-то бестолково повторял его движения. Мишке Арепьеву он гневно закричал в лицо, когда тот нечаянно навел пустой автомат на Кольку Фомина и щелкнул курком. Колька слегка побледнел и отшагнул в задний ряд, прилег на снег возле Родиона. Увидев, что тот тщательно целится в желток солнца, он цыкнул слюной сквозь зубы и рванул на себя затвор. Так они лежали на промерзлой земле плечом к плечу, слушая свои дыхания, сосредоточенно целясь в невидимую точку на зимнем небе… А когда встретились глазами, то не могли сдержать мальчишеской улыбки.

Первым стрелял Стас Гужавин. Он осторожно принял из рук Бархатова отяжелевший магазин, поставил закорючку в тетрадке и прошествовал к маленькому черному столбику.

– На курок жми плавно, не дергай, – сказал посуровевший лейтенант Янко и затер сапогом окурок. – Дыши ровно, стреляй при выдохе. Шепчи про себя: двадцать два.

Неотвязно чувствуя притихших ребят за спиной, Стаська оглянулся и снисходительно подмигнул. Все растерянно улыбнулись ему и замерли. Одна за другой взлаяли три короткие очереди, жутко похожие на те, что в кинофильмах про войну, и было странно думать, что эти выстрелы принадлежат Стаське Гужавину, лопоухому непутевому парню.

Когда к столбику подошел Родион, лейтенант Янко с тревожным любопытством заглянул ему в глаза и отвернулся, словно подсмотрел недозволенное. Родион лег на землю и сбросил рукавицы. Ломая ноготь на большом пальце, сбил предохранитель и передернул затвор. Теперь было страшно даже к прикладу прикоснуться – казалось, автомат тут же заколотится, как птица в силке. Он до слезной рези в глазах всматривался в черное сердечко мишени, так что вдруг ему почудилось, будто точка на снегу дрогнула и медленно поплыла на кого. Родион взбросил голову и со страхом посмотрел на лейтенанта.

– В чем дело, Цветков? – растерялся лейтенант и прострочил глазами белое искристое, поле.

– Взгляните: там не человек?

– Где? Тебе мерещится. Это мишень качнулась, – нервно обрубил Янко и опасливо покосился на деревенеющий палец Родиона, занесенный над курком. – Стреляй, а то руки обморозишь.

Родион прижался щекой к ледяному прикладу и сощурил левый глаз, но в груди так отчаянно дергалось сердце, что мушка в прорези дрожала, как не смытая слезой соринка. Тупой удар в плечо словно отрезвил ого, и тогда он с радостным ужасом услышал выстрелы и понял, что это его выстрелы. Пустые гильзы тонким коромыслом летели в снег, и одна едва не обожгла ему лоб.

– Ты что же, вояка, весь магазин в небо выпустил? Даже в пулемет не попал, – пристыдил Родиона сержант Бархатов, но, взглянув на его белое от страха и счастья лицо, великодушно похлопал по плечу. – Теперь ты стреляный воробей. Поздравляю.

Родион устало расклеил губы и вдруг увидел Фомина. Родион предложил ему свой автомат. Колька пугливо смешался, помедлил немного и принял оружие, как полено. Лейтенант Янко хмуро столкнулся с ним взглядом.

– Что с тобой, Фомин. Заболел?

Колька остановился и потерянно посмотрел на лейтенанта.

– Нет, товарищ лейтенант, – тихо прошелестел он, и ребята заулыбались.

– Отдай Цветкову автомат. В следующий раз отстреляешься. Сегодня я не допускаю тебя к оружию. Как мертвец ходишь. Боишься?

– Нет, – покраснел Колька и покосился на друзей. – Разрешите стрельнуть разок, товарищ лейтенант.

– В другой раз. Отойди в сторонку.

Колька сгорбился и просительно взглянул на ребят. Те растерянно молчали. Но поднимая головы, Колька сунул Родиону автомат и побрел в блиндаж. Лейтенант вдруг перехватил жесткие глаза Родиона и смущенно поскреб ногтем переносицу.

– Фомин! – буркнул он. – Иди попробуй.

Колька остановился и через плечо вскинул непривычно злое лицо. Дразнящая мысль о том, что он может ошарашить сейчас всех, изумила его настолько, что он побоялся расстаться с этой мыслью и поспешно выпалил:

– Я не буду стрелять!

– Как это не будешь? – невозмутимо, словно заранее зная ответ, спросил лейтенант. – Я тебе приказываю стрелять. На исходный рубеж шагом марш!

И команда эта переломила что-то в душе рядового Фомина, словно ветер дыхнул на короткий язычок огня и погасил его. Но Колька успел заметить почтительное удивление на лицах ребят, и этого ему было достаточно для того, чтобы подчиниться приказу лейтенанта. Он понял: это не приказ, а извинение.

С первыми выстрелами Фомина мелко замотало, будто он вцепился не в автомат, а в электрический провод. Последней очередью он все-таки захлестнул пулемет. Черное сердечко медленно поплыло к земле. Колька вскочил с бледным лицом, потерянно впился в снежный холмик, за который покатилось сердечко, и улыбнулся, когда оно вдруг снова равнодушно показалось на горизонте. Лейтенант Янко покосился на Фомина, потом на Цветкова и приказал карантину строиться.

Родион шагал рядом с Колькой и чувствовал, как тот сосредоточенно прислушивается к себе, не зная, чему больше верить: радости или недавнему испугу. Сейчас Родиону было легко понять этого маленького чудака: то же самое происходило и в нем. Ребята еще ближе стали ему. Хотелось беспрерывно шутить и смеяться вместе с ними. Воспоминания о выстрелах, тревожным эхом отдающих в сердце, о черных сердечках мишеней, уплывающих в снег, только обостряли непривычно-волнующее чувство слияния со строем.

Родион так задумался, что сбился с ноги. Шагавший позади Стаська Гужавин запнулся о его валенок и сердито заворчал. На Стаську, в свою очередь, закричали те, кто шагал за ним: «Эй, впереди, возьмите ногу!» Родион сделал короткий прискок, как его учил на плацу лейтенант Янко, и сразу вошел в ритм строя. Снова было легко и радостно шагать. Родион поймал Колькин взгляд и с улыбкой подмигнул ему. Колька смущенно отвернулся.

5

Двадцатого декабря Родион принял военную присягу. Двадцать первого он уже спал в расположении взвода управления второго дивизиона. В списке личного состава ВУД-2 рядовой Цветков числился на должности радиотелефониста, что соответствовало ефрейторскому званию. Графой ниже, обведенная химическим карандашом, скрючилась фамилия рядового Фомина. В гвардейский ВУД-2 Колька попал благодаря широко посаженным на азиатский манер глазам – дальномерщик Цыренжапов, подыскивая себе замену к демобилизации, поманил однажды Фомина и сунул в руки прибор:

– А ну-ка взгляни в это стеклышко.

Колька назвал какую-то цифру, и широколобый бурят восторженно тюкнул его в плечо.

– Гений! Полгода я тебя искал. Ты же рожден дальномерщиком. Большаков, перетаскивай этого вундеркинда в наш взвод.

Замкомвзвода Большаков лениво скользнул коровьими глазами по странному существу, которое упало на кровать от ласкового шлепка бурята, и аккуратно погладил мясистые колени.

– А дальномер я буду за него таскать?

– Ты не гляди, что он ростом с козленка, – горячился Цыренжапов. – Такие жилистые до ста лет живут. А мясо нарастет. Побегает по сопкам с двухпудовым прибором – глядишь, и мускулы забугрятся, как у батыра. В орудийниках ему все равно ничего не светит.

Большаков цепко прищурился и, заметив, что Колька укорачивается под его взглядом, недовольно скосил бровь. Возьми такого зайчика во взвод – хлопот не оберешься. Будешь нянькой ходить за ним. Не везет взводу на молодых: летом начштаба подсунул им Баранцева, от него только изжога на душе, потом Цветкова – черт ногу сломает в его характере. То ли спеси в нем по горло, то ли бедой какой мается. Два-три слова подарит и – на крючок. Теперь этот заморыш. Тоску наводит своей овечьей улыбкой.

– Ты откуда родом? – спросил Большаков, не выпрямляя скошенной брови.

– Рязанский я. Из деревни Ольшанки, – уныло промямлил Колька.

– Ну? – встрепенулся Большаков. – Значит, земляк? Это меняет дело. Придется брать. Какими талантами располагаешь? Пляшешь, поешь, играешь на пианино?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю