Текст книги "Солдаты мира"
Автор книги: Николай Иванов
Соавторы: Владимир Возовиков,Виктор Степанов,Евгений Мельников,Борис Леонов,Валерий Куплевахский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)
– Борь, Боря! – снова окликнул я друга и не узнал собственного голоса.
Я обшарил вокруг кусты и канавы – Борьки нигде не было. «Трус, сказал я себе, – трус. Человека убивали, а ты лежал, защищая никому не нужную голову». О, что бы я сейчас ни сделал, лишь бы только увидеть Борьку!
Но вокруг было еще тише и пустынней, чем час назад. Лишь в траве маленьким сторожем этой тишины миролюбиво трещал кузнечик. Страх сопровождал меня на каждом шагу, и он становился тем сильнее, чем ближе я подходил к Борькиному дому. В окнах, несмотря на поздний час, ожидающе светились огни. В эти минуты я готов был на все. Я только не знал, что скажу Борькиной матери.
Я нажал кнопку звонка и простоял довольно долго, пока за дверью не звякнул крючок. В темени проема белесо мелькнуло лицо, и раздался Борькин басок:
– Пашка! Вот здо́рово!
Я не поверил ни ушам, ни глазам. Борька! Да, это он! Жив, цел, невредим! Я схватил его за руку и сжал так, словно мы не виделись целые каникулы, хотя расстались только часа два, от силы три назад. Это было настоящее счастье.
– Крепко приложили они тебя?
– Ничуть! Даже ни одного синяка! – сказал Борька. – А ты-то как? Я гляжу, размахиваешь руками туда-сюда. А потом упал, и над тобой началось…
– Да подножкой свалили, – согласился я, оправдываясь. – Ты-то где был в это время?
– Так вот я и говорю, – горячо зашептал Борька, косясь на дверь, как они тебя свалили, я сразу рванул за милиционером. Прикокошат, думаю, и все тут. Но туда-сюда побегал – как назло, ни одного блюстителя. Вернулся на то место, где мы схватились, а там уже никого не было…
– Как же так, – перебил я, – меня-то мог увидеть, часа два там кружил, тебя искал.
– Да ведь темнота кромешная… хоть глаз коли, – сказал Борька почему-то не очень уверенно и засуетился, оглядываясь на дверь. – Ты уж извини, Паш, – сунул он руку. – Пока. До завтра. За столом меня ждут, гости приехали.
Я хотел попросить вынести хотя бы кружку воды – смыть с лица грязь, но раздумал. Обидно вдруг стало: вот захлопнул Борька дверь и даже не поинтересовался: а как, мол, друг, ты?
Пощупывая горячий бугристый наплыв под глазом, я побрел домой.
Как хорошо все-таки, что в детстве после драки даже самые большие обиды проходят вместе с синяками и шишками! Еще месяц назад поступок Бориса (побежал, видите ли, за милиционером в ту минуту, когда меня, может, уже добивали!) казался кощунственным и непростительным, я готов был назвать его чуть ли не предательским. А сегодня мы опять вместе – помалкиваем, правда, но вместе. Пишем шпаргалки – самые последние за все школьные годы, впереди выпускные экзамены. Перед лицом надвигающейся экзаменационной опасности мы, наверное, и помирились.
– Ну что, Кострома? – спрашиваю я, откладывая в сторону клочок бумажки, на котором бисерным почерком вышиты биография Льва Николаевича Толстого и образ горьковской Ниловны. – Перекурим? – И тут я вспоминаю про песню, которая совсем еще недавно была нашей любимой, – о моряках из морской пехоты, что делили пополам и хлеб и табак. После той памятной драки с кавтуновской компанией мы ни разу ее не пели. Не поется. Может, потому, что впереди экзамены.
Впереди! Пока ходишь в школу, все у тебя впереди. И вдруг с последним экзаменом позади оказываются сразу десять лет. Нейтральной полосой между этими гигантскими десятью годами, когда ты от первых складов в букваре вырос до логарифмов и чуть ли не до теории Эйнштейна, лежит всего лишь один месяц – пряный, как мята, июль. Месяц ослепительного полета – позади школа, маленький космодром детства. Месяц невесомости: ты уже не школьник, но еще никто. И единственная штурманская карта: «Справочник для поступающих в высшие учебные заведения». Сколько неведомых планет, сколько звезд, до которых нелегко, почти невозможно долететь!
Наша с Борькой звезда – МГУ, факультет журналистики.
Почему именно МГУ и этот факультет? Не знаю. Ткнули пальцем в звездное небо. Спроси любого из двух миллионов ребят, ежегодно оканчивающих среднюю школу, почему выбран тот или иной вуз, – многие не дадут вразумительного ответа. А кто говорит о призвании – не верит сам себе.
Мы не думали с Борькой, что журналистика – наше призвание. Просто нам казалось, что быть журналистом – это здорово: ездить по стране, по зарубежу, много видеть и писать в газету. И еще, как ни говори, журналист – это и немного славы: твои очерки и статьи читают миллионы людей, знают тебя по фамилии. П. Тимошин, наш корреспондент. Или Б. Кирьянов, наш собственный корреспондент. В общем, мы и понятия не имели о трудностях этой профессии.
И мы взяли курс к своей звезде. До нее было подать рукой – сорок два километра на электричке от станции Апрелевка до Москвы и три остановки на метро: «Смоленская», «Арбатская», «Калининская». Еще несколько десятков шагов до проспекта Маркса – и плакат у входа на факультет: «Добро пожаловать, будущие журналисты!»
Вот по этим ступенькам поднимался когда-то Белинский, вот на этом подоконнике, говорят, любил сидеть задумчивый Лермонтов. А вот эти стены слышали Герцена и Огарева. А теперь и мы след в след, стопа в стопу за этими гениальными и великими. И никто, между прочим, не мешает нам быть такими же, как они.
Признаться, я все больше и больше робел, пока легендарным коридором мы добирались до приемной комиссии. Конечно, о призвании что говорить! Но в МГУ мы пришли не с пустыми руками. К этому времени кое-какой газетный багаж нами все-таки был накоплен. Спасибо районной газете – на суд маститым журналистам приемной комиссии я мог представить целых три заметки: о сборе нашей школой металлолома, о массовом гулянье в дубовой роще и об экскурсии на Апрелевский завод грампластинок. У Борьки было несколько заметок о футбольных встречах местных команд и большое стихотворение, посвященное Первомаю, из которого мне очень нравились строки: «И ветер зори в пламя разжигает».
Пожилой лысоватый мужчина с гладким булыжниковым лбом мельком глянул сквозь очки на наши документы – газетные вырезки он словно не заметил – и направил к секретарю, милой девушке.
Будь что будет! Абитуриент – это звучит гордо! Надо уважать абитуриента! Мы постояли возле университетских дверей, которые вели в новый, неведомый мир, и, не сговариваясь, повернули вниз по проспекту, к Москве-реке. Здесь, может быть, впервые за все лето я ощутил шелест листвы над головой и холодок речного дыхания. Это был редкостный по настроению час, который никогда не забудется. Мы не знали, что через месяц придем сюда совсем другими и тот день, когда у нас приняли документы, будет вспоминаться, как давным-давно прошедший праздник.
Мы срезались на сочинении. А сколько сделали ошибок, так и не узнали. Да и какое это имело значение! Таких, как мы, набралось человек двести, и все столпились у списка, на котором ровным столбиком красовались фамилии получивших «неуд».
– Вот и опубликовались! – грустно сострил кто-то.
Да, вот тебе П. Тимошин, Б. Кирьянов.
Не знали мы тогда, что ошибки в сочинении – это еще не ошибки в жизни. И что не орфография с пунктуацией преградили нам путь в журналистику. Родственная труднейшим земным профессиям, она, вероятно, требовала чего-то большего, чего у нас пока не было ни в аттестате, ни за душой.
– Что же поделаешь, – сказал я Борису, успокаивая себя, – через годик придется делать второй заход. Все-таки получили практику… Главное, чтоб вместе держаться. На завод поступим. С рабочим стажем, видел, – почет и уважение! А школьников, может, специально отсеивают…
– Через годик? – хмыкнул Борька и посмотрел на меня, как на ребенка. – Да через годик нас с тобой как миленьких забреют в армию. Вот и будем там «ать-два»! И получится, что завернем сюда уже через два, а то и три года.
Борис докурил частыми затяжками сигарету, прикурил от нее другую и сощурился – то ли от дыма, то ли от раздумья.
Я пожал плечами, но не стал спорить, хотя слова Борьки меня удивили. О том, что если не поступим в университет, то осенью пришлют из военкомата повестки, я знал и без него. Здесь он мне Америку не открыл. Больше того, меня нисколько не пугал такой оборот дела. В армию пойдем вместе. Представить только – в один полк, в одну роту, в один взвод! Вот уж воистину сбудется: «Дрались по-геройски, по-русски два друга в пехоте морской!» Пусть попадем в обычную пехоту. Хотя лучше бы заявиться в родную Апрелевку моряками: «На побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях!»
– А ты знаешь, что сегодняшняя армия – это сплошная техника? – попытался я хоть чуть пошатнуть Борькину логику.
– Знаю, – усмехнулся Борька, – даже больше, чем техника. Кругом сплошная электроника и кибернетика… В общем, ты как хочешь, а я буду что-то предпринимать.
Я не узнавал Борьку. Откуда это – «ты как», «а я так». Я вдруг сразу вспомнил ту, давно забытую драку.
Мы отчужденно попрощались. И не виделись больше месяца. Бывает же: дома наши на одной улице, да и Апрелевка не Москва, а вот столько времени будто играли в прятки. Зайти же друг к другу запросто, как раньше, никто из нас не решался.
Это была старая игра: мы ждали друг друга – кто первый. На этот раз уступил Борька.
Он вошел празднично сияющий, громко поздоровался, чтобы слышали все, кто дома, а не только я, сунул руку в боковой карман пиджака и, достав темно-синюю книжицу, шлепнул ею о стол.
– Можешь поздравить! Зачетная книжка студента.
Да, это была зачетная книжка с Борькиной фотографией и крупной надписью: «Московский технологический институт пищевой промышленности. Механический факультет».
– Вот так! – сказал Борька, перехватывая мой взгляд. – Надо уметь!
– Что хорошо, то хорошо, – сказал я, не очень-то обрадованный, но с завистью: студент есть студент. – А почему в пищевой?
Борька ждал этого вопроса. Конечно ждал. И, молча посмаковав ответ, сказал:
– Все работы, Паша, хороши, люди всякие важны. Разве ты забыл рекомендации Владим Владимыча своим потомкам? – Он неторопливо положил зачетку в карман и добавил: – Чем, по-твоему, этот институт хуже МГУ? Пища – это же, как известно, энергия всего живого. И потом – бытие определяет сознание. Что же касается специальности, то и она вполне современная: автоматизация и комплексная механизация химико-технологических процессов. Чем не кибернетика?
В общем, Борька был прав. И я с грустью подумал о том, что, возможно, поторопился подать заявление в отдел кадров завода с просьбой принять учеником токаря в механический цех. Агитация отца сработала безотказно. «Не вешай носа, – говорил он мне, – не распускай нюни. Все к лучшему. На заводе научишься молоток держать, в армии – винтовку, глядишь – человек. А диплом – так это ведь только приложение к умной голове».
И правда, у нас в семье насчет службы в армии никогда не было дебатов. Это считалось само собой разумеющейся, неотъемлемой частью биографии. Первый класс, прием в пионеры, вступление в комсомол. Помнится, приехал я из райкома – только что вручили комсомольский билет, – вошел в дом, смотрю – на столе дымятся пироги. «Это по какому поводу?» – спрашиваю мать. «Как по какому? – изумилась она. – Тебя же в комсомол приняли!»
И вот тогда, на проводах в армию, сквозь материнские слезы я не мог не заметить в ее глазах радости и гордости: «Вырос сынок. Вот ведь дожила – в армию провожаю!» А отец, так тот, кажется, помолодел лет на десять. Весь вечер не выпускал из рук гармони и сам запевал все солдатские песни. А были среди них и такие, что мы сроду не слышали, – видно, держал их отец про запас, до заветного случая.
Гости долго не расходились. Уже к полуночи подвигались стрелки часов, когда подошел ко мне Борис и шепнул с загадочным видом:
– Выйди на минутку, ждут тебя.
Я сбежал с крыльца, и на меня пахнуло осенним садом – терпким ароматом яблоневой листвы и дымком погасших костров. За калиткой – я и не узнал сразу – стояла Лида Зотова, одноклассница.
– Ты чего? – спросил я громко и, наверное, очень грубо.
– Вот, – сказала она, – возьми сюрприз, – и протянула конверт. – Только с условием: откроешь, когда переоденут в форму.
Я положил конверт в карман, забыв поблагодарить.
Мы стояли молча минут пять, а может быть, полчаса. Светло-желтым вымытым плафоном висела луна. И тени падали так резко, что Лидин профиль казался нарисованным тушью. Он так и врезался в память – на фоне темной рябиновой ветки. Чем пристальнее вглядывался я в этот профиль, тем неузнаваемее становилось для меня ее лицо. А может быть, сейчас, в темноте, я разглядел в нем то, чего ни разу не видел днем.
– А нас вот в армию не берут, – сказала Лида.
Вот и все, что она сказала.
Рабочая наша Апрелевка уже спала крепким сном. Только электрички невидимо гремели по рельсам в ночи.
Дорожка света метнулась под ноги – это Борис, распахнув дверь, вышел к нам.
– Извини, Паш! – сказал он, зевая. – Мне завтра, то есть сегодня, вставать чуть свет. Зовут тебя посошок на дорожку выпить.
– Ну, до свидания, пойду я, – смутилась Лида и застучала каблучками вдоль палисадника.
Последним жал мне руку Борис.
– Пиши, – повторял он, – главное, пиши чаще. Письма разряжают нервы. Это я в хорошей книжке вычитал. Письмо написать – все равно что с другом поговорить. А кто тебе друг, если не я. Да, – спохватился он, – чуть не забыл, – и, порывшись в портфеле, вытащил пакет. – Держи! Финский почтовый набор. Хватит на целых полгода – и бумага в линеечку.
Уже укладываясь спать, я вспомнил про Лидин сюрприз и вскрыл конверт. В нем оказался другой, поменьше.
«Как не стыдно! – прочитал я. – Ведь просила же открыть, когда переоденут в форму. Так и знала, что не удержишься. Целую, Лида».
…Вечер будто вчерашний, а я уже не на Апрелевской улице, а в кубрике. Интересно, где в эту минуту Борис?
Письмо первое
«Борька, дружище, привет!
Извини за долгое молчание, но о чем было писать? О том, как перед назначением на корабль занимался строевой подготовкой? Представляешь, учились заново ходить.
«То, – говорит мичман, – чему вас мама научила, когда вам было по десять-одиннадцать месяцев, забудьте. Выше ножку! Шагом марш!» И вот мы маршировали с утра до вечера. «Разом-кнись!» «Сом-кнись!» Правда, занятия по специальности давали кое-какую отдушину. Тут начинал вспоминать, что ты все-таки мыслящая личность и не зря долбал физику и логарифмы. Но это – как солнце среди обложного дождя. В остальном же от подъема до отбоя как белка в колесе – бежишь, бежишь, а все на одном месте.
Сильно я надеялся на изменения, когда попаду на корабль. Ладно, думаю, выдюжу, зато потом «соленый ветер в грудь, счастливый путь!». Но вот я на корабле, и опять почти все то же. И тут от швабры не убежал.
Командир корабля – ничего особенного. Не отважный капитан, не объездил много стран. Была у меня с ним встреча. Странный какой-то. Цветы в каюте. Представляешь, в двух котлах – их здесь называют лагунами – охапки живых астр.
Ох и удивился он, когда узнал, что я с пятьдесят четвертого года рождения! А что тут позорного? Да, с пятьдесят четвертого. Не мы с тобой виноваты, что все эпохальные события состоялись или до нашего появления на свет, или застали нас в младенческом возрасте.
Мы родились через девять лет после Победы. И о войне знаем только по книгам и фильмам. А даты гражданской войны нам давались с таким же трудом, как войны из истории Древнего Рима. Мы учились всего лишь в четвертом классе, когда в космос пробился первый человек нашей планеты – Юрий Гагарин. «Да, ничего не поделаешь, – сказал мне командир, – эпоха шьется на вырост…»
Как это прикажешь понимать? Быть может, он примерил мой возраст к своему и увидел, какой я салажонок? Но ведь и они – не Нахимовы и не Ушаковы. И жизнь их – простая проза: в дозор – из дозора. Попахал море, поел – и спать. А служба идет.
Какая уж тут романтика! Здесь даже моря-то по-настоящему не видят. Сплошные приборки, прокручивания механизмов и политзанятия.
По-честному, Борька, завидую я тебе. Институт, науки!
Мне же остается ждать, пока пройдут эти годы. Правильно говорится: «Красиво море с берега, а корабль – на картинке». Сам лучше пиши мне почаще. Знаешь, как дорога здесь каждая весточка.
Привет всем знакомым, кого встретишь, обнимаю. Твой Павел».
Я полез в рундук за конвертом и наткнулся на карманный календарик, заложенный между страниц книги. Медленно и тщательно, растягивая удовольствие, я не перекрестил, а заштриховал на календарике первый свой корабельный день, благо компот был давно выпит. Но заштрихованных клеток оставалось столько, что и считать-то их было бы бессмысленно.
2
После отбоя я лежал на койке и, ворочаясь с боку на бок, ощущал под собой похрустывание пробкового матраца. Конопатый парень-гармонист уже безмятежно посапывал на соседней койке. За стальной переборкой шуршала волна, будто в дверь царапалась кошка. На меня немигающим оком тревожно смотрела синяя лампочка дежурного света.
Нет сна крепче матросского и нет его беспокойнее. После вахты лежишь на койке, как в невесомости. И вот уже словно тяжелеют, слипаются веки, ты куда-то покатился, связанный усталостью по рукам и ногам. Но чу! С той самой секунды, когда ты переходишь границу между явью и сном, в тебе начинает тикать невидимый будильник. «Тик-тик» – через четыре часа опять на вахту. «Тик-тик» – а может быть, раньше? Стрелку звонка этого невидимого будильника устанавливает чувство, которое незнакомо тем, кто не служил в армии. Я назвал бы это чувство постоянным ожиданием тревоги. Ее ждешь даже тогда, когда спишь.
В подразделении, где мы проходили курс молодого матроса, я попытался однажды перехитрить эту тревогу. Еще с вечера дневальный, мой кореш, по секрету шепнул мне, что ночью, возможно, будет объявлена тревога. Учебная тревога неожиданна только для матросов. Командир же заранее планирует ночь и час, когда она обрушится на сонную казарму. В считанные минуты нужно встать, одеться, схватить автомат и замереть в строю, готовом к бою. В считанные минуты! И чем их меньше, тем лучше. Даже соревнования проводят между ротами – кто быстрее поднимется и встанет в строй.
Для меня ожидаемая тревога не была первой. В том-то и дело, что на предыдущих двух или трех я уже приобрел кое-какой опытишко. Где самое слабое звено в цепи одевания? Самое слабое звено – это я теперь уяснил окончательно – в гд. Гд – матросская аббревиатура названия рабочих ботинок – грязедавы.
В этом нет ничего презрительного. Наоборот, в прочных, хотя и грубоватых на вид, ботинках, нога как дома в самую распутицу, в грязь, в дождь. Даже шнурки из сыромятной кожи тоже для крепости, для непромокаемости. Но слабое звено в «цепи одевания» и находится как раз в шнурках – требуется немалое искусство, чтобы продеть их в дырочки и как следует завязать. А главное, нужно время, которое в момент тревоги измеряется только секундами.
Лягу в гд, решил я. Подумаешь, одну ночь посплю не разуваясь, зато в числе первых буду в строю.
Я проснулся оттого, что в глаза ударил свет. Это дневальные. Прежде чем закричать: «Рота, подъем! Тревога!», врубают все выключатели. Тревога очень похожа на грозу: сначала молния – вот этот свет, разом вспыхнувший во всех кубриках, потом гром – голоса дневальных. Но слова «тревога» я, наверное, не расслышал – так сладко спал, что, проснувшись, еще лежал с минуту, не открывая глаз.
«Встать! – прогремело над моим ухом. – Матрос Тимошин! Это к вам относится!»
С меня как ветром сдунуло одеяло. Я приподнялся на кровати и прямо перед собой увидел мичмана. Он смотрел не на меня, нет, а на мои гд, и с таким видом, словно перед ним были по крайней мере ихтиозавры. Я зачем-то пошевелил ботинками и тем самым как бы вывел его из оцепенения.
«Видали! – развел мичман руками, обращаясь к одетым и уже готовым к выходу матросам. – Видали рационализатора? Два наряда вне очереди за такую рационализацию!»
«Тик-тик, тик-тик…» Наверное, там, где мы проходили курс молодого матроса, в меня и заложили невидимый будильник, который сейчас, на корабле, не дает сомкнуть глаз. Я смотрю в подволок (потолок по-морскому) и слушаю шебуршание волн. Корабль стоит у пирса, а все равно кажется, что он плывет, потому что море под ним ни на минуту не замирает, не останавливается. И швартовы натянуты сейчас, наверно, как струны. Это море зовет, притягивает к себе.
Где-то далеко на берегу и еще дальше, за тысячу километров по берегу, – Апрелевка. Интересно, что в эту минуту поделывают дома? Когда-нибудь изобретут телевизор в виде транзисторного приемника: включил, покрутил ручкой настройки – и вот, пожалуйста, мама хлопочет у плиты. «Мам! – скажешь ты в микрофончик. – Здравствуй! Это я. Ну, как жизнь? Ты жива еще, моя старушка? Жив и я, привет тебе, привет…»
Ничего удивительного – видим же мы по телевизору космонавтов, когда они на орбите.
Впрочем, я и без телевизора могу с точностью до часа сказать, что происходит дома в данный момент. Неписаный распорядок, установленный годами. И нарушается он в исключительных случаях: кто-то приехал в гости, кто-то заболел… Если бы знали, как мне хочется снова очутиться во власти того домашнего распорядка, которым я еще недавно тяготился!
Ладно, для того чтобы увидеть родных, телевизор, допустим, не нужен. Вот был бы у меня такой, на котором два переключателя – «Лида», «Борис». Который час? Восемь вечера? А ну, нажмем на кнопку «Лида»…
Ага! Вот она! Сумочка на пальчике, идет не торопится. Ну-ка, ну-ка, крупный план. Что за чушь? Неужели реснички прилепила и накрасилась? И веснушек не видно – запудрила. Что-то уж очень глаза у нее озоруют… И платье мини минимального. По-моему, раньше она таких не носила. Вот повернула на Комсомольскую. И тут совсем заскульптурилась, только каблучки цок-цок по асфальту. Ясное дело, прямая дорожка к Дому культуры. А там уж музыканты шпарят на электрогитарах – точь-в-точь как мушкетеры из телепередачи «Алло, мы ищем таланты!». Вообще-то они хорошо играют. Я знаю, что Лиде нравится. Бывало, пойдем на танцы, а она, сколько ни кружимся, все, как гирокомпас, направлена в одну сторону – к этим самым электрогитаристам, чтоб у них струны повыключались.
Так… Подошла к кассе. Но билета не берет. Остановилась, ждет кого-то. А это что за пижон к ней швартуется? Что-то незнакомая личность. Эх, черт, звук пропал! О чем они разговаривают? Лида повернулась к нему спиной, делает вид, что разглядывает афишу.
Значит, Лида ждет подругу. Жанну. А вот и она! Ну да, по донкихотской фигуре видно. Нет, это не Жанна. Парень! Точно, парень. И вовсе не донкихотского вида – это строчки на экране съежились. Подошел к кассе, взял билеты. Берет Лиду под руку. Не под руку, а за талию. Кто же это? И она хороша, хоть бы что, даже прислонилась. Резкость, резкость! Кто это может быть? Борис? Не он. Нет, все-таки Борис. Ну-ка, ну-ка, еще резкость! Все как в тумане – видимость ноль.
Я поворачиваюсь на другой бок. Все-таки очень хорошо, что карманные телевизоры пока не сконструированы. Не завидую я их обладателям – влюбленным нашим потомкам.
Щелкнуло в динамике, словно он прокашлялся, чтобы заученно пробубнить:
– Очередной смене приготовиться на вахту! Форма одежды – четыре.
Форма четыре – это значит в бушлатах. Наверху свежо, а в кубрике духота – седьмым потом обливаюсь. И больше всего на свете я хотел бы сейчас искупаться.
Вот парадокс. Сколько я уже на флоте? Не первый день, не первый месяц, а моря, можно сказать, не ощутил. Узнал бы Борис, на смех поднял.
Поиздеваться надо мной у Бориса были все основания. У него в комнате весь сервант уставлен раковинами – эта из Хосты, эта из Коктебеля, эта из Гагры. Каникулы он проводил обычно на море. Сначала с родителями, а после на турбазу ездил один. И я балдел от зависти, когда он возвращался бронзовый, какой-то нездешний и напевал песенку о том, что «надоело говорить и спорить и любить усталые глаза». Флибустьерское море, в котором бригантина поднимает паруса, судя по всему, было моему другу Борису знакомее, чем наша мелководная речушка Малая Десна.
Борис тасовал фотокарточки, словно карты – они тоже пахли морем, – и рассказывал о своих туристских похождениях. Куда там Грину! У Грина книжная романтика, а тут полнейшая реальность.
«Вот видишь, – говорил Борис, – девочка с прической под колдунью. Мы назвали ее Ассоль. И представь себе, оборачивалась».
Да, действительно, ничего не скажешь, симпатичная. Особенно на фоне прибоя, как на открытке. Но если бы на ее месте очутилась Лида! Пожалуй, ей море даже больше к лицу.
«А это вот заштормило, – показывал Борис на другую фотографию. – Баллов семь, не меньше».
Море пенилось, гривастые волны вскачь неслись к берегу, а Борис хоть бы что: стоит, грудью готовясь встретить удар. И все сказано одним, крепким, как морской ветер, словом «заштормило».
Здорово… А Борис уводил своим рассказом еще дальше, в сказочный ресторанчик на высокой горе, в котором сидят на экзотических пнях, пьют вино с неимоверно романтичным названием – «Черные глаза», закусывают шашлыком и любуются лазурным горизонтом, где небо сливается с морем. И если набраться терпения, там можно подстеречь знаменитый зеленый луч, который светит к счастью…
Ну и здоров же врать, а веришь каждому слову.
А потом… Потом, когда море становилось светлее неба, наступал вечер, начинались танцы. Утомленные пары под утомленными пальмами. «Три вечера подряд, – гордо произносил Борис, – я танцевал с Ассоль». «Почему только три?» Борис помялся и многозначительно сказал: «Увидела другой алый парус…»
Да, замечательное, ни с чем не сравнимое море на фотокарточках и в рассказах привез в Апрелевку Борис. И в последние свободные каникулы, в канун десятого класса, я чуть было не укатил вместе с ним. Перед моими доводами, вескость которых заключалась в том, что «Борис – вон сколько, а я ни разу!», уже капитулировала мать, вот-вот должен был сдаться отец. На Курском вокзале в предварительной кассе были заказаны билеты. Но…
«Придется отложить твое море, – вдруг сказал отец, – в жизни у тебя еще много будет морей. Давай-ка подсобим на сенокосе соседу. Староват стал, одному не управиться. Да и жена его прихварывает».
И откатились планы за тридевять земель, за тридевять морей. Дяде Леше надо было, конечно, помочь – все-таки лучший друг семьи, из тех, что роднее родственников. В тот день, когда Борис уже поглядывал в вагонное окно, на приморские пейзажи, мы ладили шалаш на лесной поляне, почему-то названной Машкиной сечью.
«Не вешай носа, – сказал отец, – не прогадал, вот увидишь».
На зорьке, когда солнце еще карабкалось по веткам, чтобы взобраться на макушки дальнего леса, мы вышли втроем на поляну. На травах, набрякших росой, еще лежала сумеречность. И было так тихо, что можно было расслышать, как падают капли с листьев березы.
«Ну, начнем», – сказал отец и взмахнул косой. Звон косы, подсекающей траву, – особый звон, и слышал его лишь тот, кто держал косу в руках. Не сталь звенит, а колокольчики, васильки, ромашки перезваниваются и еще какие-то с неведомыми названиями цветы. И еще – серебряная струйка росы, стекающая по зеркальному лезвию косы.
Я косил неумело, и отец, наверно, видел это, но молчал. Он шел впереди, впечатывая следы – прочные, тяжелые, в которые так и хотелось ступить, повторить их.
«Ты смотри, красотища-то! А?» – приговаривал он, оборачиваясь.
Солнце уже продралось сквозь колючие ветки ельника и глядело на нас, словно любопытствуя. Оно поднималось прямо на глазах, как огромный малиновый воздушный шар. Вот он укололся о вершину синей ели и вспыхнул. Мириадами разноцветных огоньков разбросало этот шар на поляне. Синие, рубиновые, изумрудные – на землю словно упала радуга.
«Роса горит, – сказал отец, – к хорошей погоде».
С первой электричкой приехали мать и тетя Лиза. Солнце стояло уже высоко, и теперь настала очередь ворошить ряды – они зелеными волнами тянулись через всю поляну. Мать легко переходила от валка к валку с граблями. И не разбрасывала траву, а словно расчесывала, взбивала чьи-то живые пряди. Глядя, как она весело орудует граблями, будто соревнуясь с подругой, подумал о том, что для матери это не просто сенокос – тяжелая, изнурительная работа, а праздник, которого мне пока не понять.
Две недели пробыли мы на Машкиной сечи. Обед варили у костра, пили ручьевую воду с комарами пополам. И за эти дни я как-то забыл про Борькину Хосту. Некогда было вспоминать.
«Ну как, доволен?» – спросил отец, когда мы вернулись домой.
«Хорошо», – ответил я. Но про себя подумал, что на следующее лето к морю все-таки доберусь.
И вот добрался. Море в полуметре, и того меньше, а вспомнил о сенокосе. Поистине хорошо там, где нас нет.
Первый раз мне суждено было увидеть море без пяти минут моряком. Подтянутый, будто перехваченный под тужуркой корсетом, мичман с усиками (почему-то все молодые мичманы носят усики!) построил нас, призывников, на вокзале и повел, как он выразился, к месту прохождения службы. Мы шли по улицам известного – на карте возле его названия отпечатан якорек – города, военно-морского порта. И мостовые, и тротуары, и дома – гранит и камень. Весь город поэтому похож на бронированный корабль. По мостовой мы шли, как по палубе.
А моря все не было и не было. Я смотрел то перед собой, вытягивая шею, потому что впереди покачивалась крупная на широких плечах голова направляющего, то заглядывал вправо и влево – нет моря: школа, магазины, какой-то завод.
«Стой! – скомандовал мичман. – Подождем, пока сведут мост».
Мы остановились у разводного моста – маленькая копия Крымского. Только он был сейчас как бы надломлен, и его половины встали дыбом. Под мостом темнел канал не шире Яузы.
«А зачем разводной?!» – спросил кто-то у мичмана.
«Чтоб свободно проходили корабли, – сказал он, – в гавань».
Корабли… Гавань… А где же море?
«Море-то где?» – не удержался я.
«Какое море? – удивился мичман. – Вон оно, за волноломом».
Я, конечно, не знал, что такое волнолом. Но спрашивать не стал – еще и тут опростоволосишься. Наверное, так называют каменную гряду, что выступает от берега и отгораживает нечто, наподобие пруда. И зачем волны ломать?
Как я ни пытался разглядеть за нагромождением камней море – ничего похожего не было видно. Неужели море – вон та серая полоска, что сливается с блеклым небом? А где же прибой, о котором так восхищенно рассказывал мне Борис? Где пляж? И ни одного купальщика…
«Шагом марш! – скомандовал мичман. И добавил тише, словно пристыдил: – По сторонам не глазеть, не на экскурсии».
Расположились мы в двухэтажном краснокирпичном здании с островерхой крышей, напоминающем средневековый замок. Кто-то пустил слух, что здесь останавливался Петр I. Может, и правда, хотя вещественных доказательств даже в виде мемориальной доски не было. Но в легенду мы поверили безоговорочно. Так хотелось – вот, оказывается, откуда идет наша морская родословная. И со священным чувством причастности к подвигам русских мореходов мы ступали по плитам, которые отзывались подковчатым каблукам петровских ботфортов.