Текст книги "Солдаты мира"
Автор книги: Николай Иванов
Соавторы: Владимир Возовиков,Виктор Степанов,Евгений Мельников,Борис Леонов,Валерий Куплевахский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
– Тебя-то как по имени?
– Денис Кремнев. Орудийный номер пятого расчета второй батареи первого дивизиона. Слыхал про такого? Нет? Это почему же? Весь полк меня знает, а ты нет. Непорядок. Я владимирский. А ты? Не московский?
– Я рязанский, – поспешно сказал Родион, чувствуя, как ему приятно произносить эти слова.
– Почти земляки. В Рязани, говорят, пироги с глазами. Эх-ма!.. Ну, ступай. А то начкар попутает. Приходи в казарму. Потолкуем.
– Обязательно приду, – улыбнулся Родион.
Кремнев помог ему взвалить бревно на плечо и добродушно похлопал по спине.
– Таскать тебе не перетаскать.
Загораживая бревном лицо от яростно секущего ветра, Родион обогнул противотанковый ров и зашагал к сопке. Глухой метельный стон еще острее взвинчивал в нем чувство непонятного счастья и восторга. Он представил, как обрадуются ему ребята, начнут удивляться, хвалить его и ругать себя за безалаберность, потом вскипятят чай в котелке и отогреют его – он даже стыдливо покраснел и усмехнулся: вот какие мелочи бытия способны теперь осчастливить его. Стоило ли пять лет корпеть в институте, рыться в пестром ворохе чужих мыслей, чтобы внезапно почувствовать странную радость оттого, что тащишь на горбу заледенелое бревно? Ведь счастье, в сущности, легкодостижимо, если оно предполагает добро. Оно должно быть естественным и незаметным, как дыхание, и всегда соотноситься с душой другого человека.
Родион вдруг остановился: ему показалось, что он слишком долго идет. Кругом, шипя, вскипала белесая муть, непротыкаемая взглядом. Лагерь как языком слизало. Неужели он свернул на чужую тропинку? Наверно, взял немного левее – надо забрать вправо. Стало сразу тоскливо и холодно – он с болью почувствовал, как залубенели пальцы, одеревенели щеки, взныло плечо под бревном. Не в силах потушить в себе страх, уже точно зная, что заблудился, Родион побежал и вскоре согрелся, но страх, смешанный со стыдом, не проходил. Место было незнакомое – очевидно, он все дальше и дальше уходил от лагеря. Родион попытался вспомнить, в какую сторону он вильнул от караульной палатки, но не мог сосредоточиться ни на одной мысли, страх разгонял внимание – наверно, лицо у него сейчас такое противное и жалкое. Родион понял, что этой беготней он еще туже затягивает петлю, и решил обследовать круг в радиусе двухсот шагов по ходу часовой стрелки. Вдруг вспомнил про бревно и плюнул с досады: чего это он столько времени на горбу его таскает, силы тратит, давно бы надо бросить, теперь от него никакого проку. Лучше сделать его центром круга, точкой отсчета. Проклятье: почему так стыдно, и страшно, и хочется завыть по-волчьи?
Выскоблив штык-ножом ямку, Родион поставил бревно на попа и пошел вправо, шевеля затвердевшими губами: раз, два, три… Это успокаивало его, отвлекало, но не надолго. Разгоряченное бегом тело быстро остужалось, пальцы не сгибались. После двух кругов Родион уже не нашел бревно, и ему стало совсем тоскливо, словно он потерял самое дорогое в жизни. Вскоре он поймал себя на том, что ищет не лагерь, а это проклятое бревно, морозный смолистый дух которого еще веял в памяти. Но когда он понял, что бесполезно теряет время, то бессильно опустился на снег и в остервенении заколотил кулаками о землю.
5
Колька бросил в ненасытную прорву времянки последнее полешко и пошел будить Большакова.
– Товарищ старший сержант, дрова кончились. Цветков убег за бревном и как сгинул. Может, на губу попал?
Большаков свесил ноги в яму и долго сидел в позе буддийского монаха, с полузакрытыми глазами. Наконец очухался от дремы и сердито уставился на Кольку.
– За каким бревном? Вечно мудрит профессор. А ты что, ослеп? Вон в углу под плащ-палаткой целый склад дров. Махарадзе вечером нарубил. И давно Цветкова нет?
– Около часа.
Большаков, как ужаленный, спрыгнул на землю.
– Растяпа. До сих пор молчал.
Он вынырнул на улицу и побежал к караульной палатке. Придавив отяжелевшим лбом узенький кулачок, дремал у печки лейтенант Гарин. На худой мальчишеской шее остро выпирали позвонки. Зажатая в коленях книга шлепнулась на поленья и раскрылась на фотографии Льва Толстого.
– Товарищ лейтенант, к вам Цветков не попадал из второго дивизиона? За бревном пошел.
Гарин неторопливо поднял книгу и задумчиво поглядел на фотографию, вспыхнувшую красным глянцевым светом.
– Кто такой Цветков – я не знаю. Зачем ему понадобилось бревно – тоже. А вот Лев Толстой был великий человек, – вздохнул он с грустной улыбкой.
– Я не шучу, я серьезно, товарищ лейтенант, – в сердцах крикнул Большаков.
– А разве я не серьезно? – в лукавом изумлении раздвинул брови Гарин, любивший подтрунивать над солдатами.
– Его случайно не Родионом зовут? – приподнялся на нарах длинный рябой солдат.
– Родионом. Ты где его видел?
– На пятом посту. Мы калякали о смысле жизни, и он поволок бревно. Занятный парнишка…
Большаков не дослушал Кремнева и выметнулся из палатки. Прибежав к штабной будке, он забарабанил в окно. В дверь выглянул замполит.
– Цветков пропал, товарищ старший лейтенант. Вздумалось ему бревно искать ночью. Уже час где-то плутает, – еле выдавил Большаков, по-рыбьи глотая воздух.
Сайманов молча нырнул в будку и вскоре стремительно вынырнул из нее, крикнув на ходу: «Объявляй тревогу всему дивизиону. Я к командиру полка».
В палатке взвода управления уже давно не спали, и команда Большакова застала всех одетыми. Ребята набрасывались то на растерянного Махарадзе за его дурную привычку запихивать дрова куда-то в угол, под всякое тряпье, то на подавленного Фомина за то, что отпустил Цветкова в такую собачью круговерть.
Через несколько минут гвардейский артиллерийский полк уже выстроился по тревоге возле опустевших палаток. Командир полка, тяжелым кряжем маячивший в темноте, коротко объяснил задачу и приказал каждому дивизиону разойтись плотной цепью в трех направлениях.
Колька шагал в одной цепи с Большаковым, прикрывая лицо толстыми домашними рукавицами, которые при жизни связала ему бабушка. От этих рукавиц становилось еще горше – почему он не дал их Цветкову? Байковые-то не больно греют. А ведь Родион плутает сейчас по степи без шинели, в одном ватнике. Хорошо, что еще штык-нож прихватил: мало ли чего. Колька буравил глазами вспененную муть и молил бога не отстать от ребят, чтобы первым увидеть Цветкова. Ему казалось, что только он сумеет найти его первым в этой предсмертной обжигающей свистопляске зимы. Чувство неясной вины перед Родионом не покидало его, словно он пропустил в нем что-то важное, чего не имел права пропускать. Сейчас ему захотелось увидеть Родиона, сказать ему, что он хороший парень и что зря он пренебрегал им, Колькой Фоминым. Колька и не догадывался, что сейчас каждый солдат в этой неслучайной цепи осознает себя тем же необходимым звеном, что и он, и думает точно так же, подчиняясь закону человеческого добра. Каждый вдруг понял, что это и есть самая главная мудрость в жизни: чувствовать рядом ближнего, чтобы не выйти из общей цепи раньше положенного судьбой срока…
Уже около часа кружил артиллерийский полк по взмыленным сопкам, но встретил только одинокое черное дерево, вскормленное и умерщвленное этой безрадостной землей. Ветер жег лицо, он зашпаклевывал рот и леденил тело. Солдаты часто падали, оступаясь в припорошенные снегом колдобины. Большаков поднимал Кольку за воротник шинели, словно щенка из воды, и кричал в ухо:
– Беги к тягачу, согрейся.
– Не пойду! – внезапно окрысился Колька.
– Я тебе приказываю! – вдруг сорвался замкомвзвода, захлебываясь ветром.
– Не имеешь права. Я не замерз.
– Это как же я не имею права? – в изумлении остановился Большаков и притянул к себе Кольку.
Замкомвзвода стало не по себе. В него били глаза рядового Фомина, озверевшие от мороза и безоглядной решимости драться за только что открывшуюся ему истину. Это было уже не птичье лицо безгрешного мальчика, а взгляд человека, которому сейчас бесполезно приказывать. Большаков растерянно улыбнулся и, зачерпнув горсть снега, стал яростно растирать щеки Фомина.
– Вон ты как… Я думал, ты ягненок, а ты – волчонок. Ланиты ведь свои отморозил. Ни одна девка замуж не возьмет.
Колька смешно скривил рот от боли и смущенья: злость у него схлынула, и опять ему было неловко перед старшиной. Но Большакову уже не хотелось воспользоваться этой минутной Колькиной размягченностью, чтобы снова приказать ему, и он побежал вместе с ним догонять свою цепь.
Внезапно Большаков вздрогнул: шагах в десяти проступал какой-то черный предмет. Сдавленным, чужим криком он позвал старшего лейтенанта Сайманова. Вместе они бросились к предмету – это было поставленное на попа бревно. Замполит выхватил из кобуры ракетницу и выстрелил в ослепшее небо.
6
Родион загородился спиной от ветра и долго стоял в такой нищенской позе, прижав руки к груди, напоминая уставшего боксера. Теперь, когда первоначальный страх прошел и все внимание переключилось на вязкую боль в замерзающем теле, он понял, что рано или поздно ребята его найдут, и поэтому самое главное сейчас – беречь силы. Он вспомнил, что в подобных случаях человека клонит в сон – об этом он столько раз читал в книгах, – но, прислушавшись к себе, он с облегчением отметил, что спать ему не хочется. Зато он почувствовал страшный голод, и от сознания, что он еще способен это чувствовать, ему стало как-то легче на душе.
Ступая мелкими шажками спиной к ветру, Родион внезапно оступился и соскользнул в глубокую яму, больно стукнувшись затылком о твердый земляной выступ. Он испуганно вскочил и с удивлением огляделся: откуда здесь яма, которая, судя по небольшим заснеженным холмикам земли по краям, вырыта обыкновенной лопатой?! И тут же пришла догадка – ведь это солдатский окоп. Очевидно, какая-то батарея во время летних тактических учений стояла в «обороне». Родион мысленно поблагодарил тех солдат, которые, мозоля руки, в сорокаградусное пекло долбили ломом эту неподатливую землю, – теперь их окоп послужит рядовому Цветкову: в нем не так холодно, и ветер в бессильной злобе мечется над головой. Но вскоре не замедлила явиться дурацкая мысль, что сейчас он сидит в земной утробе как в могиле, а наверху стынет кладбищенская одинокость и пустота, – ему стало не то чтобы страшно, а противно. К тому же он подумал, что в этой берлоге ребята могут месяц искать его и не найдут.
Он сильным рывком выскочил из окопа, словно по сигналу «в атаку», и этот ловкий удачный прыжок ему даже понравился – он проделал его несколько раз и немного согрелся.
Отойдя от окопа шагов на десять, Родион с испугом почувствовал, что его опять тянет прыгнуть в окоп и прислониться к стене. Уж не хочется ли ему спать? В книжках вот так и замерзали. Нет, спать ему не хочется и не холод его гонит туда. Что же?
Оглядевшись но сторонам, Родион понял, что в окопе ему было спокойнее не только потому, что там не дуло, не обжигало ветром, но еще и потому, что в нем резко суженное четырьмя заледенелыми стенками пространство давало ощущение уюта. Но стоило ему подняться в полный рост над землей и окинуть глазами-разметавшуюся в белой горячке степь, как опять возникало чувство заброшенности.
Родиону вдруг до тоски захотелось подержать, почувствовать в руках что-нибудь тяжелое, твердое. Он вспомнил о бревне. Ему казалось, что, будь сейчас это бревно при нем, на плечах, ему было бы в десять раз легче. Почему-то вспомнилось, как он сгружал с ребятами бревна на товарной станции, как сладко было тогда чувствовать себя растворенным в такой же вот метельной ночи, в том радостном опьянении, которое приносила работа.
Потом они пили чай у Матвеича, спорили о смысле жизни – и это было прекрасно. Где сейчас Матвеич? Наверно, опять его маленькая сторожка набита шоферами и солдатами.
Мысль о Матвеиче почему-то сразу успокоила Родиона, словно повеяло на него той силой и добротой, о которой не догадывался, наверно, и сам старик. Родион даже почувствовал стыд за свой страх, когда представил на себе суровый испытующий взгляд Матвеича и его язвительную усмешку.
Не в силах продолжать бессмысленное хождение, это зловещее засасывание в степь, Родион все кружил и кружил вокруг окопа, подобно кукушке над разоренным гнездом, и пытался представить на своем месте ребят своего взвода – как бы они держали себя в этих обстоятельствах, что предприняли?
Большакова и Ларина было нетрудно представить в такой ситуации только потому, что им как-то шло преодолевать холод и ветер. Они бы не сробели. Со своим охотничьим нюхом, по им одним известным приметам они быстро нашли бы солдатский лагерь. Запах дыма из походной печки за сто верст учуяли. А вот Кольке пришлось бы туговато, гораздо хуже, чем Родиону. Его вмиг ветром на землю сдует и снегом запорошит. Лицо у него станет покорно-виноватым, страдальческим. Именно это лицо и было бы неприятно в нем. Родион поймал себя на том, что, вспомнив Кольку, он машинально нахмурил брови. Ему как будто было необходимо думать так о Фомине, чтобы хоть чем-то успокоить себя.
Между тем ветер подул еще крепче, и стало так холодно, что отключиться от этого холода было уже невозможно. Но Родиона все-таки утешало то, что он еще чувствует боль в пальцах рук, и, значит, они еще не отморожены.
Он спрыгнул в окоп. Родиону опять остро захотелось курить, и снова он пожалел, что не курит. Надо будет обязательно попробовать. Он представил, как приезжает домой, входит к отцу в кабинет, небрежно вынимает из кармана пачку сигарет и предлагает: «Покурим, отец?» Тот конфузится, краснеет – то ли от счастья, то ли еще от чего, – робко выдергивает одну сигарету, неумело зажимает ее губами и подмигивает Родиону. Они весело и долго смеются, потом достают из холодильника бутылку сухого вина, нет, лучше водки, и пьют, и вспоминают. Да, это будет чертовски радостная минута! И он во что бы то ни стало должен дожить до нее.
7
Колька стал заметно сдавать, чаще спотыкался и падал на снег, с испугом чувствуя, что ему не хочется подниматься. Со вчерашнего дня у него забило нос насморком, и сейчас он глотал ртом холодный ветер и задыхался. Большаков, то и дело поглядывая на Кольку, внезапно сгреб его в охапку и поволок к тягачу.
– И не ерепенься. А то влеплю два наряда вне очереди, – крикнул он.
Кольке было стыдно чувствовать себя беспомощным, но сопротивляться уже не хотелось. «Маленько передохну и – опять в цепь», – утешался он.
В тягаче было тепло и сухо, крепко пахло машинным маслом.
Когда стали отходить пальцы на руках и ногах, Колька сцепил зубы от боли и отвернулся от Петьки Шаповаленко, водителя тягача. Вдобавок ко всему его потянуло в сон.
– Сосни чуток. Не стесняйся, – насмешливо бросил Петька.
– Ничего. Перезимуем.
– Цветков не земляк тебе?
– Земляк. Тоже рязанский, – оживился Колька и удивленно подумал про себя: почему он забывал все это время, что Цветков из Рязани?
– Я его мало знаю. Но слышал, что он странный какой-то. Со звездами в голове, – сказал Петька.
– Есть маленько, – согласился Колька. – Но парень хороший. Умный…
– Жалко парня. Он ведь без шинели, в одном ватнике. В такую круговерть можно в два счета погибнуть. Черт его дернул с этим бревном. Как ты думаешь, продержится он? – спросил Петька и, по услышав ответа, повернулся к Кольке: тот уже мирно посапывал, изумленно приоткрыв рот.
Через несколько минут от резкого толчка Колька вздрогнул и проснулся. Он воровато притих и украдкой покосился на Петьку: тот сделал вид, что будто ничего не заметил.
– Шабаш. Хорошего понемножку, – спохватился Колька и выпрыгнул из тягача.
Он догнал свою цепь и пристроился возле Большакова, который, закрывшись от ветра согнутой в локте рукой, не сразу заметил его. А когда увидел, вернее, почувствовал рядом знакомое сопение, то приободрился и с некоторой долей бахвальства похлопал Кольку по плечу: «Оттаял, воробей?»
Колька для солидности промолчал, считая ниже своего достоинства отвечать на такой унизительный вопрос.
Слева от Фомина, по-бычьи нагнув большую голову, шагал Ларин. Усталости он почти не чувствовал, болела только правая щека, которую он отморозил в первом году службы на зимних стрельбах, когда стоял дневальным по батарее и стеснялся заскочить в палатку.
Все это время он думал о Цветкове. Ларин иногда ловил себя на том, что думает о нем как о несуществующем, нереальном человеке. Разом вдруг отхлынуло от сердца то враждебное, что он испытывал к этому замысловатому парню, и осталось только хорошее; но Ларину было все равно как-то неловко – обычно так думают о покойнике.
В самом начале, когда Цветков пришел к ним во взвод из карантина, Ларина раздражала в нем именно эта непохожесть на других. Отсюда он делал вывод, что Цветков неизбежно должен презирать других, и в первую очередь Ларина, потому что он был грубее всех с ним. Это предполагаемое презрение и зазнайство в Родионе особенно злили Ларина, внушали ему странную неуверенность в себе и унижали самолюбие, а унижение он не выносил ни в каком виде.
Но поело того письма, которое он сам попросил написать Родиона, Ларин немного потеплел к нему.
Ночь рассосалась, и сквозь серые тучи на рябом небе проступил бледный желток солнца. Идти стало легче, потому что ноги уже не так часто проваливались в ямки, как в темноте.
Вскоре солнце набухло теплом, и снег остро вспыхнул разноцветными иголочками – от него заломило уставшие, исхлестанные ветром глаза. И солдаты вдруг опять почувствовали, что зиме конец, что даже эта проклятая степь подвластна весне.
Замполит дивизиона охрипшим голосом объявил перекур. Все жадно задымили, но шуток не было. Курили молча и хмуро.
8
Больше всего Родион боялся за руки. Мысль о том, что он не сможет держать в руках кисть, была самой мучительной. В последние дни ему хотелось рисовать, но он с тоскливым наслаждением растягивал это желание. Во сне он писал одну и ту же картину: возле походной печурки, прищемив коленями тяжелые крестьянские руки, солдат немигающе и задумчиво глядит в огонь, а за его спиной, как за отвороченным пластом земли, в деревянной некрашеной пирамиде холодно вспыхивают стволы автоматов. Эту картину он обязательно напишет дома. Он будет работать над ней по утрам, не торопясь и не отвлекаясь на мелочи. Каждый мазок принесет ему счастливую грусть воспоминаний – по заново воскресшим ощущениям этих незабываемых дней, он и будет сверять точность своих линий на полотне. Только не дай бог отморозить руки!
Родион оттягивал зубами край хрустящих, как жесть, рукавиц и вдыхал в их студеную пасть свое последнее тепло. Тоскливое отчаяние в нем схлынуло давно, как только вспыхнула ликующе простая и неоспоримая мысль о том, что его обязательно будут искать ребята, – ведь не бросят же они его одного в степи. Колька, наверно, уже весь полк на ноги поднял.
Неужели кто-то будет проклинать его за то, что он отнял дорогие часы солдатского сна?
Ведь он хотел обогреть их – да вот не получилось. Но совесть его чиста: он не искал их расположения, не заискивал перед ними, – ему просто хотелось обогреть их и себя.
Ему ничего не надо от этих простых и бескорыстных парней: ни благодарности, ни восхищения, ни дружбы, – только пусть всегда будут рядом.
Родион никогда не думал, что может так тосковать по ребятам, по их шутливому и доброму слову. Неужели он когда-нибудь отмахается и забудет все то, что они ему подарили и что он сам взял у них? Не дай бог! Только бы выжить, не сдохнуть, как заблудшая тварь, в этой проклятой дремучей степи – как ему теперь необходима жизнь.
Но где же ребята? У него уже больше нет сил драться за свое бренное тело. Он сейчас упадет на мартовский, последний снег этой бесконечной зимы, и ему будут сниться африканские страусы и всякая другая чертовщина. «Далеко-далеко на озере Чад изысканный бродит жираф»… Зачем вертится в мозгу эта дурацкая строчка? Сам он жираф. Дома он разломает все батареи парового отопления, построит с отцом белопузую русскую печку и будет на ней спать.
Неужели в детстве, у бабушки, он когда-то испытывал такое счастье? А баня? Ведь он и в деревенской бане мылся – жарища стояла похлеще, чем в Африке. Отец стегал себя березовым веником по костлявым бокам и с нежной истомой похрюкивал. Иногда он брал ковш кипятковой воды и плескал на белые каленые камни. Словно из проколотой футбольной камеры, с шипом и свистом вырывалось жирное облако пара, и отец тогда казался всемогущим колдуном из сказки. Мама однажды угорела. Теряя сознание, она выбила плечом набухшую дверь и упала на снег.
И он сейчас тоже упадет. Но как ему хочется жить, мама! Прости его. Теперь он с ужасом вспоминает, что за всю жизнь так и не сказал тебе, что любит тебя. Может быть, поэтому ты так мучительно умирала. И отец, наверно, тоже только перед свадьбой говорил тебе, что любит, а потом вспомнил про диссертацию и забыл про тебя.
Твой сын тоскует по людям, мама. Ты видишь, уже почти рассвело. Ветер приутих и только иногда бьется в последних конвульсиях. У неба землистый цвет лица, как у больного перед выздоровлением. Не вмещаясь в глаза, виновато и робко обнажилась забытая богом степь – это с ней, как с матерой волчицей, я схлестнулся, мама.
И, кажется, победил.
Меня все равно найдут.
Ты слышишь выстрелы?
Это мои ребята. Я знал, что они спасут меня. Ах, какие это ребята, мама! Надо бежать к ним. Но я уже не могу. Я стою на коленях и плачу, как мальчишка. Мои слезы должны сейчас растопить воск, но я их не чувствую на своем омертвевшем лице. Вот я увидел первого человека, вот второго, третьего… А вот уже их целая цепь. Эта цепь растет, становится плотнее. Там не хватает одного звена!
Я буду жить, мама. Прости меня.
МЕЛЬНИКОВ ЕВГЕНИЙ ЗИНОВЬЕВИЧ
родился в 1946 году.
Работал слесарем, тренером, учился в театральной студии. После окончания Ульяновского пединститута учительствовал в Таджикистане. Служил в Советской Армии. Член Союза писателей СССР. Живот и работает в Ульяновске.
Вышли в свет книги «Подземная вода», «Метеорный дождь», «Кулаки Пифагора», «Тень аиста».