355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Некрасов » Том 8. Проза, незавершенное 1841-1856 » Текст книги (страница 13)
Том 8. Проза, незавершенное 1841-1856
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:37

Текст книги "Том 8. Проза, незавершенное 1841-1856"


Автор книги: Николай Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)

<…> <обед>нел и сделался честным; потом оба разбогатели и оба сделались подлецами; наконец оба обнищали и оба превратились в честных людей. Мораль та, что богатство делает людей подлыми, а бедность честными. Точно так!

Кстати и некстати было примешано несколько сцен сумасшествия, любви бедного к дочери богатого, тюрьма, военный марш, чувствительный танец, военная музыка, обмороки, восклицания, обнимания, поклоны в ноги (их было до сорока) и несколько громких тирад о силе русской души и русского кулака.

Но увы! Кто бы мог ожидать? Несмотря на все свои достоинства, несмотря даже на то что в предыдущих четырех актах публика нередко изъявляла свое удовольствие громкими продолжительными рукоплесканиями, – драма при конце пятого акта была ошикана. Объяснить столь странный и непредвиденный поступок публики с давнишним и лучшим своим любимцем можно только тем, что она – «публика», которая, как всеми признано, необъяснима…

– Подгуляла, крепко подгуляла! – говорил мне с довольной улыбкой издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, не могший скрыть своей радости при виде падения соперника, которому он постоянно завидовал, таща меня за руку по извилистым и дурно освещенным лестницам и коридорам в уборные, куда я еще очень дурно знал дорогу. – Конечно, каков автор, такова и драма: по Сеньке шапка,но…

Издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, остановился, увидев в конце лестницы, по которой мы спускались, довольно массивную фигуру, принадлежавшую автору только что ошиканной драмы, который пробрался было на сцену, чтобы на случай вызова поскорей явиться в авторскую ложу, куда сочинители пускались не иначе как с разрешения режиссера, но, услышав шиканье, возвращался в партер с печальным и поникшим челом.

– Здравствуйте, почтеннейший, любезнейший, дорогой Дмитрий Петрович, – произнес ошиканный господин сладеньким, дрожащим голоском, подавая обе руки издателю газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа. – Публика меня совсем срезала; жду, что вы скажете?

Издатель несколько минут глубокомысленно молчал, как человек, знающий цену своим суждениям, и наконец вместо прямого ответа произнес отчаянную остроту:

– Публике ваша шапкапришлась не совсем-то по голове, – сказал он, поправляя очки и грациозно рисуясь перед ошиканным господином, который смотрел на него, по своему обыкновению, нежным, умиленно-внимательным взором…

Я усмехнулся; ошиканный захохотал, но хохот его походил более на веселое воркованье горлиц, доносящееся из отдаления, чем на обыкновенный человеческий хохот…

– Жанен! Жанен! – сказал он, мотая головой. – Вам всё бы острить! Хорошо, мило, тонко!.. Ну да лучше скажите, что вы думаете о моей пиесе? Мне дорого ваше суждение, только ваше… Вы знаете, милый Дмитрий Иванович (он пожимал его руку), я не записной литератор – пишу не для славы, не для денег, пусть публика как хочет принимает мои произведения, пусть журналисты говорят об них что хотят; пусть ставят меня ниже всего низкого, мне ничего, ей-богу, ничего…

Ошиканный лгал. В дополнение к решительной бездарности, при которой он никогда не достиг бы той известности, которою пользовался, если бы не жалкий упадок, в каком находилась тогда русская драматургия, он обладал гигантским самолюбием и такою же жадностию к деньгам. Журнальные нападки, как камни преткновения к удовлетворению того и другого, были ему крепко не по сердцу: они доводили его до бешенства и отчаяния, заставляли бледнеть и не спать ночей. Он только прикидывался равнодушным…

Издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, желая утешить ошиканного и отблагодарить за громкий титул, сказал, что «Бобровая шапка» была бы очень хорошею драмою, если б в ней было «побольше действия и движения»..

– Не то, не то! – отвечал ошиканный своим музыкальным голоском и прибавил, пробуя пальцем бархат на жилете у издателя известной газеты: – Какой миленький, изящный жилетец! с большим вкусом…

– Фельетонная статейка, – отвечал издатель, самодовольно улыбаясь. – Сорок рублев!

– Что же? – спросил я, наклоняя разговор к прежнему предмету.

– Нужно выкинуть третье действие, – отвечал ошиканный драматург. – Оно холодит!

– Помилуйте, – возразил я с жаром, – третье действие – лучшее в пиесе…

– А вот увидите: выкину, и пиеса будет совсем другая…

«Точно, другая, – подумал я, – пропадет последний смысл…»

– Сцену сумасшествия, – продолжал драматург, – и танцы перенесть в четвертый акт, а всё прочее выкинуть.

– Выкинуть, выкинуть! Такую штуку непременно надобно выкинуть, – подхватил издатель.

Драматург захохотал.

– Вы советуете? – сказал он. – Ну так я решился: ко второмуже представлению выкину.

–  Третийакт, – дополнил издатель…

Как ни деликатна была острота, подхваченная издателем на лету, однако ж драматург ее заметил и от полноты сердца захохотал.

– Не задерживаю ли я вас? – сказал он, как бы спохватившись. – С вами заговоришься, не заметишь, как время пройдет. Скоро уж, я думаю, начнут водевиль… Прощайте, милый, добрый, обязательный Дмитрий Петрович… До свидания, почтеннейший Тихон Сергеич…

Он поцеловал издателя газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, и потом меня, несмотря на то что я имел счастие видеть его только второй раз.

На прощанье с ошиканным драматургом, с которым мы уя?е едва ли встретимся, я должен сказать, что он действительно выкинул из своей драмы третий акт, чем совершенно достиг цели; шум во второе представление был неистовый, и занавес опустился при громких единодушных криках: «Автора! Автора!», возобновлявшихся четыре раза…

Мы пришли в уборную…

– Упала? Упала? – воскликнули в один голос обступившие нас актеры.

– Я того и ждал, – сказал бенефициант. – Да что делать: не то бери, что хочется, а то, что дают. Да еще деньги с меня содрал…

– Он очень жаден к деньгам, – заметил кто-то.

– А посмотришь, – присовокупил высокий, тощий, как грабли, актер, рассказывавший анекдот о лунатике, который был тут же и занимался застегиванием назади ребяческого спензера молодому актеру, – таким невинненьким смотрит: точно сейчас с того света на волах по почте…

И актеры, знавшие, чем угодить издателю газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, принялись ругать «Бобровую шапку» и ее автора. Издатель выждал время, когда шум несколько затих, и повторил остроту, сказанную уже при встрече с ошиканным господином. Когда хохот, возбужденный ею, прекратился, он прибавил с комическою важностию:

– Таков удел прекрасного на свете!

Вошел режиссер, молодой человек в щегольском фраке, веселый, беспечный и откровенный до дерзости.

– Ну что, брат Николаша, – сказал ему высокий актер, румянивший свои тощие и желтые щеки, – пропала твоя бутылка шампанского: «Шапка»-то шлепнулась.

– Шлепнулась! – отвечал режиссер. – Дрянь, так и шлепнулась. Ужасная дрянь!.. И ваша дрянь, – продолжал он, обращаясь ко мне, – только дрянь в другом роде, будет непременно иметь успех: вы нашпиговали ее такими шуточками-намеками. Личности, ругательство, мерзость!.. Вот ваша, несчастный (он обратился к задумчивому сотруднику газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, который сидел, потупив голову, в углу на груде шинелей), ваша еще туда и сюда: и мысль новенькая, и куплеты острые… да упадет, пожалуй, и упадет… Мало каламбуров, очень мало, нет ни на судей, ни на жен…

– Я и последние хотел выкинуть, – отвечал сотрудник…

– А где дяденька? – продолжал режиссер, осматривая глазами комнату. – Дяденька, а дяденька!.. Вот несчастная-то башка! Я не знаю, что нам и делать с его «Лекарством».

– От него все захворают, – подхватил издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа.

– Ну уж вы с остротами… Не хотелось, очень не хотелось мне ставить его «Лекарство».

– Для афишки чудесно, – заметил бенефициант.

– Нечего делать, заварил кашу – надо расхлебывать. Только и каша – хотя бы на смех одна мысль, одна умная фраза в целой пиесе…

Кто-то толкнул режиссера локтем; он оглянулся и увидел нашего старого знакомого драматурга-водевилиста, который в сопровождении неразлучного друга с минуту уже стоял в дверях уборной и красный как рак внимательно слушал панегирик своей пиесе. Все смешались, кроме режиссера, который с тем же хладнокровием и с тою же веселостью продолжал:

– А я сейчас, дяденька, говорил об вашей пиесе. Дрянь, <->, мерзость неслыханная; можно подумать, что вы нарочно старались, чтоб она была как можно гаже…

Драматург-водевилист умильно улыбался.

– Вы вечно с шутками! – сказал он.

– Шутки, шутки, – продолжал режиссер. – Тетенька, а тетенька! (он назвал так одного актера, который примеривал шляпу), вам бы лучше выйти в шапке… вы бедный человек, учитель… О родитель мой! Родитель мой! (Он обратился к молодому актеру, который наряжался стариком.) Что вы? Что вы?.. Ха! ха! ха! Задом наперед парик надеваете… ха! ха! ха!.. Вот так-то вы и на сцене… задом наперед пятитесь… а еще прибавки просите… по раковому манеру, как написал… кто, бишь, написал?..

Он искал глазами издателя газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, но его уже не было: ему было всегда как-то неловко при насмешливом режиссере и он старался его убегать…

За «Бобровой шапкой» по порядку представления должен был последовать водевиль задумчивого сотрудника, который писал водевили за деньги всем и каждому, кто только пожелал к нему обратиться, а обращались к нему очень многие, потому что первая пиеса его имела счастье понравиться публике и заслужить одобрение почтеннейшего, который назло непримиримому врагу своему, издателю газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, сравнил задумчивого сотрудника, который подвизался на драматическом поприще под каким-то диким псевдонимом, с Мольером и советовал издателю взять «несколько уроков в остроумии, наблюдательности, приличии и сердцеведении» у своего сотрудника, за что издатель чуть не отказал последнему от места, но удовольствовался тем, что сотрудник объявил похвалу почтеннейшего для себя унизительною и заключил статью благодарностию издателю газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, за участие, принятое им в его первом драматическом опыте, что много способствовало к успеху пиесы. Эту статью писал сам издатель. Что же понудило несчастного сотрудника к такому, конечно мелкому, но все-таки публичному оскорблению своего псевдонима?

Мы скоро ответим подробно на этот вопрос, а теперь пока скажем только, что сотрудник был очень беден…

Музыка смолкла; актеры опрометью бросились на сцену.

– Пойдемте! Сейчас начнут! – сказал я задумчивому сотруднику, который по-прежнему сидел на груде шинелей.

– Ступайте, – отвечал он. – Я не пойду.

– Как, вы не хотите смотреть собственной пиесы?

– Да. Притом сейчас придет Петр Григорьевич (имя одного из актеров). Я обещал дождаться его. Мы пойдем в «Феникс» пить чай…

– И вы но будете смотреть своей пиесы?

– Посмотрю, если застану.

Подивившись такому странному равнодушию, я побежал в партер, где пиеса этого странного господина была уже начата…

Здесь была полная история жизни автора. Чердак пустой, неопрятный и холодный. Перед вами человек, который берет чай в лавочке золотниками, обедает только по праздникам, пишет стихи и дует в руки от холода. Он долго боролся с нуждой; он пожертвовал ей всем, чем мог пожертвовать: временем, способностями, даже лучшими порывами и заветнейшими мечтами; он обливается слезами над сухим, тяжелым трудом, – словом, над книжкою о картофеле, – в то время как душа его кипит поэтическими идеалами, которые просятся на бумагу. Книгопродавец и журналист – его мучители, которые не отходят от него ни на минуту и за насущный хлеб делают его своим рабом: он пишет по их заказу. Плут книгопродавец вовлекает его в самые отчаянные непохвальные спекуляции. Глупец журналист выводит его из терпенья своим умничаньем: искажает его статьи, крадет у него всё лучшее в свои собственные и заставляет его писать совершенно вопреки убеждений и личного мнения. Положение ужасное для человека с душой и здравыми идеями, каким представлен герой, для человека гордого и честного! Но что делать? С одной стороны, унижение, нравственное рабство, с другой – нужда кровная, неотвязная! Герой, разумеется, не устоял: он делается рабом своих мучителей и на каждом шагу краснеет за собственные труды. Постоянное противоречие самому себе, борьба с тяжелой и неумолимой действительностью наконец истощают слабые силы героя: лицо его становится бледно и мрачно, глаза засвечаются болезненным огнем, из груди по временам вылетает сухой, удушливый кашель, руки горят, и страшная бледность лица по временам заменяется странным румянцем. «У меня чахотка, чахотка! – говорит герой полупечальным, полувеселым тоном при поднятии занавеса. – Слава богу, у меня чахотка! Недолго уже мне приведется скитаться на белом свете. Едва ли я успею окончить брошюру о картофеле, которую взялся написать… Картофель! Вот чем кончилось блестящее поприще литературной деятельности, о котором я мечтал!» По водевильному обычаю он принимается петь:

 
Как тут таланту вырасти,
Как ум тут развернешь,
Когда в нужде и в сырости
И в холоде живешь!
Когда нуждой, заботою
Посажен ты за труд
И думаешь, работая:
«Ах, что-то мне дадут!»
Меняешь убеждения
Из медного гроша, —
На заданные мнения
Глупца иль торгаша.
Преступным загасителем
Небесною огня,
Искусства осквернителем
Прозвали вы меня.
Пусть так!.. Я рад: губительно
Стремленье ко всему,
Что сердцу так мучительно,
Что сладко так уму.
Я рад, что стал похожее
С бесчувственной толпой,
Что гаснут искры божий
В груди моей больной,
Что с каждым днем недавние,
Под гнетом суеты,
Мне кажутся забавнее
Порывы и мечты…
Я рад!.. О, бремя тяжкое
Валится с плеч…
.
Скорей, скорей!.. мучители,
Готов я променять
Завидный чин художника,
Любимца горних стран,
На звание сапожника,
Который вечно пьян.
 

Эта патетическая выходка отчаяния, благодаря хорошему голосу актера, была одобрена и повторена. По восторг публики достиг высшей степени, когда пропет был следующий куплет по случаю измены женщины, любовь которой доставляла поэту существенные выгоды…

 
Беда! Последняя беда!
Она бранит и смотрит косо!
За что?.. решите, господа,
Вы мастера решать вопросы.
А я так просто стал в тупик —
За что Федора изменила?
Ее курносый, старый лик
Я обожал что было силы.
Карман не слишком теребил,
Не говорил ей о морщинах
И так ревнив и страшен был
Ужасно при чужих мужчинах.
Я угождать старался ей,
Утех я доставлял ей много
И даже пред свиданьем с ней
Читал романы Поль де Кока!
 

Раздался страшно потрясающий хохот; потом рукоплескания, крики «браво!», «фора!» Куплет был повторен четыре раза. Успех пиесы был обеспечен…

Пиеса не оправдала моих ожиданий: в том самом месте, где на положении поэта, изложенном выше, только что начиналась глубокая внутренняя драма, явился какой-то нелепый дядя из провинции с огромным брюхом и вывел героя из положения, на котором могла бы завязаться очень интересная и глубокая драма. Впрочем, благодаря толстому дяде и приведенному куплету пиеса не совсем упала…

За водевилем последовала самая интересная часть бенефиса – патриотическая драма «Русское национальное лекарство», сделанная из анекдота, который рассказывал Х.Х.Х. Как? Что такое? Неужели из такого анекдота можно сделать драму, да еще и патриотическую?

Ничего нет легче. Чтобы показать, как искусно умели пользоваться русские драматурги малейшим событием, которое казалось им годным к возбуждению в зрителях любви к отечеству, чувствительности и восторга к дарованиям автора, привожу разбор «Русского национального лекарства», напечатанный издателем газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, вскоре после бенефиса, – разбор, из которого можно видеть содержание драмы, а также короче ознакомиться с остроумием издателя.

(Рассказ a la Кони с каламбурами, дикими суждениями, высокопарным вздором и частыми указаниями на свои собственные труды.)

Наконец драма при громких рукоплесканиях, криках восторга и вызовах была кончена. Занавес упал, и, когда чрез четверть часа снова взвился и взорам нетерпеливой публики предстал кабинет журналиста, сердце мое сильно забилось, и я чуть устоял на ногах. Положение автора, который смотрит на свою пиесу в первый раз, необъяснимо. В ложе, куда скромность заставила меня перейти в сопровождении нескольких друзей, различно толковали об этом положении. Остроумный издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, заметил, что, когда играют вашу пиесу, вы чувствуете то же, как будто вас секут, и начал с таким жаром, с такою энергическою твердостью доказывать свое положение, которая могла подать подозрение, что он говорит по опыту.

Но я ничего не слушал и не слыхал. Глаза мои были прикованы к сцене…

Фарс мой имел огромный успех. Особенный хохот возбуждали нелепые и высокопарные тирады, набранные из употреблявшихся тогда в одном журнале терминов и оборотов, которых я не понимал. Человек, в уста которого были вложены такие тирады, – критик того журнала, – представлен был раздушенным франтом, ловким и пошлым любезником, беспрестанно толкующим о Европе и философии. Из других лиц более других насмешил сотрудник почтеннейшего, беспрестанно перебегавший из журнала в журнал, писавший за деньги статьи не только против чужих мнений, которые прежде разделял, но даже против самого себя. Я был с ним несколько времени в довольно дружеских отношениях, и потому мелкая, подлая и заносчивая душа его довольно верно отразилась в копии. Но того, на кого полагал я особенные надежды, кого публика хотела видеть с особенным нетерпением, в пиесе не было…

Почтеннейший употребил «сильные меры»!..

Вызов, которым почтила меня восхищенная публика, был громок и продолжителен… В смущении я бросился к дверям ложи, в которой сидел: дверь не отпирается! Я толкаю, стучу – не отпирается! Многие из партера обратились к нашей ложе – я еще больше смутился! Наконец издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, вывел меня из затруднительного положения, отодвинув задвижку, которою была заперта дверь. Я выскочил, побежал, – сердце мое сильно билось, ноги дрожали, голова кружилась; я заблудился в коридорах и не знал, куда идти. По счастию, меня встретил режиссер, и я наконец благополучно явился в авторской ложе. Крик, не умолкавший во всё это время, усилился. Друзья мои делали мне знаки из партера и под шумок обращались ко мне с самыми лестными приветствиями: «Браво, душенька!»; «Чудесно, Тишенька!»; «Молодец, собаку съел!»; «Ай да Тихон Сергеевич!» Я поклонился очень неловко и спешил уйти.

За дверью ждал меня бенефициант. Он схватил меня за обе руки, обнял, поцеловал и потащил в буфет, где тотчас же была откупорена и выпита бутылка шампанского…

Это было только вступление к тому шумному пиру, который готовился в тот вечер. Для этого была нанята особенная комната в ближайшем трактире…

Войдя в эту комнату под руку с бенефициантом, за которым следовала огромная толпа приглашенных, мы увидели задумчивого сотрудника и толстого краснощекого актера; перед ними стоял графин водки и в стороне чайный прибор и графинчик с остатками рому. Оба они были уже достаточно навеселе…

– Ну, брат, твоя пиеса! – сказал высокий, тощий, как грабли, актер. – Твоя пиеса…

– Упала? – спросил сотрудник.

– Шшш… шшш… шш… – отвечал актер.

– Ошикали? А «Лекарство», верно, имело успех?

– Огромный, – отвечал сам автор.

– Так и должно быть, господа, тут ничего нет мудреного, господа, что дурные пиесы падают, а хорошие имеют успех…

И как бы в подтверждение своих слов сотрудник налил рюмку водки и выпил…

– Ваша пиеса имела заслуженный успех, – сказал я. – Даже вас начали вызывать…

– Она вам нравится? – спросил сотрудник.

– Мысль очень хорошая: она могла бы послужить содержанием драмы…

– Драмы, точно, драмы, – отвечал сотрудник. – Глубокой внутренней драмы… Но Андрей Васильевич сказал, что ему нужен водевиль, непременно водевиль… У него уж и так было две драмы… нельзя же всё драмы… Я начал было драму, а кончил водевилем… глупым дядей, нелепостью… Удивительно, как хорошо вышло!

– Ах, ты! – сказал актер, который играл дядю. – Да кабы не дядя-то, так бы и совсем упала… Дядя только и свае.

– Прекрасная роль! – заметил драматург-водевилист.

– Хороша, господа, очень хороша! – отвечал сотрудник и налил опять рюмку водки.

Говорили, что происшествия, выведенные в водевиле задумчивого сотрудника, напоминали его собственную жизнь. В самом деле, несмотря на искусство, с которым были обставлены главные события совершенно несходствующими чертами, в герое нельзя было не узнать некоторых черт автора, а в мучившем его журналисте – издателя газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа. Это и загадочный характер сотрудника, его равнодушие к собственным произведениям возбудили во мне желание сблизиться с ним и покороче узнать его…

Все перепились до «еле можаху». Некоторые остались ночевать в «номере», другие поехали домой, третьи… но нужно упомянуть об одном обстоятельстве, которым заключился вечер.

Сотрудник газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, пригласил всех на другой день к себе на завтрак…

Глава VII
Необыкновенный завтрак

Поутру актер, отличавшийся необыкновенной любезностью, водевилист-драматург, псевдоним Х.Х.Х., долговязый поэт, лунатик и еще несколько молодых людей – актеров собрались ко мне с поздравлением. Потолковавши о вчерашнем успехе, мы отправились на завтрак к задумчивому сотруднику. Никто из нас не бывал у него: он жил уединенно и, как говорили, очень бедно. Только драматург-водевилист, который имел привычку навещать всех, у кого можно было выпить водки и подслушать каламбур, знал квартиру сотрудника. Он был на сей раз всеобщим проводником. На нескольких извозчиках, которые тянулись один за другим, мы подъехали к довольно большому и опрятному дому; драматург скомандовал: «Стой!», и все мы отправились вслед за ним в четвертый этаж. Мы пришли в коридор и увидели на одной из дверей фамилию сотрудника. У этой двери стояло несколько человек,) из которых один был похож на отставного солдата, а другие два имели физиономии мещан, пришедших за долгом. Драматург-водевилист позвонил. Ответа не было.

– Милый! – сказал он, увидев седого отставного солдата, который заглядывал в окно квартиры сотрудника, выходившее в коридор. – Что, Ипполита Степановича дома нет, что ли?

– Никак нет-с, дома, – отвечал солдат. – Каликтуры изволит читать.

Драматург-водевилист хотел было снова звонить, но в то время в окошке, выходившем в коридор, показалась голова сотрудника.

– Если вы хотите попасть в мою квартиру, господа, так прежде всего пошлите за слесарем, – сказал он. – Надобно сломать замок.

– Сломать замок?..

– Да, сломать. Я заперт снаружи… Минай!

Отставной солдат подошел к окошку. Сотрудник подал ему в форточку сверток корректурных листов.

– За оригиналом приходи завтра!

– Слушаем-с, ваше благородие! Счастливо оставаться!

– Кто же тебя, братец, запер? – спросил драматург-водевилист. – Говори откровенно, не запирайся!

Длинный поэт захохотал.

– Кто запер? – отвечал хозяин с некоторою досадою. – Человек запер!

– Как человек?

– Ну как… разумеется как – ключом!

Послышался стук сапогов, подбитых гвоздями, и в центре кружка, образовавшегося около окошка из членов нашего общества, явился рыжебородый мещанин, рябоватое лицо которого, пылавшее справедливым, по-видимому, негодованием, очень живо напоминало голландский сыр. Губы его, немножко раскрытые, выказывали ряд гнилых, черных зубов, как у большой части купцов, торгующих фруктами…

– Надуванция-с, господа! – сказал он, приветствуя каждого из нас мещанским поклоном. – Чистая надуванция!

– Вестимо, – подхватил чернобородый мещанин, протеснившийся чрез толпу к своему товарищу. – Не хочется денег платить!

– Молчите вы, свиньи! – с гневом сказал сотрудник. – Не с вами говорят. Пошли вон.

– Пойдем, как деньги получим… обещал сегодня, так сегодня и заплати… дверь заперта, ну так, в то место, через форточку заплати…

При слове «через форточку» сотрудник вздрогнул. – Сумма невелика, – продолжал рыжебородый, – пролезет! Двадцать три рубля семьдесят три копейки…

– Да мне осьмнадцать рублев.

– Итого… Мещанин стал считать…

– Ничего! – воскликнул сотрудник грозным голосок. – Сегодня решительно ничего! Завтра…

– Спасибо! Покорнейше благодарим-с. Вот, господа, – продолжал мещанин, обращаясь к нам, – рассудите, господское ли дело? Приятелем нашим прикинулся. Каждый день в лавку зайдет. «Куда-с идете, Павел Степаныч?» Да вот надобно деньжонок получить, говорит, пиесу новую сочинил, и пойдет рассказывать, и про Асёнкову, и про театр, и про ахтеров, – заслушаешься, такой краснобай… поневоле дашь, в то место, полфунтика сыру швейцарского в долг… либо осьмушку чайку!.. Спасибо, говорит, благодарю, отдам с благодарностию. Вот только пиесу мою сыграют: три тысячи, в то место, говорит, получу… «А что, хороша пиеса? – спросишь его. – Насчет трагеди, чувствительное, или так просто камедь?» Разное, говорит, да и ну пересказывать, а сам то и дело – отпусти того, другого, десятого. Отпусти стеариновых свеч: при сальных, видишь, не пишется! Не всё равно, бумагу переводить!.. Вот, судари мои, отпустим и свеч. Он всё сидит, вон нейдет, да и нам весело с ним: таким ведь хорошим человеком прикинулся, словно ахтер.

– Всё равно, что сочинитель, что ахтер, – заметил чернобородый.

– Пьет с нами чай, ест что придет по душе: изюмцу отведает, черносливцу, орешков, набивает пузо, словно сроду сластей не видал, а сам, в то место, всё говорит, говорит… И камплетцы разные распевает. У меня братан, знаете, старший больно охоч до театра… вот он к нему баснями-то и подлещался…

– Замолчи ты, глупая образина, – с гневом вскричал сотрудник.

Мещанин, догадавшийся по движению рук сотрудника об опасности, угрожавшей его бороде, отскочил от форточки и, злобно улыбаясь, воскликнул:

– Небось совестно стало! Покраснел, словно чайник… Дурак… я, видишь, дурак… а брата моего… у меня, господа, брат уж точно дурак, умалишенный, и в дела никакие не входит… только слава, что старший… брата моего, в то место, умником звал: вы, говорит, имеете образованный скус… а сам ест пастилу… мне приятно знать ваше суждение-с об моей камеди… я вам, говорит в то место, билет принесу… позвольте взять сардинок коробочку…

Сотрудник газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, вторично обнаружил намерение побить словоохотливого рассказчика, но оно, как и первое, было неудачно! Сотрудник пришел в бешенство и в некотором роде походил на разъяренного льва, которому решетка клетки мешает растерзать дерзких мальчишек, показывающих ему язык…

– Ради бога, господа! – воскликнул он умоляющим и вместе отчаянным голосом. – Где же слесарь?

За слесарем давно уже был откомандирован один юный артист, славившийся необыкновенною расторопностию, но он еще не возвращался. Рыжебородый продолжал ругаться и с редким красноречием пересказал еще несколько забавных ухищрений, которыми сотрудник газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, погасил последние искры рассудка в голове главного хозяина лавки – его старшего брата.

– Замолчишь ли ты? – воскликнул сотрудник, которого бешенство час от часу возрастало.

– Не замолчим-с.

– Замолчи. Худо будет!

– Не замолчим-с!

– Ну так не пеняй…

Удар по голове сапожного щеткою, вылетевшею из форточки, помешал рыжебородому отвечать. Он только вскрикнул:

– У… ух!

Вслед за щеткою в рыжебородого полетели банка с ваксою, тарелка с застывшим жирным соусом и несколько корок засохшего хлеба. Мещанин зарычал, как лошадь, которую режут.

– Господа, – сказал, обращаясь к нам, торжествующий сотрудник полусерьезным, полушутливым тоном, – я не такой человек, чтоб стыдиться сцены, которой вы были свидетелями. Признаюсь, почти всё, что вы слышали, – сущая правда. Что ж делать!.. Право бы я не стал называть дураков умными людьми, если б они без того верили мне в долг. Вы можете не скрывать от меня смеха, который, без сомнения, возбуждает в вас эта забавная сцена.

И он стел хохотать вместе с нами… Между тем мещанин пришел в себя и снова начал ругаться.

– Что! мало еще? – запальчиво воскликнул сотрудник и нагнулся, вероятно желая найти что-нибудь, чем бы можно было нанести новый удар неугомонному крикуну.

Но он опоздал.

Х.Х.Х., обладавший удивительною способностию выпроваживать кредиторов и, кроме того, находивший особенное удовольствие побить человека, которому кто-нибудь должен, схватил рыжебородого за руки и пинками проводил с лестницы, приговаривая:

– Бесчестие купечества! изломанный аршин! Смеешь ругать благородных людей. Я тебя вляпаю в водевиль!

Чернобородый ушел вслед за рыжебородым. Явился мальчик, лет тринадцати, с плутовскими глазами и связкою книг.

– Сюда, – закричал ему сотрудник. – К форточке.

– Онисим Евстифеич приказали кланяться и прислали-с книжечки, вот-с…

Узел был так велик, что не мог пролезть в форточку. Мальчик стал развязывать.

– Дрянь, дрянь, дрянь и еще дрянь! – говорил сотрудник, принимая от мальчика книгу за книгою.

– Всё издания Онисима Евстифеича-с. Приказал-с просить – похвалить-с хорошенечко-с.

– А деньги есть у хозяина?

– Есть… да… нет… не знаю… кажется, нет…

– Плут! – сказал сотрудник, грозя пальцем. – Есть?

– Не знаю-с.

– Из почтамта получил?

– Не знаю-с…

– Ой, лжешь!.. Получил?

Мальчик смутился.

– Вижу, вижу по глазам: получил!

– Не велел сказывать-с… не знаю-с… может быть, получил-с…

– Получил! получил! – воскликнул сотрудник с необычайным жаром. – Ах, боже мой! получил! Где же слесарь, господа? Где же слесарь?

Сотрудник бросился к двери и силился разломать ее: напрасно!

– Ах, черт возьми! Вот тебе и раз! Получил, а я ничего и не знаю…

Лицо сотрудника, показавшееся снова в отверстии форточки, выражало дикую злость и отчаяние.

– Он в лавке?

– Был, да ушел, – отвечал мальчик…

– Ушел? Ну, теперь его не поймаешь!.. С кем?

– С Иваном Ивановичем… да еще, не знаю, какой-то новый, седой… Пить чай пошли.

– Куда?

– Под машину.

– Под машину?.. Х.Х.Х., попробуй оттуда: не сломаешь ли как замок… Может быть, захвачу!

Мы все вместе и каждый порознь перепробовали свою силу в уничтожении преграды, отделявшей нас от сотрудника; но усилия были тщетны…

– А потом куда он пойдет?

– Куда? Вы ведь знаете, как всегда… в другое какое-нибудь заведение… Наш хозяин вина не пьет… то и дело чай… Прощайте-с.

– Постой, дам записку.

Сотрудник сбегал в кабинет и возвратился с лоскутком бумаги, свернутым в виде треугольника.

– Скажи, что, если не исполнит моей просьбы, брошу работу, разругаю все его книги…. Слышишь, все разругаю, И еще слушай… он меня выведет из терпения: я ему разобью рожу, ей-богу, разобью! я ему задам… понимаешь? ей-богу, задам!! Так и скажи.

– Хорошо, – отвечал мальчик с улыбкою, которая доказывала, что ему приятно было бы, если б сотрудник исполнил свое обещание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю