Текст книги "Избранное"
Автор книги: Ник Хоакин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 45 страниц)
К тому времени, когда он встретил сеньору де Видаль, он уже искренне заинтересовался Манилой и был готов заинтересоваться любой женщиной, пикантно сочетающей в себе первобытный мистицизм и бездумную современность; это сочетание – он уже понял – было отличительной чертой Манилы и людей, ее населявших: развязные девицы самозабвенно танцевали всю ночь в кабаре, а на рассвете, прикрыв лица черной вуалью, отправлялись в церковь к утренней мессе; юноши, одетые по последней голливудской моде, говорили на американском сленге, но тем не менее носили нательные крестики; по запруженным автомобилями улицам мимо роскошных кинотеатров шествовали за Черным Христом [13]13
Статуя Христа из черного дерева, филиппинская религиозная святыня.
[Закрыть]кающиеся босые грешники в венках из зеленых листьев, а над всем этим; над толпой и горячей пылью, над скелетами разрушенных зданий и над веселыми кабаре возвышались горы – спящая глубоким сном женщина, окутанная мифами, легендами и мистикой, ибо она, как говорили люди, была древней богиней этой земли, заколдованная и обреченная спать тысячу лет; но, когда она проснется, снова наступит золотой век и не будет больше ни страданий, ни мучений, ни богатых, ни бедных. Поэтому Пако, впервые встретив сеньору де Видаль (к тому времени он уже больше месяца пробыл в Маниле и исследовал город квартал за кварталом, улицу за улицей), сразу же узнал ее, как узнал напоминавшие спящую женщину горы, которые впервые увидел с палубы парохода.
Нельзя сказать, что сеньора напоминала сомнамбулу – отнюдь нет. Она была вполне нормальной и весьма энергичной женщиной – и в то же время какой-то безмятежной, не от мира сего. Ее невозмутимость была частью ее существа – сеньора делала что хотела, но без всякой бравады. В первый же вечер, когда сеньора появилась в ночном клубе «Манила – Гонконг», она пригласила Пако за свой столик – его в паузах всегда кто-нибудь приглашал, чтобы расспросить о филиппинцах в Гонконге, – но она не справлялась об общих знакомых, ее интересовал сам Гонконг, где, по ее словам, она провела свой второй медовый месяц, а потом нередко проводила с мужем отпуск; она и после войны бывала там, но всякий раз лишь по нескольку часов, пролетом в Европу или Америку. Она хотела знать, очень ли война изменила Гонконг. Он начал было рассказывать, но она перебила его и спросила, почему он весь вечер выглядит таким возбужденным и счастливым. Пако рассмеялся, подхватил затеянный ею разговор и, пока не настало время возвращаться к оркестру, рассказывал ей о своих исследованиях манильских улиц, о радостях открытий. Она была в обществе нескольких девушек («Не мои дочери», – представила она их Пако) и изредка танцевала с молодыми людьми этих девушек, но большей частью сидела одна за столиком, грызя соленые арбузные семечки и болтая с окружающими.
Вскоре после полуночи, перед тем как уйти, она снова пригласила Пако за столик и предложила – раз уж он так интересуется Манилой, а она – Гонконгом – встретиться еще раз «для обмена информацией». Он согласился. Она дала ему свою визитную карточку, и поздним утром следующего дня – а потом это повторялось каждый день – они встретились у нее дома, в белом особняке в испанском стиле на окраине города, где пролегали тенистые, аккуратно замощенные улицы и было много недавно построенных вилл, а на спускающихся уступами лужайках, портя общее впечатление, красовались предупреждающие надписи: «Осторожно – злые собаки!» или «Внимание – вооруженная охрана!».
Пако отнюдь не собирался заводить интрижку с замужней женщиной, по возрасту годившейся ему в матери, да и она ничем не давала понять, что рассчитывает на роман. Она называла его просто Текс, но он не звал ее Кончей, и, хотя они бывали вместе каждый день, они редко оставались наедине. У нее была масса обязанностей в разных благотворительных организациях, и по утрам Пако возил ее в больницы, приюты, на заседания всевозможных комитетов, на лекции и партии в маджонг. После обеда они совершали длительные поездки по городским трущобам, чтобы, как она говорила, он познакомился с повадками и манерами этих los majos de Manila [14]14
Манильских мужчин (исп.).
[Закрыть]или уезжали за город, где он любовался медлительными буйволами-карабо и слушал народные песни, либо отправлялись в гости в дома, где жили ревностные хранители филиппинских традиций и где в пожелтевших кружевах и запахе лаванды явственно ощущался аромат прежних, испанских Филиппин – им веяло от статуэток святых, от семейных альбомов и уютных патио [15]15
Внутренний дворик.
[Закрыть], от старинной барочной мебели и от усатых патриотов, смотревших с дагерротипов в тяжелых рамах. Вечерами они встречались в том из двух ночных клубов, где он в тот день играл. Она обычно приезжала туда поздно, с какими-то знакомыми, мало танцевала и оставалась внутренне собранной и спокойной среди общего шума и безудержного веселья; она сидела за столиком и грызла соленые арбузные семечки до самого закрытия, а потом увозила Пако и еще добрый десяток людей к себе домой «перекусить».
Она ни с кем не была близка, но ей всегда нужны были люди вокруг; когда рано утром закрывалась дверь за последним гостем, ей казалось, что захлопывается крышка гроба. Запершись в комнате, она долго ходила из угла в угол, молилась без слез, ломая руки, а потом ложилась спать и наконец засыпала, свернувшись калачиком на краю постели, а то и прямо на полу. В полдень она просыпалась отдохнувшей и посвежевшей, принимала ванну, завтракала, звонила Пако, и они обсуждали планы на день, пока их компаньоны по прошлой ночи еще спали в затемненных комнатах.
Она нравилась Пако своей спокойной безапелляционностью, при первой встрече царапавшей людей, как наждачная бумага, но эта безапелляционность, как и наждачная бумага, не оставляла глубоких шрамов, а, напротив, все сглаживала. Проведя детство с вечно плачущей матерью, он не любил слезливых женщин и нашел идеальную жену в Мэри, потому что Мэри (хотя и выглядела мягкосердечной), как и он, не давала воли чувствам. Поженившись, они оба порвали с прошлым: она ушла от пьяницы-отца, которого содержала с пятнадцати лет, так как он полагал, что у него слишком артистичная натура для того, чтобы работать; а Пако оставил свою безропотную мать жить на пенсии в Макао, в окружении родственников. Ему никогда не приходилось искать какого-то особого подхода к Мэри – они походили друг на друга, как близнецы, и потому в первые недели знакомства с сеньорой де Видаль он непринужденно писал Мэри обо всем. Читая письма Пако, она улыбалась его непосредственности, но улыбка эта была довольно натянутой.
Он писал, что в сеньоре ему очень нравилась ненавязчивость, но на самом же деле ему нравилось чувствовать себя как дома, сидя с ней за чашкой чая, и пользоваться ее роскошной машиной, как своей собственной. Он не очень задумывался над тем, какие люди ее окружают, но ему нравилась их блестящая светскость и непринужденность. Он ни разу не видел ни ее мужа, ни детей – а у нее было четверо сыновей от первого брака и дочь от второго, – но их отсутствие не казалось ему странным, поскольку она часто и совершенно свободно говорила о них: она рассказывала, что ее муж недавно произнес речь, что два ее сына, погибших на войне, посмертно награждены орденами, что Конни, ее дочь, недавно вышедшая замуж, училась стряпне, – и Пако иногда чудилось, что все они где-то рядом, в соседней комнате, и должны вот-вот войти… Но на самом деле их там не было, и в конце концов он понял, что, если ей и пришлось так же, как ему, пойти наперекор желаниям семьи – предварительно выполнив свои обязательства перед ней – и начать собственную личную жизнь, она вовсе не пыталась скрыть это за многословием, призванным заткнуть рот любителям посплетничать. Пако не был любопытен, и ей не приходилось ничего объяснять. И все же их отношения, которые должны были бы развиваться легко и просто, поскольку оба с самого начала отказались от мысли вступить в обычную и все усложняющую любовную связь, на деле – как начал замечать Пако по косым взглядам окружающих – обернулись отрывом от людей, превратились в жизнь вдвоем на необитаемом острове.
Он с раздражением обнаружил, что его личные дела стали предметом всеобщего внимания и обсуждения.
– Кто это, похожий на турка?
– А, это новое увлечение Кончи Видаль.
Как только он входил в комнату, где была она, люди охотно расступались и давали ему пройти к ней, но потом смыкались вокруг них плотным, любопытствующим кольцом. Даже его оркестранты выработали какую-то особую улыбку, и, когда он поворачивался к ним спиной, он физически ощущал, что улыбка эта становится шире. Однажды, сорвавшись, он замахнулся кулаком на саксофониста и тем прервал утреннюю репетицию. Его извинения джазисты впустили в одно ухо и выпустили через другое; он никогда не был с ними на дружеской ноге, а теперь они относились к нему с откровенной враждебностью. Они ворчали, что он пренебрегает репетициями и вместо этого возит свою любовницу по магазинам.
Тогда Пако решительно порвал с сеньорой. Он перестал замечать ее присутствие в ночных клубах и не брал трубку, когда она звонила. Она написала ему, спрашивая, в чем дело, но он не ответил. Она несколько раз заезжала к нему в отель – его там никогда не было.
Он возобновил свои одинокие экскурсии по городу, но они не приносили ему былого успокоения: жаркие улицы с бестолковым движением ассоциировались теперь с обреченностью, грязью, опасностью, болезнями и насильственной смертью. Город был пропитан каким-то ядом, медленно отравлявшим всех и вся: и мир роскошных вилл, в которых жили сеньора и ее друзья, и мир жалких лачуг, лепившихся возле сточных канав. Светские львицы могли играть в маджонг дни и ночи напролет, отрываясь от игры, только чтобы поесть или облегчиться; женщины из трущоб завтракали, обедали, ужинали и кормили младенцев грудью прямо у игорных столов, а зачастую тут же отправляли естественные надобности. А девушки, жившие в мире, где постели кишели клопами, где в комнатах вместе с людьми нередко жили свиньи и домашняя птица, а в канавах плавали нечистоты и дохлые крысы, были так же причесаны, наглажены, накрашены и надушены, носили такие же шелковые блузки и нейлоновые чулки, такие же часы и драгоценности, что и избалованные дочки из мира широких авеню.
Пако чувствовал, что в обоих мирах было что-то нереальное, казалось, что люди, населявшие их, как бы не жили вовсе, они отрицали окружающий мир, но отрицали его не так, как мистик отрицает его своим аскетизмом или религиозный реформатор – своим провидением будущего: их отрицание было сродни отвращению, испытываемому курильщиком опиума. Они перешагивали через реальность мира так же, как перешагивали через сточные канавы возле своих домов, – с рассеянной гримасой туриста, с отчужденной брезгливостью иностранца. Их замутненный взор не воспринимал ни безвкусной роскоши вилл, ни убожества залатанных лачуг, где четыре, а то и пять семей ютились в одной комнате и вместе готовили еду, вместе ели, вместе стирали белье и мыли посуду в вонючих коридорах, где не было уборных и люди пользовались невероятно грязными общественными туалетами, а чаще облегчались за любым углом. Они не замечали ни жары, ни пыли, ни грязи, ни дохлых крыс, но точно так же не замечали и сомнительного великолепия магазинов в центре города и щегольских клубов, потому что грезили наяву, а в воображении все они, богатые и бедные, уверенно шагали по миру, в котором отлично освоились: в этом мире были облицованные мрамором холлы, ванны из слоновой кости, роскошные костюмы и платья; они гуляли здесь по улицам, каждая из которых была Парк-авеню, все мужчины здесь были Пирпонтами Морганами, а все женщины – нестареющими, неувядающими кинозвездами. В реальном мире можно было обходиться горстью холодного риса в день и справлять нужду в ведро на дворе, спать на кишащей клопами циновке или защищаться от всего этого, вздыхая и поднося к носу надушенный платочек, упиваться видом роскошных ручных часов (сейчас все магнаты с Уолл-стрита носят такие) или вечернего платья (сейчас все первые дамы Нью-Йорка носят такие)… Можно было улыбнуться и отстраниться от серого ужаса, жалкой реальности, перенестись в сверхъестественный, грандиозный, изумительный, роскошный мир Великой Американской Мечты, созданной кинематографом.
И все же на лицах читалась напряженность; она была и в бегающих глазах, и в холодной испарине, и в натянутой улыбке, даже в походке, которую они тоже переняли, в манере танцевать – никогда для собственного удовольствия, никогда с легкостью, но всегда потея от страха оказаться не на высоте, от страха не произвести впечатление, от страха не быть такими, как другие, как идолы американского кино. И поэтому все они дергались в танцах еще утрированнее и смеялись еще беззаботнее, покрывались холодным потом и агонизировали, а сеньора де Видаль, сидя в одиночестве за своим столиком, грызла соленые арбузные семечки, оставаясь спокойной и сдержанной, в то время как люди вокруг кривлялись и шумели, – и в конце концов Пако понял, что, хотя он бежал от нее, а она не преследовала его, он не спасся, не сдвинулся с места: она всегда была вот здесь, рядом, улыбалась за его спиной и грызла соленые арбузные семечки.
Он продержался неделю, а потом перестал скрываться, и она снова завладела им.
Опять он сопровождал ее повсюду совершенно открыто, потому что, сказала сеньора, не могли же такие люди, как он и она, обращать внимание на вздор, который мелют досужие языки. Но под ее внешним спокойствием он ощущал панический страх и чувствовал, что земля колеблется под его ногами: их необитаемый остров оказался заминированным. Непосредственность первых дней ушла, они как бы провели границы, через которые не смели переступить. Он был с ней мрачным и нервным, она стала более внимательной к нему, и теперь они, хотя никогда не были любовниками, походили на них больше, чем когда-либо.
– Кто это, похожий на турка?
– А, это новое увлечение Кончи Видаль.
Пако страдал от напряженности в их отношениях и еще от того, что постоянно чувствовал себя под наблюдением – всегда и везде. Он перестал писать Мэри. До истечения контракта оставалось еще три месяца.
Как-то раз, жарким днем, он поджидал сеньору в гостиной: она должна была прийти с минуты на минуту. Он задернул занавеси, потому что у него от жары разболелась голова, лег на софу, зарылся лицом в подушки и вдруг острее, чем обычно, почувствовал, что за ним наблюдают. Он поднял голову и увидел девушку, стоявшую в дверях. Он сразу же понял, что это ее дочь. Он встал. Она вошла и сказала, что ее зовут Конни Эскобар. Затем сообщила, что, вероятно, мать не скоро придет домой – случилось ужасное несчастье: несколько ее подруг, дам, занимавших высокое положение в свете, убиты бандитами в провинции. Их изувеченные тела только что привезли в морг, и мать вызвали для опознания трупов.
Пока она говорила, Пако внимательно разглядывал ее – они стояли близко друг к другу в затемненной комнате, – и в уголках его губ заиграла улыбка. Он все больше и больше проникался уверенностью, что именно эта девушка следила за ним – и не только сейчас, когда он лежал на софе, а все время. Он видел, как она бесстрастно смотрит на его подрагивавшие губы и сузившиеся глаза. Она спросила, не болен ли он. Смахнув пот с бровей, он обругал жару. Она предложила отвезти его за город – там, возможно, прохладнее.
У нее была желтая машина с откидным верхом. Пако курил, она следила за дорогой, и оба молчали. Они пронеслись мимо раскаленных окраин и вырвались на простор. Потом они свернули с шоссе, автомобиль прошуршал по траве и наконец уперся в бамбуковую рощу у реки. Как только машина замерла у самой воды, он обнял девушку и сразу же почувствовал огромное облегчение. Он видел ее дрожащие веки, беззвучно открывавшийся рот, а тела их неудержимо влекло друг к другу. Он коснулся губами ее губ, и это прикосновение таким взрывом отозвалось во всем его теле, что у него выступили горячие слезы. Но когда, застонав и прижавшись губами к ее подбородку, потом к ушам, потом к шее, он почувствовал, как давняя боль наконец-то оставляет его, она открыла глаза и со стоном оттолкнула его. Он отпрянул, изнемогающий от желания, в полном смятении, со слезами в глазах и со стоном в горле, а она выпрямилась, вытащила пудреницу и, нахмурившись, принялась разглядывать себя в зеркало. Он прижался губами к ее плечу, но она бесцеремонно отпихнула его локтем. Он резко схватил ее за руку – пудреница выскользнула из ее пальцев; стремительно повернувшись, она наотмашь ударила его по лицу. От удара он откинулся назад, стукнулся головой о дверцу и тут же вышел из транса. Он с удивлением уставился на ее злое, искаженное лицо, а она, презрительно выплевывая слова, спросила, уж не думает ли он, что она такая же легкая добыча, как ее мать? Он попытался сесть нормально, но она неожиданно рванула машину с места, и он опять нелепо упал на сиденье, а она расхохоталась. Весь обратный путь до города она тряслась от хохота, Пако молчал. Когда шоссе влилось в городские улицы, она, подавляя хохот, повернула к нему насмешливое лицо и спросила, куда его подвезти.
В тот же вечер она появилась в «Маниле – Гонконг». И потом всю неделю приходила туда каждый день – Пако легко угадывал ее присутствие, даже оставаясь спиной к публике: она всегда была там, где шумели больше всего. Время от времени она танцевала, бродила меж столиков, смеялась и громко разговаривала, но стоило ему повернуться лицом к залу, его глаза неизменно встречали ее взгляд. Он улыбался и смотрел сквозь нее.
Сеньора не показывалась. Пако слышал, что она заболела и никого не принимает – трагическая гибель подруг потрясла ее. Он ни разу не навестил ее, даже не позвонил. Он чувствовал, что и сам заболел от яростного желания заключить ее дочь в объятия, но в полусне-полубреду, наполненном уплывающими видениями, женщина, которую он преследовал, была о двух лицах, и, хотя Пако из последних сил пытался догнать ее, он в то же время страшился минуты, когда она остановится и повернется к нему своим вторым лицом.
Спустя неделю его оркестр начал играть в «Шанхайском бульваре», и Конни была там, когда один молодой человек застрелил другого, потому что оба хотели сидеть на одном и том же месте. В тот вечер, еще задолго до убийства, атмосфера в клубе была напряженной, потому что туда явились два соперничавших политикана, каждый со своей свитой прихвостней и телохранителей. Управляющий клубом подбежал к Пако и попросил играть без перерывов и притом погромче. Политики заняли столики в противоположных концах зала. Люди потрусливее поторопились уйти, те, кто похрабрее – Конни среди них, – остались и нервно танцевали, ожидая, когда начнется стрельба. Однако ничего не произошло. Соперники то и дело ходили друг к другу в гости через весь зал, вместе выпивали, обменивались рукопожатиями и хлопали друг друга по спине; в полночь они, сопровождаемые своими неулыбчивыми телохранителями, мирно удалились. Люди, оставшиеся в клубе, вначале перетрусившие, а теперь разочарованные, почувствовали себя обманутыми, и нервная атмосфера не разрядилась. Ссора из-за места между двумя молодыми людьми кончилась тем, что оба выхватили пистолеты и начали стрелять – менее удачливый неверными шагами пересек танцевальную площадку, потом согнулся пополам, прижав руки к животу, и свалился всего в полуметре от Конни, которая, как только началась стрельба, бросилась ничком на пол. Увидев кровь, она завизжала, и Пако, выскочив из-за барабана, бросился поднимать ее, а в это время вопящие от страха люди, натыкаясь на стулья и столы, в панике рванулись к выходу.
Пако дотащил девушку до кухни и там, поставив на ноги, тряс до тех пор, пока она не перестала визжать. Неожиданно она покачнулась, и ее вырвало. Он заставил ее выпить воды. Она бросилась к нему на грудь и разразилась рыданиями. Он снял с себя пиджак и набросил ей на плечи, потом повел ее к машине. С неба падал мелкий дождик, замутнявший лунный свет. Он вел машину по мокрым улицам, одной рукой крутя баранку, а другой прижимая девушку к груди, пока она не выплакалась. Потом он затормозил, заставил Конни вытереть лицо и дал ей сигарету. Они курили, отодвинувшись друг от друга: им обоим было немного стыдно. Ему было стыдно за свою злость и ее детский страх, ей было неловко, потому что он проявил к ней нежность. Потом она выбросила сигарету и снова прильнула к его груди, а он обнял ее одной рукой и прижался губами к ее волосам. Когда она подняла к нему лицо, он поцеловал ее мокрые глаза, нос, дрожащие губы. Свободной рукой он включил мотор, а она спросила, куда они направляются. Он ответил, что его отель совсем недалеко, всего в нескольких кварталах; она обняла его обеими руками, и он почувствовал, как шевелятся губы, прижавшиеся к его шее. Машина неслась по затихшим улицам. Но когда они подъехали к отелю, она еще теснее приникла к нему и отказалась выйти из машины. Усталость поборола в нем желание, и он согласился отвезти ее домой, но она попросила сначала заехать в китайский квартал.
Они ехали через трущобы, где жили манильские китайцы: мокрые стены, мокрый булыжник, горбатые мостики, переброшенные через зловонные канавы, убогие домишки, ронявшие капли дождя на узкие извилистые улочки, а по бокам вырисовывались неровные ряды крыш и стреловидные силуэты пагод, Мокнувших в дождливом свете луны. В какой-то лавчонке – она долго колотила в ставни, пока хозяин не открыл дверь, – Конни купила куклу, объяснив Пако, что кукла нужна ей для благодарственного подношения. Она уверенно указывала дорогу в лабиринте улочек, и наконец они добрались до маленькой площади, которую с трех сторон замыкали какие-то дома, а с четвертой – заросший водяными лилиями грязный канал с переброшенным через него деревянным мостиком. По этому мостику они и вышли на площадь. Она велела ему остановиться у среднего здания каменного строения с балюстрадой, к которой с улицы вели три ступеньки – на верхней лежали два каменных льва. Пако понял, что это храм. В открытой двери, укрывшись от дождя, сидел старый китаец с редкой бороденкой и курил длинную трубку, а в темноте за его спиной мигали свечи. Конни, взяв куклу, вышла из машины – она не позволила Пако сопровождать ее, – взбежала по ступенькам, кивнула старому китайцу и скрылась во мраке. Когда она минут через десять вернулась, куклы у нее уже не было. Она ничего не объяснила, а он не спрашивал. Он довез Конни до ее дома, и, прощаясь, она сказала, что он может ехать в отель на ее машине, а утром она пришлет за ней кого-нибудь.
На следующий вечер она не появилась в клубе, и он вспомнил, что, расставаясь с ним накануне, она сказала «прощай», а не «до свидания», но тогда он был слишком утомлен от всех ночных переживаний и не обратил на это внимание. Он вспомнил, как двигались ее губы, когда она произносила это слово, и как резко она повернулась потом, а он сидел и бездумно глядел поверх руля. Он вспоминал, как в лунном свете в ее глазах блестели слезы, как влажный ветер шевелил ее волосы, с какой нежностью она держала в руках куклу и какое глубокое умиротворение было на ее лице, когда она вышла из храма. Он вспомнил, как она прижималась губами к его шее, когда они ехали к отелю, и понял, что все это время она страстно молилась: то, что он тогда принял за поцелуи, было молитвой. Его больше не мучило любопытство, и он уже забыл свое отвращение и злость, он сознавал только, что его несет какой-то мощный поток и ему надо бороться с течением, что это не он должен стремиться к ней, а она – к нему, потому что силы притяжения так же неумолимо влекут ее, как и его, и в конце концов эти силы притянут Конни к нему.
И когда однажды ночью, две недели спустя, он, выйдя из клуба, увидел ее желтую машину и ее лицо за стеклом дверцы, мир вокруг медленно поплыл, разноголосица покидавших клуб полуночников затихла в отдалении, лунный свет превратился в реку и река понесла его к ее машине – он двигался, как в замедленных кинокадрах. Машина поплыла сквозь лунный свет, а они покачивались рядом, то касаясь друг друга, то вновь отдаляясь, словно нити водорослей в ручье, и не могли ни говорить, ни протянуть друг другу руки – настолько могуч был несший их поток. Но когда машина затормозила у его отеля, их словно выбросило на берег, он повернулся к ней – она ждала его: они замерли в объятиях, дыхание их смешалось. Он открыл дверь и увлек Конни за собой; она подалась было к нему, но будто приросла к сиденью и, стараясь встать, покрылась потом от усилий, а он тщетно тянул ее к себе. Они оторвались друг от друга, плача от замешательства и отчаяния, он включил мотор и вслепую повел машину по залитым лунным светом улицам, не зная и не желая знать, куда едет, но, когда черные строения китайского квартала сомкнулись вокруг, он понял, что с самого начала они ехали именно туда.
В той же лавочке она опять купила куклу, потом машина подъехала к храму, и Конни прошла внутрь; после минутного колебания он последовал за ней. Старый китаец взглянул на него исподлобья, но не остановил. Он прошел по длинному темному коридору и оказался в похожей на пещеру комнате. Пол был покрыт соломенными циновками, перед статуей бога войны горели оплывшие свечи и дымились курительные палочки. Конни нигде не было видно, но человек, выросший в Гонконге, знает, как устроен китайский храм; он начал обходить боковые ниши и скоро в одной из них нашел Конни – она стояла перед освещенным свечами алтарем. Когда он вошел, она не обернулась. Маленькое помещение было наполнено запахом воска и курительных палочек. Он встал за спиной Конни и посмотрел на божка – старый толстый божок с отвисшей грудью, лысый и большеухий, сидел, как Будда, и поглядывал на него с хитрецой, два пупка на его огромном животе подмигивали так же хитро. Конни положила куклу на колени божку, повернулась и пошла прочь. Пако отстранился, чтобы не прикоснуться к ней, почувствовав неожиданную злость. Ее слабая улыбка подтвердила, что она поняла его состояние.
Они сели в машину, но поехали не сразу. Теплый лунный свет казался прохладным после пропитанной мускусом духоты храма. Они закурили, и его подчеркнутое молчание заставило ее заговорить первой. Когда она сказала, что у нее два пупка, он сразу же поверил ей и почувствовал – нет, не отвращение – неодолимое желание, которое пронзило его как молния и наделило его пальцы зрением, а глаза – осязанием. Она говорила, опустив голову и отвернувшись – огонек сигареты тускло светился между ее пальцами, – а он представил ее сидящей в позе божка, потом мысленно сбросил с нее одежду, а потом увидел себя куклой у нее на коленях. Она подняла глаза, перехватила его взгляд и в тревоге попросила отвезти ее домой. Улыбаясь, он сообщил ей, что она поедет с ним, что она уже достаточно водила его за нос и теперь он твердо решил этой же ночью выяснить, урод она или нет. Она в панике рванулась прочь, но он резко тронул машину и расхохотался, когда девушку бросило на сиденье. Всю дорогу до отеля он смеялся. Конни молчала. Когда они вышли из машины, он крепко взял ее за руку, но она попросила отпустить ее: она и так пойдет с ним. В ее прищуренных глазах таилась та же хитринка, что и у ее бога.
Они поднялись в номер, и он запер дверь. Пако уже не смеялся – предстояла работа, а не игра. Он снял пиджак. Она ждала его в темноте – свет они не включили, а ставни на окнах были закрыты. Когда он подошел к ней, она резко ударила его ногой в пах. Он согнулся пополам, она тут же прыгнула на него, и они, не издав ни звука, вцепились друг в друга. Они молча боролись, катаясь по полу, обливаясь потом и кровью, лившейся из ссадин, и только их сдавленное дыхание да глухой стук отлетавших в стороны стульев нарушали тишину в темной комнате. Кое-как высвободившись, она хотела вскочить на ноги, но он ухватил ее за платье, и оно треснуло на груди. Она ударила Пако по спине, он откатился в сторону, а она свалилась на пол, но, когда он снова рванулся к ней, она ногами ударила его в лицо и забилась под стул. Пошатываясь, он привстал на колени, но в этот момент она запустила в него стулом, и удар снова свалил его на пол. Она перепрыгнула через него и метнулась к двери, но он успел схватить ее за лодыжку, и она с размаху ударилась лицом об пол. Судорожно дернув ногами, она оперлась о край стола и попыталась подняться, а он в это время тоже старался встать на ноги по другую сторону стола, и вот они уже стояли друг против друга, обливаясь потом и слезами, но оба еще не сдавшиеся. Он опрокинул стол, она отскочила в сторону, но, прежде чем она успела ускользнуть, он уже схватил ее за шею и прижал к стене. Она вцепилась ему в волосы, он вырвался и увернулся от ее кулака, но зато ей это не удалось, и, когда он нанес ей сокрушительный удар в подбородок, она рухнула на пол и замерла.
Держась за стену, он добрался до умывальника, ополоснул лицо и глотнул воды. Рубашка висела на нем клочьями, все лицо было в ссадинах; ему сейчас хотелось где-нибудь лечь и умереть, но он все же приковылял назад и склонился над нею. Она не шевелилась, но была в сознании – ее хитрые глаза смотрели на него и ждали, что он сделает дальше. Из уголков ее рта текла кровь, а платье на груди и плечах было разодрано. Стоило ему наклониться, сорвать с нее остатки платья, и он бы убедился, действительно ли она в родстве с уродливым идолом, но он замер над ней в темной комнате, а ее глаза издевались над ним, и вдруг он покрылся липким потом, почувствовал, что другие глаза пристально и неотрывно смотрят на них обоих, глаза, которые следили за ними всю эту ночь и все предшествовавшие ночи, и он знал, кому принадлежат эти глаза. Он почувствовал, что волосы у него встают дыбом, из желудка поднимается кислая теплая рвота, и девушка на полу увидела, как он опять согнулся пополам (совсем как тот молодой человек в клубе), прижимая одну руку к животу, а другую – ко рту, и ее окровавленные губы скривились в улыбке – в конце концов победила она.
Он отшатнулся от нее, схватил пиджак и бросился вон из комнаты, вниз, пробежал мимо ее машины и помчался дальше по белым пустынным улицам все быстрее и быстрее, потому что глаза преследовали его, были везде и от них нельзя было укрыться в этом городе зла, где богатые и бедные содрогались от страха, прячась за своими вывесками о злых собаках и вооруженной охране, где толпы людей убегали от самих себя и многолюдные улицы в любую минуту могли превратиться в голую пустыню и жертвы плясали на собственной крови, где бродили привидения, а на дверях домов и в воздухе появлялись таинственные письмена, где витали души умерших и где молодая женщина прошептала ему, что у нее два пупка…