Текст книги "Древний Восток"
Автор книги: Наталья Александрова
Соавторы: Александр Немировский,Виктор Яковлев,Иван Ладынин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 61 страниц)
Как мы помним, с точки зрения месопотамца, конечные, разумные существа Вселенной (будь то люди или боги), обуреваемые желаниями, боящиеся боли, тянущиеся к радостям и обреченные на множество страданий, предоставлены сами себе в не особенно благоприятном окружении и совершенно одиноки. Над ними нет ни абсолюта, ни промысла, ни благодати; в мире, где они живут, все относительно, уязвимо и конечно во времени и пространстве. Загробная жизнь одинаково безрадостна и постыла для всех. Человеку в таком мире остается в собственных интересах распорядиться тем, что ему отпущено, пока его не настигла неизбежная, одинаковая для людей и не зависящая от его поведения гибель.
В результате проблема выбора системы ценностей и поведения стоит перед людьми Ближнего Востока (субъективно суверенными личностями) особенно остро. Как с наибольшим толком воспользоваться оказавшимся в твоих руках достоянием: собственным телом и душой, долей времени и пространства? И решение, и результат, и оценка этого результата – всё зависит здесь только от самого человека.
В месопотамских представлениях можно, в общем, выделить три-четыре традиционных выбора «смысла жизни», т. е. наилучшего для человека жизненного пути. Согласно первому пути, человеку следует сосредоточиться на своих отношениях с богами: упорное и непрерывное исполнение их предписаний должно обеспечить «богобоязненному» человеку (аккад. пэлих-или)всевозможные житейские блага как награду со стороны богов. Напротив, уклонение от их воли рано или поздно непременно повлечет тяжкую кару от этих мстительных, могущественных и не терпящих непокорства существ. Отвлекаться от выполнения божественной воли, таким образом, чрезвычайно опасно и безрассудно, даже если это выполнение на первый взгляд остается без ожидаемой награды.
Эта концепция представлена во многих произведениях «литературы мудрости», но в «Эпосе о Гильгамеше» последовательно отводится: Гильгамеш периодически оказывается в конфликте с богами и демонами, не боится их гнева и в итоге остается победителем. Между прочим, на обращение богини Иштар, обещающей ему свое покровительство в обмен на любовь, Гильгамеш прямо отвечает отказом, объясняя его тем, что на Иштар невозможно положиться. «Ты, – заявляет он, – жаровня, что гаснет в холод, черная дверь, что не не держит ветра и бури, дворец, обвалившийся на голову героя, слон, растоптавший свою попону, смола, которой обварен носильщик, мех, из которого облит носильщик, плита, не сдержавшая каменную стену, таран, предавший жителей во вражью землю, сандалия, жмущая ногу господину! Какого мужа ты любила вечно?». Итак, путь «богобоязненного» человека составители и аудитория «Эпоса» отвергают.
Другая точка зрения в какой-то мере восходит к шумерской аристократии и почерпнута из прославляющих ее былин. Согласно ей, смысл жизни заключается в совершении самоценных героических подвигов, установлении своего рода спортивных рекордов и завоевании соответствующей славы. Логика здесь примерно такова: если все равно неизбежна смерть, то мерилом человека надо считать не результат – успех и благополучие (все равно они эфемерны и обречены на распад), а степень проявленной им доблести, независимо от последствий. Именно поэтому в центре шумерской былины оказывается герой-сверхчеловек, резко выделяющийся на фоне толпы; сам смертный, он совершает бессмертные подвиги. Люди, не желающие или не способные так жить, рассматриваются как фон, восхищенная аудитория и «кормовая база» героев, предназначенная им служить.
Эта концепция также не разделяется в «Эпосе». В начале поэмы Гильгамеш и впрямь идет на подвиг – убийство демона Хумбабы, главным образом для того, чтобы создать себе «вечное имя», невзирая на смерть: «Только боги с Солнцем пребудут вечно, а человек – сочтены его годы, что б он ни делал – все ветер!..Если паду я – оставлю имя… вечное имя себе создам я!». В этом монологе точно выражена парадоксальная логика героического идеала. Однако позднее, увидев собственными глазами смерть друга, Гильгамеш думает только об избавлении от собственной гибели (этот кризис и овладевший Гильгамешем всеподавляющий страх смерти описаны чрезвычайно подробно и ярко), и второй свой главный подвиг, поход за бессмертием, Гильгамеш совершает уже исключительно из-за этого страха.
Соответственно, от начала до конца его волнует только практический результат своего небывалого предприятия, а вовсе не его героический масштаб, так что утрату цветка бессмертия он встречает горючими слезами, даже не пытаясь утешиться размахом и славой своего деяния (по-прежнему не зависящими от его исхода). Для «Эпоса» это путь не деградации, а постижения и очеловечивания. «Герой-сверхчеловек», узнав истинную цену жизни и смерти и осознав, что никакое «вечное имя» не способно утешить смертного, перестает быть прежним «героем», но превращается в нечто большее – человека, который, раз и навсегда познав смертный страх, продолжает жить, несмотря на него. Вообще, согласно «Эпосу», любой силач в сущности достаточно слаб, и сам Гильгамеш, при всем своем мужестве и силе, добывает цветок бессмертия не благодаря этим качествам, а только по совету сжалившегося над его трудами бессмертного Утнапиштима (который тоже не добывал своего бессмертия сам, а получил его произвольной милостью богов).
Третий (и, пожалуй, основной) выбор месопотамца – это собственно гедонистический выбор, в рамках которого смыслом всякого индивидуального существования является достижение обычных личных житейских радостей. В наиболее яркой форме эту концепцию «Эпос» вкладывает в уста Сидури, доброй демоницы, держащей за краем света трактир для богов. Обращаясь к Гильгамешу, Сидури говорит: «Гильгамеш! Куда ты стремишься? Вечной жизни, что ищешь, не найдешь ты! Боги, когда создавали человека, смерть они определили человеку, вечную жизнь в своих руках удержали. Ты ж, Гильгамеш, насыщай желудок, днем и ночью да будешь ты весел; праздник справляй ежедневно; днем и ночью играй и пляши ты! Светлы да будут твои одежды, волосы чисты, водой омывайся, гляди, как дитя твою руку держит, своими объятьями радуй подругу – только в этом дело человека!».
Этот монолог можно считать кульминацией «Эпоса», все содержание которого подтверждает правоту Сидури (ведь бессмертие, даже попав в руки Гильгамешу, действительно не досталось ему), ее речь находит множество параллелей в месопотамской и всей переднеазиатской литературе от процитированных выше месопотамских пословиц до позитивной программы библейской «Книги Экклесиаст», почти тождественной программе Сидури. Именно к этому выбору подводят авторы «Эпоса».
Однако у гедонистического идеала есть два естественно выделяющихся варианта, полярно противоположных по своему значению для окружающих. Первый из них, грубо эгоистический, ограничивает круг рекомендуемых радостей только теми, что не связаны с соучастием других людей как личностей: здесь санкционируются только радости, связанные с личным потреблением (и утилизацией других людей как вещей, агрессией против них и утверждением своей власти над ними); добиваться же этих радостей при любом удобном случае рекомендуется за счет окружающих.
В рамках второго варианта высшими (или, по крайней мере, очень важными) считаются те радости, что заданы благим свободным соприкосновением с личностью другого человека, будь то любовь, дружба или чувство своей правоты и заслуг перед окружающими. Разумеется, при достижении таких радостей приходится выполнять нормы этики, как раз и оформляющие благие межчеловеческие отношения.
«Эпос о Гильгамеше» делает решительный выбор в пользу второго, «товарищеского» гедонизма – всей логикой построения своего сюжета. В самом начале повествования оба главных героя «Эпоса», и полубожественный царь Гильгамеш, и богатырь Энкиду являют собой как раз пример «отъединенных», полностью сконцентрированных на самих себе людей. Окружающих они игнорируют либо грубо попирают. Энкиду – дикарь, не знающий людей вообще; Гильгамеш сгоняет горожан Урука на изнурительную постройку стен, а сам за их спинами развлекается с их женами и дочерьми.
Однако «Эпос» проводит Энкиду через любовь к женщине, а затем обоих, Энкиду и Гильгамеша, через взаимную дружбу, становящуюся важнейшей ценностью для обоих героев и центральным мотивом всего повествования. Любовь к женщине и привязанность к другу преображают обоих героев, делает их открытыми для других людей: Энкиду, едва познав страсть к храмовой блуднице Шамхат, смело вступается за горожан Урука перед Гильгамешем, а тот в свою очередь, побратавшись с ним, немедленно прекращает притеснять подданных и намеревается убить демона Хумбабу не только для своей славы, но и для того, чтобы «изгнать все злое из мира».
Наконец, и во введении, и в самом конце «Эпоса» появляются как важнейший символ стены Урука: Гильгамеш «стеною обнес Урук огражденный… Даже будущий царь не построит такого. Поднимись и пройди по стенам Урука, обозри основание, кирпичи ощупай, – его кирпичи не обожжены ли, и заложены стены не семью ль мудрецами?». Стены Урука выступают здесь как знак единственно доступного человеку – посмертного долголетия его дела, но теперь уже не как памятник личному эгоизму Гильгамеша, а, напротив, как символ благого наследства, которое одни люди могут получать от других. Гильгамеш построил стены, которые и столетия спустя служат урукитам, и именно к этому свелось в конце концов значение его существования в глазах «Эпоса». Итак, суть «Эпоса», обеспечившая ему его славу у месопотамцев, оказывается проста: человеку не стоит чересчур бояться богов и склоняться перед их властью; лучший удел состоит в том, чтобы беречь и охранять собственную и чужую жизни; единственное доступное человеку благо заключено и в собственных радостях, и в добрых делах, совершенных им для других людей.
Вавилонские «теодицеи»В Вавилонии постоянной темой «литературы мудрости» во II тысячелетии до н. э. становятся поэмы о невинных страдальцах: старовавилонские «Муж со стенанием…» и так называемая «Человек и его бог», средневавилонская «Владыку мудрости хочу восславить…», аналогичная поэма конца И тысячелетия до н. э. «Мудрый муж, постой, я хочу сказать тебе…» (так называемая «Вавилонская теодицея»). Общий сюжет их таков: бедствующий праведник жалуется, что вел себя как должно, исполнял все обязательства перед богами и людьми, но судьба его плачевна, в то время как многие злодеи блаженствуют; в чем же, вопрошает он, воля богов, и где их справедливость?!
Хотел бы я знать, что богу приятно?!
Что хорошо человеку – преступленье пред богом,
Что ему отвратно – для его бога хорошо!
Кто волю богов в небесах узнает?
(«Владыку мудрости хочу восславить…»)
Отсюда возникает проблема «теодицеи», т. е. «богооправдания» (если использовать христианскую терминологию). Невинному страдальцу отвечает искренний друг, увещевая его не хулить богов зря и не навлекать на себя этой хулой неотвратимую кару. Боги все же справедливы, а наблюдаемое зло может объясняться одной из нескольких причин: быть может, страдалец все же нарушил требования богов, не заметив этого сам, и они покарали его именно за это нарушение, т. е. вполне заслуженно, так что страдальцу следует не жаловаться на них, а как можно скорее узнать, чем же именно он преступил их волю, и искупить или исправить содеянное. Тогда и прекратятся его беды, справедливость будет еще восстановлена, невинный страдалец непременно получит от богов награду, а злодей, сегодня преуспевающий, непременно будет ими ниспровергнут, ибо это всего лишь дело времени, а пока у богов просто «не дошли руки» до данных конкретных случаев (напомним, что месопотамские боги не всемогущи, так что подобные ситуации их не дискредитируют); наконец, быть может, наблюдаемая несправедливость объясняется важными причинами, которые и сам человек счел бы уважительными, если бы о них знал; но ведают о них только боги, не сообщающие свои мотивы и решения смертным.
При всей изощренности таких ответов (позже они окажутся воспроизводены и подвергнуты уничтожающей критике в библейской «Книге Иова») особой популярности они не приобрели. Судя по всему, уже с середины II тысячелетии до н. э. в Двуречье вновь преобладают старые представления о богах (в том числе на официальном уровне), в рамках которых проблемы «теодицеи» не возникает, и спекуляции на эту тему остаются уделом меньшинства ученых людей, все еще считающих богов глубоко и принципиально справедливыми. Что большинство населения разделяло иную точку зрения, видно из популярности проводящего прямо противоположную идею «Эпоса о Гильгамеше» и еще одного замечательного произведения – «Диалога господина и раба».
«Диалог господина и раба»Это вершинное произведение «литературы мудрости», очень распространенное и бережно переписывавшееся в конце II–I тысячелетии до н. э., представляет собой цепочку коротких диалогов Господина и его Раба, разбитых на несколько перекликающихся по содержанию пар. Вот одна из них:
– Раб, соглашайся со мной! – Да, господин мой, да!
– Учиню-ка я преступление! – Учини, господин мой, учини! Коль не учинишь ты злодейства, где возьмешь ты одежду, кто поможет тебе наполнить брюхо?
– Нет, раб, не учиню я злодейства! – Не учиняй, господин мой, не учиняй! Кто учиняет злодейство, того убьют или сдерут с него живьем кожу, либо его ослепят, либо схватят и бросят в темницу.
– Раб, соглашайся со мной! – Да, господин мой, да!
– Совершу-ка я благодеяние для своей страны! – Соверши, господин мой, соверши! Кто совершает благодеяние для своей страны, деянья того у Мардука в перстне.
– Нет, раб, не совершу я благодеяния для своей страны! – Не совершай, господин мой, не совершай! Поднимись и пройди по древним развалинам, взгляни на черепа тех, кто жил раньше и позже, – кто из них был злодей, кто благодетель?
По тому же принципу построены и остальные тематические пары. Господин в начале каждого короткого диалога требует, чтобы раб соглашался с ним; тот изъявляет полную готовность. Господин заявляет о неком своем намерении; раб приводит рациональные доводы в пользу этого намерения. Затем Господин заявляет об отказе от своего намерения – раб находит не менее разумные доводы и в пользу отказа. В одном из следующих диалогов Господин выдвинет намерение, противопоставленное тому, что обсуждалось в данном, и оно получит обсуждение по той же модели. В итоге получится, что есть одинаковые резоны совершить и не совершить любое действие, а противоположное ему действие – тоже. Характерно, что все доводы раба сводятся исключительно к личным житейским выгодам и убыткам Господина, которыми чреват тот или иной выбор.
Так, например, в одном пассаже сначала приводятся доводы в пользу того, чтобы устроить трапезу для самого себя («частая еда облегчает сердце»), а потом – против этого («еда и голод, питье и жажда – всегда с человеком», т. е. поев, человек все равно потом почувствует голод, утолив жажду, не избавится от нее навсегда). А в дополняющем его месте обсуждается идея устроить трапезу теперь уже не для себя, а для личного бога-покровителя, принеся ему жертву. Намерение господина сделать это раб одобряет («кто свершает жертву своему богу, у того хорошо на сердце, заем за займом дает он»), отказ от такого намерения – тоже («бога не не приучишь ходить за тобой, как собаку», его ответную благосклонность надежно не приобретешь даже жертвами).
Точно так же на равных основаниях принимается и отвергается намерение возвыситься на общественном поприще, поступив на царскую службу, – и противоположное ему намерение вовсе оставить общество и жить отшельником-бродягой в степи; намерение завести семью и вырастить детей – и противоположное ему намерение предаться свободной любви с женщиной, не обременяя себя потомством; намерение безропотно уступать обидчику, не противясь злу силой, – и противоположное намерение занять самую социально-агрессивную (в рамках закона) позицию, занимаясь ростовщичеством. В каждой тематической паре одно действие социально благодетельно, другое, противоположное ему, – асоциально или антисоциально (совершить преступление/оказать благо стране; завести семью/ограничиться свободными любовными связями, не обзаводясь семьей и т. д.). Это и есть те самые две разновидности месопотамского гедонизма («товарищеского» и «агрессивного»), о которых говорилось выше.
В общем, оказывается, что ни одно действие не приводит к определенному, верному выигрышу или проигрышу; каждое из них несет свои возможные выгоды и издержки, уравновешивающие друг друга. Построить какую-либо выигрышную, приоритетную стратегию поведения в этих условиях становится принципиально невозможным: все пути оказываются по-своему хороши и плохи, каждый из них с одинаково разумными основаниями можно было бы выбирать или отвергать. Добравшись до закономерно венчающей всю эту систему оценок констатации, что и финал у всех путей одинаков и вполне безотраден и безнадежен, а именно смерть, стирающая человека и всякую память о нем, добрую или дурную («Взгляни на черепа живших раньше и позже, кто из них был злодей, кто – благодетель?»), – собеседники резко меняют характер диалога. Заключительные строки гласят:
– Раб, соглашайся со мной! – Да, господин мой, да!
– Если так, в чем же тогда благо?
– Шею мою и шею твою сломать бы, в реку бы тела зашвырнуть – вот что благо! Кто столь высок, чтоб достать до неба? Кто столь широк, чтоб объять всю землю?
– Нет, раб, я тебя убью, отправлю первым!
– А господин мой меня хоть на три дня переживет ли?
До недавних пор этот финал трактовали как выражение крайнего пессимизма автора «Диалога»: коль скоро однозначно выигрышной жизненной стратегии нет, лучше не жить вовсе! Недавно, однако, выяснилось, что персонажи «Диалога» – не две личности (глупый господин и умудренный раб, чьи суждения тем самым имеют приоритет), а аллегории разных составляющих одной и той же человеческой души: Воли и Рассудка. Ведь Господин вовсе не размышляет, но активно желает, причем всего, чего вообще может желать человек, а Раб только мыслит и рассуждает, но сам не желает ничего! То обстоятельство, что воля здесь – господин, а рассудок – раб, передает лишь реальный (и всегда признававшийся месопотамцами) факт, что разум в целом играет роль технического инструмента, решающего задачи, которые ставят перед ним желания (определяющиеся в конечном счете отнюдь не рациональными построениями, а самой природой человека) и медиирующая их воля «Я» – желающего субъекта.
«Диалог господина и раба» оказывается внутреннимдиалогом, разворачивающимся внутри человеческой личности, и приоритет в нем по праву имеет действительно «господин» – «Я». Идентифицировать себя читатель «Диалога» должен был в первую очередь именно с ним. Таким образом, возглас «Шею твою и шею мою сломать бы, вот что благо!» – это не реакция экзистенциального отчаяния человекакак такового, выражающая авторский взгляд, а всего лишь бунт подчиненного разума, впадающего в отчаяние при виде того, что нельзя выработать однозначно разумной стратегии жизни, что реальность не поддается тотальному рациональному упорядочиванию. Самоубийством готов покончить отнюдь не сам человек, а лишь его слуга-разум. Сам же человек – господин, «Желающее Я», самоубийственных призывов своего раба-рассудка отнюдь не разделяет.
Финал «Диалога» прочитывается тем самым вполне ясно и последовательно: раб-рассудок, доведенный до отчаяния неразрешимыми противоречиями мира, советует покончить с собой, господин-воля категорически не желает следовать этому совету и уже готов уничтожить рассудок, чтобы тот не мешал ему жить своим отчаянием, – то есть впасть в радостное безумие, коль скоро разум несет такую скорбь («Раб, я тебя убью, отправлю первым!»), – но тут же выясняется, что без рассудка тоже не выживешь («А господин мой хоть на три дня меня переживет ли?»).
Итак, «Диалог» в целом говорит читателю попросту: «Во многой мудрости впрямь много печали, головой весь мир не охватишь, но жить-то надо, а значит, надо жить с головой». Это и впрямь урок, вписывающийся в трезвую до горечи, но гедонистическую культурную парадигму Месопотамии и способный обеспечить «Диалогу» ту популярность в рамках указанной парадигмы, какой он пользовался на деле.
Ассирия – «Мировая держава» Месопотамии
«Мировыми державами» («империями», «надрегиональными государствами») Древнего Востока в исторической науке принято называть те государства, которые отвечали определенным универсальным характеристикам. Прежде всего, они в течение длительного времени устойчиво включали в свой состав, помимо свой исконной территории, значительно более обширные покоренные, этнокультурно чужеродные пространства и вели систематическую упорную борьбу за захват таких территорий в как можно более широких масштабах. В итоге присоединенные земли чужих народов намного превышали по площади его коренные земли, а большинством населения такой державы становились тем самым иноплеменники. Еще одним характерным признаком таких империй было то, что подавляющую часть покоренных областей они не превращали в вассальные образования, как поступали великие державы былых времен, а полностью аннексировали, включая в свою «провинциальную» административную структуру, т. е. управляли ими через обычных наместников, а не через вассальных царьков.
До конца II тысячелетия до.н. э. уровень развития военной техники и экономики был недостаточно высок, чтобы даже самые могучие цари могли создавать подобные над региональные империи. В самом начале такого пути находилась разве что египетская «империя» Нового царства, но и в ней присоединенные и подчиненные контролю наместников области (Сирия-Палестина и Нубия) намного уступали по численности населению исконной территории страны. Все прочие государства в III – середине II тысячелетия до н. э. (т. е. большую часть бронзового века) либо почти не выходили за рамки своего этнокультурного региона (держава Хаммурапи), либо располагали за его границами почти исключительно вассальными владениями, не пытаясь аннексировать их (державы Аккада и Ура).
Напротив, железный век на Древнем Востоке (XII–XI вв. до н. э. и далее) ознаменовался созданием целого ряда «мировых держав». Первой из них стала Ассирия. Она зародилась еще в конце бронзового века (XIV–XIII вв. до н. э.) и продержалась, чередуя взлеты и падения, около семисот лет; ее сменили так называемая Халдейская Вавилония(VII–VI вв. до н. э.) и, наконец, великие державы иранцев – Мидийская(VII–VI вв. до н. э.) и пришедшая ей на смену Персидская(VI–IV вв. до н. э.), продолжением которой стали, в свою очередь, держава Александра Македонского и государство Селевкидов (IV–II вв. до н. э.). Все они в геополитическом отношении являлись преемниками друг друга, объединяя в одних руках весь Плодородный Полумесяц, т. е. Месопотамию и Восточное Средиземноморье (Левант).
Только с крахом могущества Селевкидов (II в. до н. э.) и разделом Ближнего Востока между Парфией и Римом (I в. до н. э.) традиция великих империй, обнимающих почти всю Переднюю Азию, пресеклась и была сменена новой геополитической ситуацией, когда Запад Плодородного Полумесяца, Левант, вошел в средиземноморскую политическую орбиту, а Восток его, Месопотамия, – в иранскую (эта ситуация сохранялась вплоть до арабских завоеваний VII в. н. э.).