355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Старицкий » Буря » Текст книги (страница 24)
Буря
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 01:30

Текст книги "Буря"


Автор книги: Михаил Старицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)

– Шановное лыцарство! Почтенные вольные козаки и славные запорожцы, позвольте речь держать! – оправившись, поднял наконец голос Богдан.

– Держи, держи, батько! Мы рады тебя слушать! – подхватили запорожцы под руки Богдана и поставили на шаплике (перерезанная пополам бочка дном вверх).

– Товарищи, и други, и братья! – начал после паузы уже более уверенным тоном Богдан. – Наше горе не молодое, а старое, началось оно с тех пор, как одружилась с Польшей наша прежняя благодетельница Литва. Завладела эта Польша всем государством, стала могучей, да нерассудливой и жестокой, а особенно с того времени, когда иезуиты оплели своими путами все можновладное панство и окатоличили Литву… Они засеяли злобу и подожгли наше братское согласие, наш тихий рай. Эх, да что и говорить! Разве вам, мои друзи, неизвестно это старое горе, что болячками нам село на сердце и струпом даже не заросло, из–за которого уже полстолетия льется наша кровь, озерами стоит на родных полях и удобряет для врагов–напастников землю?..

– Знаем, знаем, – отозвались некоторые голоса глухо в толпе, и снова воцарилось кругом мрачное молчание, только чубатые головы опустились пониже.


XLVII

Да, старое горе давит нас, – продолжал взволнованным голосом Богдан, обращаясь к обступившей его толпе, – горе, придавившее к сырой земле наших жен и детей, разлившееся стоном–тугою по всей святой Руси… Только, братцы, горе это чем старее, тем лютее, тем больнее терзает. Уж какое поругание было нам на Масловом Ставу, кажись, последний час наступал и нашему бытию, и нашим мукам… а вот надвинулись времена, перед которыми Маслов Став покажется раем…

– Господи! За что же? – перервал вдруг Богдана какой– то старческий голос, и среди гробового молчания почудилось даже сдавленное рыдание.

– Испытует нас бог, – вздохнул как–то хрипло со стоном Богдан; голос его то дрожал, то возвышался порывисто до высокого, захватывающего напряжения. – Но мы будем святому закону верны… быть может, этими египетскими карами всеблагий подвизает нас на защиту его святынь…{72} Да, после Маслова Става была хоть надежда на короля… Он обещал… он стоял за нас, и я вас ободрял этой надеждой не раз… Во имя ее, во имя возможного для моей родины блага я умолял вас, заклинал всем дорогим быть терпеливыми и ждать исполнения этих обещаний… Но, как видите, я в том ошибся, тешил и себя, и вас, как видно, дурныцею… в чем перед вами и каюсь, в чем и прошу у товарыства прощенья, – поклонился Богдан на три стороны.

– Что ж? Ты, батьку, без обману… сам верил! – послышались тихие голоса.

– Без обману… Клянусь всемогущим богом, – поднял правую руку Богдан, – верил и в короле не обманулся… но он оказался среди панов лишь куклой бесправной… Его волю, его распоряжения нарушал сейм, и с того часу начался по всей Украйне ад, закипело смолою пекло! Жен и дочерей наших потянули за косы на потеху панам и подпанкам; братьев и сыновей стали сажать на кол… или истязать всяческим образом… – захлебнулся Богдан и прижал руку к глазам; только после большой паузы, вздохнувши глубоко несколько раз, он мог продолжать. – Козаков почти всех раскассировали, повернули в панских рабов, имущество их ограбили, а имения отдали арендарям, да что имения – церкви святые отдали нечестивым, и они загоняют в них свиней, а их жены из риз шьют себе сподницы…

– Ой матинко! – всплеснула Настя руками, а дивчата зарыдали навзрыд.

– Да вы разве передохли там все? – брякнул тогда Кривонос саблей и поднял бледное, искаженное злобой лицо, устремив свирепый взгляд на Богдана. – Чего вы им в зубы смотрели, бей вас нечистая сила! Или страх вас огорошил, как баб, или пощербились ваши кривули?

– Не пощербились наши кривули, – поднял голос Богдан, – но бедный народ помнит погромы и ждет общего клича… Что в одиночку он сделает против оружной силы? А то и надеялся еще он на правосудие… Козаки… попы ездили жаловаться королю, сейму… Да вот я сам, значный козак, а ограблен и разорен Чаплинским. Он все у меня сжег, земли и хутора наездом заграбил… жену разбойнически увез для позору, а сына малого, надежду мою… растерзали насмерть канчуками… Создатель мой… – сжал Богдан руки, – что я вытерпел! – он поднял вверх глаза, чтобы не уронить перед товарыством слезы, но непослушная упала с ресницы, покатилась по смуглой щеке и повисла на серебристом усе. Богдан задрожал и побагровел даже от усилия, но перемог–таки вопль души. – Я бросился к старосте, – продолжал он, оправившись, – в земские суды искать поруганному праву защиты….. Но власти признавали меня, как козака, бесправным, а его, аспида, как шляхтича, полноправным во всех насилиях и разбоях… Тогда я вызвал Чаплинского на суд чести, а он, иуда, устроил мне засаду. Ну, я и порешил просто убить моего заклятого врага, но внутренний голос подбил меня еще в последний раз попытать правду наших высших судов, и я вместе с уполномоченными от козачества и от митрополита Петра Могилы повез свои обиды в Варшаву.

– И что же? – не дал даже передохнуть Богдану дрожавший от гнева Кривонос.

– А то, – вытер Богдан рукавом пот, выступивший холодною росой на челе, – что по дороге я увидел везде по нашей родной земле столько горя, что перед ним побледнело мое, и я поклялся… поклялся в душе – не за себя, а за народ мстить…

– Святая клятва! – кивнул головой бандурист.

– Ну, а в Варшаве же что? Как сейм и король? – допытывался Кривонос, сжавши свои густые, косматые брови.

– Да что… сейм отринул все просьбы и жалобы козаков, отринул ходатайство нашего митрополита за веру, за церкви… а надо мной, – горько усмехнулся Богдан, – насмеялся, наглумился…

– А король? – воскликнул Чарнота.

– Король, оскорбленный, вышел со слезами из сейма. Он мне сказал: «Я вам дал права, привилеи, они у Барабаша… Отчего же вы их не защищаете?»

– А где же эти права? Где эти привилеи? Мы о них слышали, а не знаем, где они и что в них? – оживились слушатели и зашумели, загудели, как всполошенные в улье пчелы.

– Права эти спрятал Барабаш меж плахтами у жены и хотел было скрыть их от народа, этот перевертень, изменник, но я их добыл, – штучным способом, а добыл… вот они! – вынул Богдан из–за пазухи свернутый пергамент с висящей печатью и потряс им над головой. – Вот здесь, на этом папере, утверждены королем наши права на веру, на землю, на вольный строй.

– Вот это дело! – ударил рукой бандурист по бандуре, и она весело зазвенела.

– Молодец батька! Хвала! Слава ему! – вспыхнули оживленные крики.

– Ну, так и добре, – отозвался наконец молчавший все время Тетеря. Он с появлением Богдана понял, что его дело проиграно вконец, и не пробовал уже больше бороться против течения, а утешал лишь себя тем, что новые обстоятельства, быть может, откроют для него и новую лазейку.

– Эх, брате! – вздохнул Богдан. – Добре, да добро это только лишь на бумаге… Затем–то мне и прибавил наияснейший круль: «Бессилен–де я, как видишь сам, поддержать, укрепить свои наказы, а вы же сами воины и можете постоять за свои права; вам их топчут насилием, гвалтом, так и вы защищайтесь таким же способом, ведь есть же у вас рушницы и сабли».

– О, правда! – вспыхнул Богун. – Маем рушницы и сабли, и клянусь господом богом, что дадим мы чертовскую им работу! Гей, козаки, товарищи, друзи, – крикнул он звонким голосом. – Бросим под ноги все домашние расчеты и споры и ударим все дружно на лютого ворога, да ударим так, чтоб сам сатана задрожал в пекле!

– Так! Ударим все, как один! – загремела толпа, и оживленные лица вспыхнули у всех решимостью, а глаза засверкали отвагой.

– Я знал, что низовцы сразу протянут на доброе, святое, общее дело свою могучую руку, – выпрямился и словно вырос Богдан; голос его окреп и звучал теперь властно. – Я везде разослал вестунов, чтоб оповестили мученику–народу, что слушный час, час освобождения от египетского ига, настал, народ только и ждет этого клича… Ему один конец… Стон ведь и ужас стоят везде от ляшского ярма!

– В поход сейчас! – обнажил саблю Богун.

– В поход! Всем рушать! Веди нас! – заволновались все, забряцали оружием.

– Без помощи? – возразил Богдан.

– Ударим и разнесем! – поднял кулак Чарнота.

– И Москва, единоверная соседка, под боком, – вставил Бабий.

– Московское царство с Польшей мир заключило{73}, – заметил Богдан, – и вряд ли его нарушит; а Крым на Польшу зол: она ему вот третий год дани не платит, так он. за свое да с нами еще так ударит на ляхов, что любо… ведь татаре нас только и боятся… мы оберегаем добро нашего ворога, а коли мы их попросим на помощь… так они – «гаш–галды»… Там у меня есть и приятели, и побратым даже – перекопский паша Тугай–бей{74}.

– Неладно только что–то… – почесали старики поседевшие уже чуприны. – Словно неловко: защищать идем веру с неверою.

– Не грех ли? – уставился глазами в землю бандурист и покачал задумчиво головой.

– И грех–таки, и стыд подружить с бусурманом, – поднял горячо голос Тетеря, обрадовавшись, что поймался Богдан на плохом предложении. – Ведь его только впусти в родную землю, так он опоганит и церкви… и с нас сорвет польский гарач[69]69
  Гарач – дань (пол.).


[Закрыть]
.

– Что ты плетешь? – крикнул Богун на Тетерю. – Татарин хоть и нехрист, а слово держит почище католиков и поможет скрутить нам заклятого врага… Тут каждый лишний кулак за спасибо, а он что–то крутит да вертит хвостом.

– Да и церквей наших он не тронет, – вставил Кривонос. – А христиане твои их отдают арендарям на хлевы.

Орудуй, орудуй нами, Богдан! – завопили все.

– Сегодня, братья мои любые, думаю в Сечь, – просветлел и ободрился Богдан, – а завтра и в Крым; там оборудую всем я справу, а тогда с богом…

– Слава! Слава Богдану! – замахали шапками козаки.

– А мы тем временем запасемся оружием и припасами, – заметил отрезвившийся сразу Сулима.

– Вот вам ключи! – выступила вперед вдруг Настя, разгоревшаяся, что мак, с сверкающими агатом глазами. – За веру, за волю все нажитое добро отдаю… Берите его, славное лыцарство, на поживок!

– Вот так Настя! Сестра козачья! Орлица! – загалдели кругом восторженные голоса, а Сулима с Чарнотой бросились ее обнимать.

– Мы тоже все, что есть у нас, отдаем на святое дело, – начали сбрасывать с себя и серьги, и кораллы дивчата.

– Ну, и шути с дивчатами! – загорелся Богун. – Да коли у нас такие завзятые сестры, так я готов и с голыми кулаками ударить на врага, ей–богу! Только скорей бы: чешутся руки!

– Орел! – обнял его растроганный Кривонос. – Вот и я таки дожил до пиру, – уж и напьюсь, уж и погуляю, и посчитаюсь кое с кем!

Начали обниматься козаки и с запорожцами, и с голотой, но это уже были не пьяные, дешевые объятия, а это было братанье на жизнь и на смерть, это было забвение и прощение всех взаимных обид и слитие душ во единый великий дух, окрылявшийся на спасение родины, на защиту веры, на бессмертную славу.

– Сроднимся все! Сольемся в одну реку и потопим врагов! – раздавались то там, то сям возгласы и разразились наконец общим единодушным криком: – К оружию, братья! До зброи! Веди нас, батько Богдане, всех на врагов. Ты наш атаман и вождь!

– Не сгинет Русь с таким батьком! – махал торбаном[70]70
  Торбан – музыкальный струнный инструмент.


[Закрыть]
Бабий.

– Нет ни у нас, ни на целом свете лучшего вождя, как наш Хмель! – надрывался Чарнота.

– Атаман! Атаман! – зашумели кругом разгоряченные головы, и поднялись шапки вверх.

– Что атаманом? – гаркнул Богун. – Гетманом пусть будет Богдан, гетманом и Запорожья, и всей Украйны. – Да, звезды гаснут при солнце, – воскликнул вдруг и Тетеря, бросивши свою шапку под ноги Богдану, – кланяюсь нашему славному гетману, нашему атаману и вождю.

За шапкою Тетери полетели к ногам Богдана и шапки, и шлемы, и шлыки.

Смущенный стоял Богдан и молча кланялся во все стороны: неиспытанное волнение зажгло ему краской лицо; великое дело, вручаемое ему, подняло высоко его голову, необъятное чувство и страха за ответственность, и радости за доверие к нему, и воодушевления за благо народа наполнило грудь его священным трепетом и затруднило дыхание.

– Спасибо вам, товарищи, други верные, спасибо за честь и за славу, – наконец овладел он своим голосом, – но она чересчур велика, не по мне, есть постарше и подостойнее.

– Не ко времени теперь церемонии, друже, – протянул Богдану руку растроганный Кривонос, – сам знаешь, что ты только один можешь стать во главе такого великого дела, грех и позор даже подумать отказаться.

– Просим! Кланяемся! Богдану–гетману слава!

Не выдержал Богдан такого напряжения, охвативших его пламенем чувств, и заплакал; на его вдохновленном отвагой и надеждой лице играла радостная улыбка, глаза сверкали гордым счастьем, а между тем из них неудержимо срывалась слеза за слезой.

– Не отчаивался я, дети мои, братья… – распростирал он всем руки, – вся жизнь моя… вся душа… все думки за вас и за мою несчастную отчизну… только рано еще про гетманство думать, дайте срок… отшибем сначала врага… а потом уже всею землей… всем миром помыслим… Теперь же вождем вашим быть согласен и кланяюсь всем за эту великую честь низко…

– Богдану Хмелю, атаману нашему слава! – заревели все, окружив волновавшеюся стеной батька.

– О, задрожит теперь панская кривда в хоромах! – выхватил из ножен свою саблю Богун.

– Мы их, клятых, окрестим в их власной крови! – гаркнул Кривонос.

– На погибель им, кровопийцам! Смерть врагам! – засверкали в воздухе клинки сабель.

– Да, погибель всем напастникам и утеснителям нашим! – возвысил грозно голос Богдан. – Я чувствую, что в груди моей растет и крепнет богом данная сила. Да, я подниму бунчук[71]71
  Бунчук – длинная палка с металлическим яблоком на конце, из-под которого свешивался конский хвост, символ военной власти, используемой гетманом, запорожскими атаманами. Поднять бунчук – тут означает поднять восстание.


[Закрыть]
за край мой родной, я кликну к ограбленным, униженным детям клич, и все живое повстанет за мной, поднимется, как роковой вал в бурю на море, и потопит в своем стремлении всех наших врагов. К оружию же, друзья мои! На жизнь и на смерть! – взмахнул энергично своею саблей и новый атаман.

– За веру, за край родной! – загремело громом кругом, и сотни рук протянулись к шаплику, подняли его с своим новым батьком–атаманом на плечи и понесли к лодкам, стоявшим у берега Днепра наготове.


XLVIII

Ровная, благодатная весна разлилась сразу во всей Украйне. Зацвели дикими цветами безбрежные степи. Зеленою, убегающею цепью раскинулись стародавние могилы. Закипела в степи новая, молодая жизнь. Раздались в высоком небе звонкие песни и крики невидимых для глаза птиц. Потянулись едва приметными треугольниками дикие гуси и журавли. В высокой траве деятельно захлопотали куропатки и перепела. Воздух стал полон живительного, опьяняющего благоухания свежих трав и диких цветов.

Стоял ясный и теплый весенний день. Медленно плыли по высокому небу легкие, белые облака. Веял теплый ветер и перебегал мелкими волнами по зеленому морю степи. По узкой дороге, вьющейся среди изумрудных, усеянных цветами равнин, подвигался неторопливою рысцой отряд польских гусар. Впереди отряда ехали три всадника; старший из них, сидевший на добром, широкогрудом коне, принадлежал, по одежде, к числу коронных гусар. Немолодое лицо его, с мохнатыми седыми бровями и такими же длинными усами, выглядывавшее из–под грозного гусарского шлема, казалось сразу суровым; но кто встречался со светлым взглядом его добрых голубых глаз, сразу же убеждался в его бесконечном добродушии. Собеседник старого гусара имел чрезвычайно благородное и разумное лицо; возраст его трудно было определить: он был не слишком стар и не слишком молод, не слишком красив и не слишком дурен, словом, человек средних лет. Его спокойная, уверенная речь и такие же движения обличали человека, имевшего частые сношения с высокими особами. На нем была простая военная одежда; но великолепный конь всадника свидетельствовал без слов о том, что владелец его мог бы без труда нарядиться в самые роскошные ткани, если бы имел хоть какое–нибудь пристрастие к щегольству. Третий всадник принадлежал по всему своему внешнему виду к числу тех средних удобных людей, которых всегда имеют при себе значительные особы для придания своему появлению большего торжества.

– Но, пане ротмистр, – говорил средний всадник, обращаясь к седому гусару, – я, право, не понимаю, что побудило коронного гетмана принимать такие предосторожности? Я, конечно, весьма благодарен ему за то, что он доставил мне возможность иметь такого интересного и любезного спутника, но целая сотня гусар! На бога! Можно подумать, что нас конвоируют через неприятельский лагерь, тогда как население кругом совершенно спокойно, слишком даже спокойно, хочу я сказать.

– С последними словами пана полковника я могу согласиться вполне, – ответил ротмистр, – слишком спокойно, да, слишком спокойно для этого края, повторяю и я, и в этом заключается главная опасность. Я, собственно, сам не здешний, – родина моя великая Литва, – но вот уже больше как четыре года стою я здесь на кресах (на границе) и успел присмотреться к здешнему населению. Что ни говори, а они славные, храбрые люди. Пусть меня и считают все старым чудаком, но язык мой всегда говорит то, что чувствует сердце, а потому повторяю: если они и бунтуют, то, правду сказать, есть за что. Больно уж их утесняют паны. А ведь каждому, пане полковнику, хочется жить!

– Вполне разделяю ваши честные мысли, – произнес горячо собеседник, – король также придерживается их, и его крепко огорчают те грозные и жестокие меры, которые поднимает против козаков коронный гетман.

– Да, все это лишнее, лишнее, – покачал головой ротмистр. – Хотя, пожалуй, нельзя без строгости и обойтись. Впрочем, я думаю, все эти меры теперь уже не приведут ни к чему. Судя по спокойному, затаенному настроению всех жителей, я думаю – поздно уже! Замечал ли когда–нибудь пан полковник, как перед страшною бурей все замирает кругом? Так точно и здесь. Народ этот слишком силен и отважен, чтобы молчать, из робости, из страха, если уж он притих, то, значит, замышляет какую–нибудь ужасную месть.

Казалось, последние слова ротмистра произвели самое благоприятное впечатление на полковника; лицо его оживилось, а глаза с интересом устремились на своего собеседника.

– Пан ротмистр знает что–нибудь определенное?

– Нет, кроме того, что известно теперь всякому, я ничего не знаю. Мое убеждение основано на сделанных мною наблюдениях. Да вот, кстати, мы приехали к деревне, – указал он на вынырнувший вдруг среди двух балок веселый хуторок, потонувший в садах, усыпанных теперь белым как молоко цветом. – Прошу пана полковника обратить внимание на все окружающее, и тогда сам пан убедится в правоте моих слов.

Обогнав свой отряд, спутники спустились с небольшого пригорка и въехали в деревеньку. На большой улице не было никого, словно все вымерло; даже собаки, так надоедающие всегда проезжающим, подевались на этот раз неизвестно куда; впрочем, издали доносился гул многих голосов.

– Смотрите, – шепнул ротмистр полковнику, направляя своего коня в сторону доносившегося шума. – А ведь это рабочий день.

Проскакав небольшую часть улицы, всадники повернули за угол, и глазам их представилось прелюбопытное зрелище. Толпа из двадцати–тридцати душ крестьян окружила отвратительного нищего. У нищего не было правой руки и левой ноги; один глаз был выколот, и вместо него зияла на лице какая–то страшная красная впадина; синие рубцы покрывали шелудивую голову; подле калеки валялись на земле костыли, а рядом с ним сидел небольшой белоголовый мальчик, очевидно, его поводырь. Изувеченный о чем–то горячо говорил крестьянам, размахивая единственною уцелевшею рукой; вспыхивающие то там, то сям грозные восклицания показывали, что речь его производила впечатление на окружающих.

– Высыпался, – говорю вам, – хмель из мешка! – явственно донесся до всадника резкий голос нищего. Но больше им не удалось ничего услышать: появление всадников произвело какое–то магическое действие: в одно мгновенье не стало поселян; перескочив через плетни и перелазы, они словно провалились неизвестно куда. На месте остались только нищий, да мальчик, да какой–то смуглый поселянин, и старый дед.

Пан ротмистр и полковник подъехали к оставшейся группе.

– Отчего вы так разбежались все? – спросил приветливо полковник. – Мы вам, люди добрые, не думали делать зла.

Смуглый поселянин взглянул на него исподлобья и ответил коротко:

– Мы никуда не бежали.

– Ты остроумен, мой друг, – улыбнулся полковник на ответ крестьянина, глядевшего на него угрюмым, мрачным взглядом. – Я спрашиваю, где делись остальные?

– А кто их знает! – ответил опять также сурово крестьянин.

Полковник перевел свой взгляд на деда, думая получить от него какое–нибудь разъяснение этому непонятному бегству, но тот так отчаянно замотал головой, показывая на свои уши, что полковник понял сразу, что здесь уж он не выудит никакого ответа.

– Странно мне только одно, – улыбнулся он умною и тонкою улыбкой, – коли ты так глух, старина, то к чему же тревожил ты свои старые кости?

– Старец божий, – вмешался поспешно в разговор нищий, – он у нас уже как малое дитя: хоть ничего и не слышит, а где народ, там и он, там ему веселее.

– А, вот оно что! Однако скажи, приятель, кто это тебя так искрошил всего? – невольно содрогнулся полковник, рассматривая ужасный обрубок человека, полулежавший перед ним на земле.

– Пан коронный гетман, – улыбнулся ужасающею улыбкой нищий, – это он нам памятку дал, чтобы мы ходили по свету да об его грозной силе людям свидетельствовали.

– Бессмысленная, отвратительная жестокость! – произнес про себя полковник и обратился снова к калеке. – Так не можешь ли хоть ты сказать мне, почему это все разбежались, как овцы, при нашем появлении? Ведь у нас, кажись, нет волчьих клыков?

– День рабочий, у всякого своя работа, да тут еще и пан коронный гетман строго запретил всем собираться в кучи. Вот бедный люд, может, и подумал, что вы, не во гнев будь вашей милости, тоже из войска коронного гетмана, так и рассыпались, кто куда… всякому ведь своя шкура, хоть и плетьми латаная, дорого приходится… На что уж моя, без рукава и без холоши (половина брюк), а и то берегу. Оно, конечно, ослушиваться воли гетмана грех, да ведь кто не грешен? – юлил хитрый нищий. – Сидят они здесь в хуторе, словно в медвежьей норе, ничего не видят и не слышат, а человек божий, хоть и на одной ноге, а и там, и сям побывает, всяких разностей наслушается, а потом их людям и рассказывает. За что купил, за то и продает, а может, еще и милостыньку получит, потому что бедным людям занятно послушать его россказни. – А о каком это хмеле, что высыпался из мешка, говорил ты? – перебил полковник хитрого нищего.

Как ни был тот изворотлив, но при этом вопросе единственный глаз его учащенно забегал по сторонам.

– Гм… это я про того, как его, – почесал он в затылке, – и не вспомнишь бесового сына! Вот с тех пор, как ударил пан эконом цепом по голове, всю память отшибло… Да, правду сказать, и смолоду доброй не была. Мать часто говорила: «Эй Хомо, Хомо, не хватает у тебя в голове одной клепки…» – частил нищий, придумывая, очевидно, ловкий изворот. – Так вот я ей, покойнице… Да вы это про того мужика, у которого хмель из мешка высыпался?.. Гм… глупый был мужик… – усмехнулся нищий. – Только что там вельможному пану мои побрехеньки слушать? Мелю им, что вздумается, да и сам не знаю, где начало, а где конец. Так вот…

– Пан полковник напрасно тратит время: здесь мы не добьемся ничего, – шепнул на ухо полковнику ротмистр, – да вот и наш отряд; советовал бы лучше продолжать путь.

– Пан ротмистр прав, – ответил задумчиво полковник и, тронувши коня шпорами, двинулся вперед.

– Милостыньку, милостыньку, пан ласкавый, пане добрый! – закричал нараспев нищий, протягивая свою руку.

Полковник обернулся и, бросив ему крупную серебряную монету, крикнул ласково: «За то, что ловко языком мелешь!»

Нищий повертел перед глазом монету и, злобно посмотревши вслед отъехавшим панам, проворчал глухо:

– Ну, ну… не подденешь, знаем мы вас! Да что там? С паршивого козла хоть шерсти клок!!

– Пан полковник спрашивал, о каком это хмеле говорил нищий? – обратился к полковнику ротмистр, когда они выехали из деревни.

– Да, мне кажется, что в этих словах заключался какой– то особенный смысл.

– Совершенно верно. Хмелем они называют попросту Хмельницкого, писаря рейстрового войска, из–за которого, собственно, и заварилась вся эта каша. А то, что он говорит, будто хмель высыпался из мешка, пожалуй, может значить, что он уже выступил из Запорожья{75}.

– Как, разве гетманы не имеют об этом точных известий? – быстро повернулся в седле полковник.

– Откуда? Здешнее население не выдаст его ни под какими пытками. Жолнеры наши боятся углубляться в степи… несколько отрядов было послано, но они до сих пор не вернулись…

– Но ведь это изумительное легкомыслие! – вскрикнул невольно полковник. – Следовательно, никто даже не знает ни сил Хмельницкого, ни его намерений?

– К нему относятся слишком легко… Правда, он отчасти запутывает всех своими письмами… Надо сказать пану полковнику, что это голова, каких мало.

– О да!.. Я знал его!.. Впрочем, я думаю, что все это может еще окончиться миром, – заключил полковник. – Хмельницкий – человек разумный, а с умным человеком сладить не трудно. Во всяком случае худой мир, как говорят старые люди, лучше доброй ссоры.

Ротмистр внимательно посмотрел на своего собеседника; казалось, он хотел прочесть на лице его, действительно ли тот верит в возможность какого бы то ни было мира при подобном положении дел или он только хочет замять щекотливый для его поручения разговор? Но полковник молчал, сосредоточенно рассматривая поводья своего коня. Замолчал и ротмистр. Молча поехали спутники крупною рысью.

Чем ближе подвигались они к Черкассам, тем населеннее становилась местность; хутора и деревни попадались все чаще, но всюду крестьяне встречали и провожали отряд мрачными, затаенными взглядами. Направо и налево от дороги тянулись поля; однако большинство из них, несмотря на довольно позднее уже время, лежали невозделанными, покрытыми густою травой. Только изредка встречались дружные всходы ржи и овса. Это обстоятельство не ускользнуло от внимательного взгляда полковника.

– Странно, – произнес он, – как много здесь еще незасеянных полей! Мне кажется, они уже пропустили время.

– Они о нем и не думали, – ответил ротмистр. – Поля брошены, да, брошены, – повторил он, встречая недоумевающий взгляд полковника, – и на это следовало бы обратить внимание. А ведь были они нужны прежде. Где же их хозяева? Нет их. Народ толпами покидает этот край, и это, говорю я пану полковнику, неспроста!

– Все это грустно, так грустно, – покачал головой полковник, – что, боюсь, моя миссия окажется совершенно бесплодной, и я привезу королю только кровавую весть.

Опять наступило молчание.

Полковник ехал, склонив голову на грудь; казалось, какие– то тревожные думы охватили его. Ротмистр не решался беспокоить королевского посла и молча ехал рядом с ним. Лошади свернули с дороги и пошли узенькою тропинкой, вьющеюся среди высокой травы. Они шли вольным шагом, поматывая длинными гривами; удары их копыт терялись в густой зелени, и только рассекаемая грудью пожелтевшая прошлогодняя трава, подкрашенная снизу яркою, молодою зеленью, производила слабый шум. Но ветер относил в сторону и этот слабый шелест. Убаюканные мерным ходом лошадей, всадники плавно покачивались в седлах. Проехавши так верст пять и не встретивши ни одной живой души, путники заметили наконец вдалеке высокую фигуру с переброшенными через плечо мешком и бандурой. Бандурист шел большими, твердыми шагами, размахивая огромною суковатою палкой; рядом с ним шел также рослый крестьянин с отточенною косой в руках. Ветер, веявший с той стороны, донес к путникам несколько отрывочных, но странных фраз.

– А чего смотреть на лемеши и косы? – донесся дикий бас бандуриста. – Все равно вам больше земли не орать.

Ответ крестьянина, произнесенный тише, не долетел до путников.

– А хоть в Волчий Байрак, там уже собралась ватага, – раздался снова зычный голос бандуриста.

Опять наступила большая пауза; очевидно, крестьянин предлагал какие–то вопросы. Затем заговорил бандурист; но на этот раз он говорил невнятно и только под конец своей речи сильно взмахнул палкой и вскрикнул энергично:

– Наварим с хмелем такого пива, что будет пьянее литовских медов!

Не обменявшись ни словом, всадники пришпорили своих лошадей. Приближение их было сейчас же замечено; крестьянин оглянулся и, увидев вблизи двух всадников, а вдалеке отряд гусар, шепнул что–то бандуристу, на что тот только кивнул удало головой.

Вскоре всадники поравнялись с ними. Крестьянин обнажил голову и, подтолкнувши бандуриста, которого, несмотря на его слепые глаза, скорее можно было принять, благодаря гигантскому росту и косматой рыжей гриве, за отчаянного разбойника, произнес: «Кланяйся, дядя, кланяйся: вельможные паны!»

– Бог в помочь, люди добрые! – проговорил дед своим густым басом.

– А куда, старче божий, путь держишь? – бросил полковник серебряную монету.

– Да так, куда люди ведут! Спасибо твоей милости, ясновельможный пане, дай бог сто лет прожить в счастьи и здоровья, – заговорил нараспев бандурист, пряча монету.

– Ну, при нынешних порядках, дай господи и два года спокойно протянуть, – усмехнулся полковник. – А вот ты, старче божий, по всем светам ходишь, не слыхал ли чего о Хмельницком? Говори все по чистой правде: мы ни тебе, ни ему не желаем худа, я его давний приятель.

Бандурист покачал печально головой.

– Ой пане, пане, прости меня, слепого дурня, что осмеливаюсь так разговаривать с тобой, а только жаль мне тебя, если, прости на слове, ты с таким разбойником, изменником, песьим сыном приязнь ведешь. Одурит он тебя, вражий сын, как и всех дурит, чтоб ему первою галушкой подавиться! Пан вельможный спрашивает, что я слышал о нем? Что ж я мог слышать? Слышу, что кругом проклинают его люди, а какой он из себя, не вижу, не дал бог, да и благодарение ему; не вижу теперь, по крайности, этого антихриста, которого господь наслал на нас в наказание за наши грехи!

– Не много ли ты валишь на него? – спросил насмешливо полковник.

– Что я могу, старый дурень, знать? А вот доживем, вспомянет мои слова вельможный пан и скажет тогда, что я еще мало говорил.

– Ну, добро, добро, старина! – улыбнулся полковник и, тронувши коня, проскакал вперед.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю