Текст книги "Буря"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
XXVI
Подъезжая к речке Горыни, Богдан вспомнил про завещанный Грабиною клад и захотел доведаться, а если бог поможет найти, то и распорядиться им по воле покойного честно: половину взять для святого дела, – потому что деньги теперь ой как нужны, – а половину сберечь для дочки Грабины, Марыльки… «Для Марыльки, для Елены, – закусил он до крови губу, – для моей любой, коханой, насильно похищенной…» Он в первый раз по отъезде из Варшавы ясно вспомнил ее и снова почувствовал в сердце жгучую боль.
– За всех и за нее! – вскрикнул он свирепо и начал рыться в своем гамане.
К счастью, заметка Грабины, несмотря на годы скитаний, не выронилась, уцелела. В ней обозначена была ясно и точно пещера на реке Горыне, за хутором Вовче Багно, по левой руке от ветвистого дуба на восемьдесят локтей, а в самой пещере еще подробнее описано было место клада. Богдан направился на Горынь; но долго ему пришлось искать хутора, сгоревшего дотла; такая же незадача была и с дубом: лесок срубили, и трудно было по торчавшим и выкорчеванным пням определить место, где был разлогий дуб. Богдан повел розыски наугад и нашел полуобвалившуюся пещеру, но после долгих усилий и исследований выкопал–таки, к великой радости, два бочонка золотых червонных, два бочонка битых талеров и множество драгоценных женских вещиц. Разместивши эти сокровища на спинах крепких лошадей, Богдан направился от Горыни к Днестру, желая проехать через Подолию.
Подымаясь с горы на гору, спускаясь в глубокие ущелья, где по камням и по рыни (крупный песок) сверкали серебристою чешуей болтливые и резвые речонки–ручьи, разраставшиеся под дождями в бурные, бешеные потоки, Богдан стал замечать, что конь его, верный Белаш, начал прихрамывать и терять силу.
– Эх, товарищ мой любый, друг мой сердечный, – потрепал его по шее Богдан, – состарились мы с тобой, нет уже прежней удали и неутомимой силы! Послужил ты мне верой и правдой, выносил на своей могучей спине, вызволял не раз из всякой напасти, а теперь просишься уже на отдых, а я вот все тебя таскаю да таскаю. Правду говорят, что «хто больше везе, на того и клажа».
– А так, так, – усмехнулся Кныш, – а ведь конь этот у вельможного пана под седлом, почитай, лет семь!
– Девятый уже пошел.
– Э, пора на смену другого…
– Жалко этого… много с ним прожито и горя и радости… люблю я его…
Белаш, словно благодаря своего господаря рыцаря, повернулся к нему головой и тихо, любовно заржал.
– Ишь, скотина, – мотнул шапкой Кныш, – а ведь понимает человека, ей–богу! Ну что ж, на хороший корм его, а другого, молодого, под седло… Отдохнет этот и тоже подчас еще послужит…
– Да я и сам так думаю…
– А вот в Ярмолинцах бывают добрые ярмарки… Кажись, вот в это самое время туда приводят и наши козаки, и татаре добрых коней.
– Это верно: там и встретиться можно кое с кем, и пороху подсыпать… туда и рушай! – скомандовал Богдан, и все за ним двинулись крупной рысью.
Ярмолинцы приютились в долине, залегшей между небольших гор и расходившейся вилами на два рукава. На главной площади их, на самом видном месте, красовался и господствовал над всеми постройками каменный костел готической архитектуры с двумя стрельчатыми башенками на переднем фасаде, в которых висели колокола; он слепил глаза белизною своих украшенных фигурами стен и словно кичился ярко–красною крышей. На излучине долины, из–за пригорка, покрытого посеребренным слегка садом, краснели тоже, между стрелами тополей, крыша панского палаца и шпиц другого небольшого костела; у подножья их лежал блестящим зеркалом пруд. Перед этими грандиозными сооружениями мещанские и селянские хаты с потемневшими соломенными крышами казались жалкими лачугами, и они, стыдливо прячась за садиками, разбегались испуганно по долине. Только корчмы и жидовские дома с крыницами, ничем не прикрытые, с облупленными боками, торчали бесстыже по площади и смотрели нагло дырявыми крышами на костел…
Когда путники наши подъехали к спуску горы, то их сразу поразила широкая картина раскинувшейся у ног их ярмарки. Вся, в обыкновенное время пустынная, площадь была теперь покрыта шатрами, балаганами, ятками, между которыми кишмя кишел народ; сплошная толпа двигалась колеблющимися, пестрыми волнами. У костела стояли вереницей панские экипажи, запряженные дорогими конями; хлопанье кучерских бичей смешивалось с перемежающимся звоном небольшого костельного колокола. Вдали, в правом рукаве долины, стояли лавами возы с разною клажей; у возов лежали на привязи волы, коровы, козы, а дальше толпились отарами овцы; в левом же рукаве помещалась конная ярмарка: всадники то подъезжали к табунам, то мчались стрелой вдоль пруда. Над этим морем голов стоял то возрастающий, то стихающий гомон, напоминавший гул разыгравшегося прибоя.
Богдан остановился на краю горы и осматривал зорким глазом лежавшее у его ног местечко. Скрывавшееся целый месяц за свинцовыми тучами солнце проглянуло теперь в пробитую лучами прореху и осветило яркими тонами и пышные костелы, и палацы, и убогие лачуги, и пеструю толпу, и дальние подвижные пятна, и верхушки гор, слегка присыпанные первым, девственным снегом.
– А что это значит, хлопцы, – обратился Богдан к своим спутникам, – такое большое местечко, а я своей русской церкви не вижу?
Все начали всматриваться, приставив руки к глазам.
– А вон где она была, – указал рукою Кныш.
Богдан взглянул по направлению руки и увидел действительно на одном из пригорков кучу угля и обгорелых бревен; за черной кучей стояла невдалеке уцелевшая каким– то чудом от пожара звоница; крест едва держался на ее пирамидальной, издырявленной крыше; в пролетах между четырьмя покосившимися колонками не было видно колоколов… Над этим мертвым местом кружилось лишь воронье.
Богдан снял шапку и набожно перекрестился; то же сделали и его товарищи.
– Ну, хлопцы, – обратился он к козакам, – я с Кнышем отправлюсь на конную, а на ночь заеду к пану отцу, коли жив еще… Вы же – врассыпную между народом, только звоните с оглядкой: здесь много панских ушей…
– Мы им пока за ухо, коли нельзя в ухо, – заметил один козак, рассмеявшись; оправивши одежду и зброю, они спустились с горы и потонули в гудевшей толпе.
Богдан попал в какой–то водоворот, из которого почти не мог выбраться; с трудом пробирался он шаг за шагом вперед, желая объехать базар и направиться прямо к пруду, но встречная волна оттесняла его к яткам… Среди бесформенного гула и выкрикиваний крамарей и погоничей до него донеслись звуки бандуры; голос певца показался ему знакомым, и Богдан стал протискиваться ближе. Вокруг кобзаря краснели что мак верхушки черных и серых смушковых шапок, между которыми то там, то сям пестрели ленты, стрички и хустки ярких цветов, украшавшие грациозные головки дивчат…
Внутри тесного кольца слушателей сидел по–турецки большого роста и крепкого сложения слепой бард, калека с искривленными ногами, на деревяшках; он, выкрикивая печально рулады, выразительно пел–выговаривал слова какой–то новой думы:
Ой бачить бог, що його віра свята загибає,
Та до Юрка з високого неба волає:
«Годі тобі, Юрку, конем басувати, з змієм ваговати,
Біжи–но краще хрещений мій люд рятувати,
Бо де ж мои церкви, де клейноди, де дзвони?
На святих місцях лиш крюки та ворони!»
Як покрикне ж Юрко: «Гей ви, нещасливі?
Годі вам орати не свои, а ворожі ниви,
Нащо вам чересла, лемеші і рала –
Може б, з них послуга святому богові стала?»
Немою, неподвижною стеной стояли козаки и дивчата; тяжелый массовый вздох выделился стоном среди общего шума и зажег у козаков свирепою отвагой глаза, а у дивчат вызвал слезы. Богдан пробрался к слепцу и бросил в его деревянную мисочку дукат.
По звону ли металла, или по другим неизвестным приметам, но слепец угадал золото и, обведши незрячими очима толпу, прошамкал:
– Ого! И магнаты нас слушают!
– Магнаты без хаты… – ответил Богдан. «Нечай! – промелькнуло у него в голове. – Ей–богу, он!»
– А! Орел приборканный, – буркнул старец, – короткое крыло, а долгие надии…
– Слетятся орлята, то отрастут и крылья.
– Помогай, боже! Давно не слышно было клекоту.
– Послышишь… А что, старче божий, – переменил Богдан тему, – не ведомо ли тебе, батюшка здешний жив или помер?
– Хвала богу! Отец Иван приютился у бывшего ктитаря Гака, что под горой… в яру хата гонтою крыта.
– Спасибо! Я не чаю отъезжать до ночи.
– Гаразд! Коли бог дал… – выговорил кобзарь последнее как–то в нос и усмехнулся в седую, подозрительно белую бороду.
Пробираясь к пруду мимо панской усадьбы, Богдан поражен был стонами и воплями, доносившимися к нему из–за высокого мура. Он спросил ехавшего по дороге деда:
– Что это у вас там творится?
– А что ж? Бьют нашего брата, – ответил тот равнодушно.
– А вы же что? Молча подставляете спины?
– Заговоришь, коли у жида и эконома надворная команда… И без того ходишь в крови.
– Так лучше захлебнуться в ней разом, чем сносить муки изо дня в день!
– Та оно, известно, один конец, – покачал дед головою.
– То–то! Коли нам один, так и им, катам, тоже! – сверкнул свирепо глазами Богдан в сторону палаца. – Раз мать породила, раз и умирать… раз, а не десять! – крикнул он и пришпорил Белаша через греблю к табунам коней.
Только что врезался Богдан в их косяк, как ему попался навстречу знакомый запорожец – Лобода; он уже успел поседеть; усы и чуприна его отливали на солнце серебром, а шрамы багровели татуировкой.
– А, слыхом слыхать, видом видать! – приветал он радостно Богдана.
– Здорово, брате! Сколько лет, сколько зим!
Приятели обнялись и поцеловались трижды.
– Эге! Да и тебя, пане Богдане, присыпать стал мороз, – качал головою Лобода, – я – то побелел, а тебе бы, кажись, рано.
– Заверюхи были большие, ну и присыпало.
– Так, так, у нас, – сосал Лобода люльку, втягивая в себя дым, – слух прошел, будто Хмелю подломили приятели паны тычину, и он упал, вянет.
– Брешут: не завял Хмель, а вместо тычины повьется по тынам сельским… Гляди, чтобы паны не заплутались в нем до упаду.
– Добрая думка! – закрылся теперь запорожец целым облаком выпущенного дыма. – А что, може, что новое есть?
– Есть, и такое, что все вы подскочите. Приеду – все расскажу. Как только ваши пчелы?
– Да ничего – гудут, роятся, матки только доброй нет.
– Лишь бы роились, – подчеркнул Богдан и начал присматриваться по сторонам.
– Кого ищешь? – вынул изо рта люльку Лобода и начал выбивать золу.
– Коня, – одним взмахом головы сдвинул Богдан набекрень шапку, – да доброго, моему под стать.
– Коли доброго хочешь коня раздобыть, то вон туда, на самый конец, поезжай, где расташовались татаре: там у одного мурзенка добрые кони, дорогой породы, чтоб мне черту не плюнуть в глаза!
Запорожец–друзяка провел Богдана к этому мурзенку; удивлению последнего не было границ.
– Алла илляха![52]52
Мой бог! (Татарский и турецкий боевой клич).
[Закрыть] – протянул тот радостно и приветливо руки. – Пророк мне послал такую счастливую встречу! Побратым отца моего, утеха его сердца.
– Керим? Луч ясного месяца, сын моего первого друга Тугая, быстрокрылый сокол! Вот радость так радость! – ответил Богдан по–татарски и заключил его в свои широкие объятия.
Керым пригласил его в свой намет и начал угощать и шашлыком, и пилавом, и кониной, и халвой, и шербетом. За чихирем да кумысом разговорились они о былом: Керым рассказал про отца, что он получил от хана бейство, но что у них в семье большое горе: после покойной матери самая любимая ханым отца умерла, так что он до сих пор как громовая туча; что Тугай не раз вспоминал своего побратыма и сетует, что славный джигит, кречет степной, не навестил его ни в счастьи, ни в горе.
– Буду, непременно буду, – проговорил тронутый лаской Богдан, – у кого же мне поискать тепла и порады, как не у светлого солнца? – и Богдан рассказал Керыму про свое безысходное горе, про свою кровавую обиду.
Слушая его, возмущался впечатлительный и юный душою Керым и клялся бородою пророка, что отец поможет своему побратыму отомстить панам за их кривды.
Только вечером отпустил он Богдана, наделивши таким конем, какой занял бы первое место и в конюшне блистательного падишаха. Сын чистокровной арабской матки и татарского скакуна, вскормленный пышною степью, выхоленный любовною рукой, серебристо–белый, с черною лишь звездочкой на лбу и черными огненными глазами, он блистал красотой своих форм, грацией движений и молодою силой. Керым долго не хотел брать денег за красавца, а дарил его своему бывшему учителю рыцарских герцов, но Богдан вручил таки ему сто дукатов и, попрощавшись сердечно, поспешил со своею дорогою добычей к условленному пункту сборища – к ктитарю бывшей церкви Гаку.
Когда Богдан нашел хату Гака, прилепившуюся к горе за выступом скалы и закрытую еще довольно густым садиком, то солнце уже было на закате и алело заревом, обещая на утро добрый мороз. Местечко лежало несколько ниже и тонуло в холодной мгле; только костелы и панский палац, озаренные прощальными лучами, казались выкрашенными в яркую кровь.
Богдан нашел на дворище двух своих козаков, сообщивших уже, конечно, о нем господарю, так как ктитарь на первый стук копыт выбежал на крыльцо и, низко кланяясь, приветствовал Богдана как высокого, именитого гостя.
– Челом тебе, ясновельможный пане полковнику; великая честь мне и моей хате, что ты не побрезгал и завернул к нам, убогим.
– Спасибо, щырое спасибо! – поклонился низко Богдан. – Только не насмехайся, пан ктитарь, какие мы ясновельможные? Такие же бесправные харпаки, как и вы, как и весь русский люд: позволили паны пробедовать день, живота не лишили, и за то им в ноги, а не позволили, ну й болтайся на колу или крутись на веревке!
– Ох, правда, правда! На вас только, рыцарей, и надия.
– Надия на бога… А панотец тут, дома?
– Тут, тут… Прошу покорно вашу милость до господы…
XXVII
Богдан вошел в довольно просторную светлицу и, кинувши быстрый взгляд, заметил, что преображенный Нечай сидел уже на лаве с запорожцем и еще двумя почтенными стариками, а на средине хаты стоял хорошего роста и крепкого сложения мужчина, в простом, нагольном кожухе и смазных чоботах. Трудно было сразу решить, к какому сословию принадлежал он: темная, с легкою проседью борода исключала в нем козака или мещанина, так как последние брили бороды, позволяя себе, и то в редких случаях, запускать их только в глубокой старости; выразительное и непреклонное до суровости лицо не могло принадлежать забитому селянину; наконец, нищенская одежда не давала возможности признать в нем пана или священника.
Богдан остановился и взглянул вопросительно на хозяина.
– Благословен грядый во имя господне, – вывел его из недоумения незнакомец, поднявши для благословения руку.
– Батюшка, панотец, – смешался Богдан и подошел торопливо к руке.
– Да, изгнанный пастырь придушенной отары, служитель отнятого псами престола, но не смиряющийся перед ворогом, а дерзающий на него паки и паки[53]53
Паки – снова, еще (старослав.).
[Закрыть].
– О, если бы такие думки в сердце ограбленных и оплеванных, – воскликнул Богдан, – тогда бы стон на нашей земле превратился в торжествующую песнь!
– И превратится, и воссияют храмы господни, и попы облекутся в светлые ризы! Вставайте–бо, реку, острите ножи, точите сабли, за правое дело – сам бог! – Велебный отче! Велико твое слово; трепещут сердца наши отвагой, но душа изнывает убожеством… Нам ли, грешным?
– Все мы грешны и убоги перед господом, – сдвинул черные, широкие, почти сросшиеся брови отец Иван, и лицо его приняло мрачное, угрожающее выражение, – но убожеством оправдывать свою боязнь – грех, перед богом грех! Живота ли своего жалеть нам, когда весь народ в ранах, храмы в запустении, святые алтари осквернены? Вставайте, кажу вам, святите ножи! Вставайте и вы, слабые женщины, и дети, и старцы! Мужайтесь духом, веруйте, бо горе вам, маловерные, глаголет господь!
– Да будет все по глаголу твоему, – наклонил голову Богдан, – а животов своих мы не пожалеем! Благослови же сугубо[54]54
Сугубо – тут: вторично.
[Закрыть] меня и всех нас, панотче!
Нечай, запорожец, два старца, несколько козаков и почетные мещане стояли уже вокруг Богдана перед батюшкой. Отец Иван вынул из–за пазухи кипарисный крест, висевший у него на шее на простой бечевке, и осенил им собравшихся:
– Благословение господне на вас всегда, ныне, и присно, и во веки веков.
– Аминь! – ответили дружно предстоящие и подошли к святому кресту.
– Ну, здоров будь, друже, – распростер к Богдану руки Нечай, – от тебя не сховаешься, такое уже острое око!
– Да трудно и не признать Нечая, – обнял его Богдан, – таких ведь велетнев на Украйне, пожалуй, и не подберешь пары!
– Э! Куда нам! Тебе, брате, челом! Давно не виделись… У нас ходили поганые толки, а вот, хвала богу, ты бодрее и сильнее духом, чем прежде, значит, «прыйшов час – закыс квас, а добре пыво – заграло на дыво!»
– Лишь бы только выстоялось… – задумался на минуту Богдан. – Ну что ты, друже, за все это время делал?
– Звонил на бандуре по ярмаркам и базарам, да не один, а подобрал себе и товарищей, искрестили мы много родной край: сухой порох везде, только ждет искры…
– А вот с божьей помощью выкрешем: кремень у нас свой, паны вытесали, а огниво я доброе раздобыл…
– Эх, важно! – потер руки Нечай.
– А что, Богуна не видал? Я его после похорон жены моей потерял из виду. – Видел, видел! Темный как туча, а глаза как у волка горят, рыскает, разносит огонь между козачеством, а то иногда с голотою устраивает потехи панам либо фигли жидам…
– Сокол! Ураган! Когда б только до поры, до времени не попался…
– Надежные крылья! – заметил уверенно Нечай и оглянулся, заслышав звон фляжек.
– Ну, теперь, милости просим, закусите, чем бог послал, – пригласил к столу своих гостей ктитарь; жена его тихомолком уже поставила на стол две дымящиеся миски, одну с гречневыми рваными галушечками в грибной юшке, а другую полную вареников постных, с капустою, да флягу большую горилки, и жбан мартовского пива; теперь она стояла у стола и припрашивала, да усаживала гостей, сметая рукой с лав и ослончиков пыль.
Хозяин налил всем по доброй чарке оковитой, батюшка пригладил бороду, волосы, поправил косу и, взявши в десницу стаканчик, сказал:
– На славу предвечного бога! Да исчезнут с лица земли все угнетатели веры и поработители труждающихся и обремененных!
– На погибель врагам! – крикнули все и осушили налитые чарки.
Когда голод был утолен и радушные хозяева налили всем гостям в большие глиняные кружки черного пенистого пива, Богдан начал рассказывать жадным слушателям эпопею своих несчастий, обманутых надежд, обид и осмеяний.
– Не ропщи, брате, – заметил батюшка, когда затих печально Богдан, растравивший рассказом свои раны, – бо ни единый волос не спадет с головы без воли отца нашего небесного… Скорбно нам терпеть беды, а в них, быть может, кроется зерно благополучия: кто может познать промысл божий? Пути его неисповедимы. Коли б над тобой не стряслась напасть, ты не поднял бы восстанья: в самой каре господней есть милость. Вот меня ночью, в лютый мороз, выкинули с семьею из хаты, выкинули нас без одежды и заперли в свином хлеве. Ну, я кое–как выдержал, а жена и дети схватили горячку и умерли. – Он говорил ровным, недрогнувшим голосом, словно все у него занемело и было недоступным для боли, только черные брови его сдвигались и глаза становились мрачней. – Отняли у меня и храм божий, и остался я, как многострадательный Иов{41}, без крова, сир и убог… Но я не роптал, а гартовал сердце в горниле. Добрые люди приютили меня, нищего, прикрытого рубищем, – бросил он взгляд на свою нищенскую одежу.
– Любый панотче, – отозвался как–то сконфуженно и робко ктитарь, мигая глазами и сметая рукой крошки хлеба, – и я, и прихожане с великой радостью бы и всякие одеяния… вашей милости…
– Господи, да мы бы не знаю что, – ударил кулаком себя в грудь мещанин–старец, – так батюшка…
– Не восхотел жертвы! – перебил его отец Иван, и еще мрачнее, темнее стали его глаза, а лицо приняло даже злобное выражение. – Да отсохни у меня рука, занемей язык, коли я дам когда заработать мерзкому арендарю, коли допущу гандлювать именем господа моего, святым обрядом нашей благочестивой веры! – Он дергал, словно рвал, свою бороду и сжимал в кулаки мощные длани. – Я не прощаю осквернителям и поругателям алтаря, – сам Христос, сын бога живого, выгнал из храма вервием торгашей… И мы повинны следовать примеру его! Бог видит мое сердце: не за себя, за него пылает оно гневом, и горе им, гонителям веры, – горе латынянам, горе унитам, горе угнетателям, погибель, гнев божий на них! – втянул он с шумом воздух в богатырскую грудь. – Горе, кажу, и вам, что боитесь подняться на защиту своего бога! Они хотели сложиться, последние гроши свои несли, чтобы купить мне ризы и заплатить за одправу жиду! Но нет, нет, – ударил он кулаком по столу, – я запретил это моим прихожанам! Да не имеем мы и права на слово божие, когда допустили врагов в скинию завета… Пусть умирают без крещения дети, пусть сходятся люди, как волки, без благословения бога, пусть не очищает нас святое причащение… Горе нам, мы сами заслужили господень гнев. Я, изгнанный пастырь, служитель алтаря, блукаю, как волк–сироманец, молюсь лишь тайно, чтобы господь поднял свой народ на святое дело! Я сам тогда препояшуся мечом! И клянуся, что не одену до тех пор священной одежды, пока не увижу во славе и силе церковь свою! Израиль, когда отняли у него храм, разбил тимпаны и кимвалы[55]55
Тимпаны и кинвалы – древнееврейские музыкальные инструменты: тимпан – полушарие, обтянутое кожей, используется и сейчас в оркестрах; кимвал – инструмент, подобный медным тарелкам.
[Закрыть] и не стал, в угоду поработителям своим, петь песен священных, так и мы… Так я учу свою паству. Але мы не сядем на реках Вавилонских стенати и плакати, а лучше умрем и плотской своей смертью попрем смерть нашего духа! – С каждым словом голос батюшки креп, лицо принимало вдохновенное выражение грозной отваги.
– Умрем! – провел по глазам рукою Нечай. – Эх, и батюшка ж родной, козачий поп–рыцарь! Да вот за такое святое слово, будь я вражий сын, коли не пошел бы сейчас трощить головы и свою подставлять под обух!
– Именно, – воскликнул и запорожец, – каждое слово панотца – что молот: так и бьет по сердцу, так и выбивает на нем неизгладимые тавра!
– Верно, верно! – подтвердили и остальные глубоко тронутые слушатели.
Богдан молчал; но волнение охватывало его могучею волной и наполняло сердце каким–то новым, широким восторгом: он чувствовал, что выхованные горем слова этого мученика попа разжигают в его груди тихий огонь в бушующее пламя, но пламя это не пепелит его отваги, а закаляет ее в несокрушимую сталь.
– Спасибо вам, дети, – сказал твердо батюшка, – я знаю вас, вы знаете меня; придет час – и каждому воздастся по делам его, а час близок! Близок, близок, говорю вам… – помолчал он, словно в безмолвной молитве, вскинувши на мгновенье глаза к небу, потом вдруг потемнел и, сжавши широкие брови, продолжал мрачно: – Они, эти псы, а не служители веры, увидя, что с аренды храма не выходит гешефта, задумали осквернить его и обратить в хлев, но… не удалось им торжество и поругание, – взглянул он в пространство свирепо и запнулся, – господь не допустил и обратил в пепел свою святыню…
Все были взволнованы и потрясены признаниями любимого батюшки и мрачно молчали.
– Отче Святый и велебный, – встал Богдан величаво, словно помолодевший и окрыленный новою силой, – твое страдное сердце за тебя и за всех, твоя непреклонная вера, твой подвиг вдохнули мне бодрость и окрылили мою смутную душу отвагой!.. Да, я задумал поднять мой меч за потоптанную в грязь нашу веру, за ограбленных и униженных братьев, за нашу русскую землю! Туга налегла на ее широкую грудь; в кандалах, в крови наша кормилица–мать, ее песни превратились в стоны, ее улыбка исказилась в предсмертную судорогу… Да, мы за нее и за нашу веру ляжем все до единого! Надеюсь на милосердного бога, что он вдохнет в сердца рыцарей и подъяремного люда отвагу и что все мы повстанем за святое дело на брань!
– Благословен бог, глаголивый во устах твоих, брат! – поднял вверх крест панотец. – Да препояшет же он тебя и всех огненными мечами и да укрепит на горе врагам и на месть! – осенил он крестом всех и обнял Богдана.
– Атаман наш! Батько! Спаситель! – подходили к Хмельницкому растроганные козаки и мещане.
В это время вбежала в светлицу перепуганная жена ктитаря и сообщила встревоженным голосом: «Батюшка! Метла на небе!»
Все вскочили со своих мест и устремились на дворище; там уже стояла толпа и смотрела безмолвно вверх, пораженная суеверным страхом: действительно, на западном склоне темного, усеянного звездами неба сверкала кровавым блеском новая крупная звезда с хвостом, изогнутым наподобие сабли. Комета, очевидно, появилась давно{42}, но за тучами, облегавшими небо, не была раньше видна.
Как окаменелые, занемели все в ужасе при виде грозного небесного знака.
– Смотрите, смотрите, маловерные! – вскрикнул вдохновенно батюшка, простирая к знаменью руки. – Се господь глаголет к вам грозно с высоты небес. Терпение его уже истощилось, праведный гнев созрел и над вами висит! Горе вам, коли вы в малодушии станете и теперь противиться его воле, что начертана огненным знаком! Повстаньте же, очиститесь постом и молитвой и поднимите указуемый меч на защиту святых храмов и воли! Настал–бо слушный час, настал час суда и отомщения, настал час освобождения!
Объятые ужасом, потрясенные словом, все упали на колени, не отрывая глаз от кровавой зловещей звезды…
Стояла уже полная зима, когда Богдан добрался наконец до Киева. По широкой просеке леса, тянувшегося далеко за городом, быстро приближалась группа всадников к знаменитым Ярославовым валам{43}. Гулко отдавался звук конских копыт в тихом, словно очарованном лесу. Лошади шли бодрым галопом. Козаки, заломив набекрень шапки и подавшись на седлах вперед, словно спешили на герц, – такою удалью светились у них глаза; веселая песня, казалось, готова была сорваться с их уст, только сосредоточенное молчание атамана заставляло их молчать. Он ехал впереди всех; из–под низко надвинутой шапки видны были только сжатые брови да сумрачно горящие глаза; губы его были крепко сомкнуты, и глубокие морщины, незаметные прежде, теперь резко выступали и вокруг глаз, и возле рта.
Лес начинал редеть; приподнявшись в стременах, можно было уже заметить золоченые купола святой Софии, мелькавшие иногда из–за вершин дерев.
– Гей–гей, хлопцы, – очнулся наконец Богдан, – поддай жару! Как на мой взгляд, так уже и Золотые ворота недалеко!
– А так, так, батьку, за леском площина, а там уже и валы, и эти самые ворота! – отозвались козаки.
– То–то, а мы словно сметану везем! Ну ж, живее! – скомандовал Богдан.
Лошадей пришпорили, и частый стук копыт о замерзлую дорогу наполнил весь лес.
Вскоре густой бор перешел в низкорослый кустарник, и через несколько минут всадники выехали на широкую снежную поляну.
Дорога то опускалась, то подымалась по волнистым холмам. Поднявшись на один из них, Богдан увидел прямо против себя в отдалении высокие валы, тянувшиеся широким полукругом. Вид их был так красив и величествен, что Богдан невольно придержал своего коня. Устланные густым ковром снега, они казались еще величественнее и грознее, чем были в самом деле. Глубокий ров тянулся вокруг них, высокая золоченая каменная арка с небольшою церковью, построенной на вершине ее, подымалась посередине. Мост подъемный был спущен, ворота отперты, а подле них со стороны поля видна была кучка привязанных лошадей. Из–за высоких валов ярко блестели на солнце купола святой Софии.
Богдан сбросил шапку и, набожно перекрестившись, поклонился и правой, и левой стороне; примеру его последовали и остальные козаки.
В морозном воздухе было тихо и спокойно. Богдан не отрывал своего взгляда от Ярославовых валов.
– Эх, панове братья! – вырвалось наконец у него. – Было ведь когда–то и у нас свое сильное княжество, крепко держало оно русскую землю, храбро отбивалось от татар и других ворогов… Было, да сплыло!.. – вздохнул он глубоко, жаркий румянец покрыл его лицо. – И развеялись мы теперь, словно разметанное бурею стадо, без вожака и без пастыря. Ну, да ведь «не на те козак пье, що е, а на те, що буде!» – крикнул он уже бодро и, тронувши коня стременами, быстро полетел вперед.
Через четверть часа они остановились у самых Золотых ворот. Это был, собственно, гигантский свод, сложенный из громадных кирпичей и необтесанных камней, залитых цементом; позолота в некоторых местах совершенно вытерлась, в других еще блестела ярко. В средине свода устроены были тяжелые ворота, а над ними подымалась в виде башни маленькая церковь. У ворот подле разложенного костра грелась польная мейская[56]56
Мейская – городская.
[Закрыть] стража. Ответивши на вопросы ее, Богдан и его спутники въехали под мрачные своды Золотых ворот.
– Вот работа так работа, панове, – заметил он козакам, внимательно осматривая и ворота, и ров, и валы. – Когда будовалось, а и теперь поищи–ка таких фортеций – и не сыщешь нигде! Пушка не возьмет – куда! Да, когда–то эти окопы, да храброе войско, да добрый военный запас, – оживлялся он все больше и больше, любуясь укреплениями, – год, два выдержали б осаду и не сморгнули бы! Так ли я говорю?
– Так, так! – ответили весело козаки, заражаясь его оживлением.
– То–то! Да мало ли у нас на Украйне таких твердынь, – вздохнул Богдан, уже садясь на коня, – только толку мало, когда все они не в наших, а в лядских руках!
От Золотых ворот шла широкая улица, упиравшаяся прямо в ограду святой Софии. Направо и налево тянулись по ней низенькие домики; над входами многих из них болтались соломенные вехи, означавшие, что в этих гостеприимных обителях можно выпить и меду, и пива, и оковитой, да и поговорить с каким–либо зналым и дельным человеком. Остановившись у первого более нарядного из них, Богдан соскочил с коня и обратился к своим спутникам:
– Ну, панове, здесь можно пока что и отдохнуть с дороги, и выпить чарчину–другую, да и расспросить кстати, что и как в городе.