Текст книги "Буря"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)
– Я фаталистка[10]10
Фаталист – человек, верящий в неотвратимость судьбы (фатума).
[Закрыть], – ответила загадочно Елена.
Между тем пан Комаровский, выйдя из дому и не встретив никого, направился во двор. Он осмотрел конюшни и скотские загоны, побывал и на току, завернул и к водяным млынам.
– Ого–го–го! – приговаривал он сам себе, при каждом новом богатстве, открываемом им в усадьбе пана писаря, и при этом бескровное лицо его принимало самое алчное, плотоядное выражение.
Возвращаясь с мельниц, он заметил, что в одном месте с плотины можно было легко проникнуть в сад, перескочив лишь через узкий и мелкий рукав Тясмина. Он перепрыгнул его сам и очутился возле пасеки в саду. Это последнее обстоятельство привело его почему–то в прекрасное расположение духа.
– Досконале! – заметил он вслух и пошел по саду.
В воздухе было тепло и тихо. Пахло грибами. Под ногами его меланхолически шуршал толстый слой пожелтевших листьев, сбитых ветром с дерев. Элегическая, мирная обстановка навеяла тихое раздумье даже на деревянную натуру пана Комаровского. Не зная ни расположения, ни величины сада, он пошел прямо наудачу и очутился вскоре в совершенно уединенном месте. Вдруг до слуха его донеслась какая–то тихая песня. Пан Комаровский прислушался, – пел, очевидно, молодой женский голос. Он прислушался еще раз и пошел по направлению песни. Вскоре звуки стали доноситься до него все явственнее и явственнее, и наконец, развернувши кусты жимолости и рябины, он очутился на небольшой полянке, вдоль которой шел плетень, граничивший с чистою степью. На плетне, обернувшись вполоборота к степи, сидела Оксана. Черная коса ее свешивалась ниже пояса, босая, загоревшая ножка, словно вылитая из темной бронзы, опиралась о плетень; корсетки на ней не было, и под складками тонкой рубахи слегка обрисовывались грациозные формы ее молодой фигуры. Лицо ее было задумчиво и грустно. Устремив глаза в далекий, синеющий горизонт, она пела как–то тихо и печально:
Ой якби ж я, молодая, та крилечка мала,
То я б свою Украину кругом облітала!
Пан Комаровский остановился, пораженный таким неожиданным зрелищем. «Что за чертовщина! – воскликнул он сам про себя. – Да, кажись, этот знаменитый пан сотник лучше турецкого султана живет, – окружил себя такими красавицами и роскошует. – Несколько времени стоял он так неподвижно, не отрывая от Оксаны восхищенных глаз. – Но кто б она могла быть? Может, дочь?.. По одежде не видно, чтоб она принадлежала к числу дворовых дивчат…» И, решившись разузнать все поподробнее, пан Комаровский откашлялся, сбросил с головы шапку и произнес громко:
– Кто бы ты ни была: прелестная ли русалка, или лесная дриада{9}, или пышная панна, укравшая красоту свою у бессмертной богини, – все равно позволь мне, восхищенному, приветствовать тебя! – и пан Комаровский низко склонился.
– Ой! – вскрикнула Оксана, спрыгивая с плетня, но, увидев незнакомого шляхтича в роскошной одежде и встретившись своим испуганным взглядом с каким–то странным, неприятным взглядом его светлых глаз, она быстро повернулась и, не давши пану Комаровскому никакого ответа на его витиеватую речь, поспешно скрылась в кустах.
Комаровский бросился было за ней в погоню, но, не зная расположения сада, он принужден был вскоре остановиться.
– Этакий ведь дикий чертенок!.. Показалась и скрылась как молния! – ворчал он про себя, возвращаясь в будынок… – А ведь хороша же, черт побери! Огонь… Молния!.. Опалит… сожжет!.. Как бы узнать, однако, кто она и откуда – недоумевал он. – Может, она совсем и не здешняя, а из хуторянских дивчат? Только нет, у тех и руки, и ноги грубые, а эта вот словно вылита, словно выточена! – Пан Комаровский сплюнул на сторону. – Вот это кусочек так кусочек, можно и не жевавши проглотить! – мечтал он, стараясь возобновить перед собою снова образ Оксаны, мелькнувший перед ним так неожиданно.
Войдя в сени будынка, он услыхал где–то недалеко два молодых женских голоса, из которых один, – он узнал его сразу, – был голосом дивной степной красавицы, появившейся так неожиданно перед ним.
В ожидании обеда Комаровский отправился разыскать покоевку Елены Зосю, о которой он слыхал уже не раз. Сунувши ей в руки пару червонцев и ущипнув за полную щечку, пан Комаровский получил все желаемые сведения и узнал, что Оксана не дочь пана сотника, а принятая им сирота.«Тем лучше», – решил про себя Комаровский и сунул Зосе в руку еще один золотой.
К обеду вышла вся семья; в числе их Комаровский заметил сразу и свою степную красавицу. Она была одета теперь в красный жупан и такие же сапожки.
За обедом ему не удалось перекинуться с нею ни словом. Но, несмотря на видимое смущение девушки, он не спускал с нее глаз, забывая даже опоражнивать кубки, усердно подливаемые ему.
Оксана сидела все время словно на раскаленных угольях. Пристальный, непонятный ей взгляд шляхтича и смущал ее, и наводил какой–то непонятный страх на ее душу.
– Ишь, вылупился как на бедную дивчыну! – ворчала даже баба, наблюдавшая за подаванием обеда. – Сорому у этого наглого панства ни на грош!
Наконец томительный обед кончился. Но как ни искал Комаровский свою незнакомую красавицу, она скрылась куда–то так, что он при всем желании не мог ее найти.
Вечером, когда уже совсем стемнело и солнце скрылось за дальними синевшими горами, отягченные вином и яствами гости возвращались рысцой к Чигирину.
– Ну, что, как нашел? – спрашивал самодовольно Чаплинский.
– Красавица, краля! – воскликнул с жаром Комаровский.
– И этакую–то королеву хаму держать!
– Пся крев! – поддержал с досадой и Комаровский. – Хлопское быдло!
– А косы–то – золотые, словно тебе спелое жито! – смаковал Чаплинский, зажмуривая глаза.
– Как вороново крыло! – перебил Комаровский.
– В уме ли ты, пане зяте? – уставился на него Чаплинский.
– Да ты, пане тесте, не хватил ли через край? – загорячился Комаровский. – Что мне в твоих блондинках? Надоели! Да и мало ли их между наших панн? А тут: косы черные, глаза как звезды, кожа смуглая, а румянец так и горит на щеках! Огонь, а не девушка!
– Да ты это о ком? – даже привскочил в седле Чаплинский.
– О ней же, о воспитаннице пана сотника.
– Бьюсь об заклад на сто коней, что ты рехнулся ума! – вскрикнул Чаплинский. – Елена…
– Кой бес там Елена! – вскрикнул в свою очередь и Комаровский. – Оксана зовут ее, Оксана!
– А! – протянул Чаплинский. – Значит, там есть и другая, а я и не знал… ну да и сотник!
Несколько минут всадники ехали молча. Наконец Чаплинский обратился к Комаровскому.
– Ну, что ж, пане зяте, не раздумал ли ты относительно моего предложения?
– Рассади мне голову первый татарин, если я теперь забуду его! – вскрикнул с жаром Комаровский. – Только чур, пане тесте, добыча пополам!
– Добре! – согласился Чаплинский.
Всадники перебили руки и подняли коней в галоп.
IX
Пронеслась страшная весть по Украйне, вспыхнули на сторожевых вышках южной крымской границы огни{10} и побежали от одной до другой, направляясь к зеленому Бугу и деду Днепру. Народ с ужасом смотрел на эти зловещие зарева и с криком «татаре! татаре!» прятался по болотам, лесам и оврагам. Более смелые бежали на Запорожье к своим собратьям, ушедшим от панской неволи, – лугарям, скрывавшимся в тенистых лугах низовьев Днепра, степовикам, находившим убежище в байраках безбрежных южных степей, и гайдамакам, промышляющим свободною добычей.
Хутора и целые поселки пустели; экономы и дозорцы первые улепетывали в укрепленные замки, оставляя хлопов на произвол судьбы; хлопы угоняли скот и уносили свой скарб в боры и леса, где они поблизу находились, уводили в дебри и жен, и детей, и старцев, а где лесов не было, все бросали и уходили в безумном страхе, куда глаза глядят, – иногда прямо в руки врага. В не опустевших еще селениях стоял гвалт и плач матерей и крики детей, а в опустевших мычал лишь оставшийся в хлевах скот да выли привязанные собаки.
Стоном и тугою неслась татарская беда по русской земле, кровавыми лужами и пожарищами прокладывала себе пути, широкими кладбищами и мертвыми руинами оставляла по себе память…
Долетела страшная весть про татар и до Чигирина. С каждым днем начали появляться в замке толпы экономов из дальних старостинских маетностей; они рассказывали небылицы про свою безумную храбрость и отчаянную защиту, про бесчисленные толпища татар и про ужасы разгромов…
Чаплинский, слушая эти рассказы, бледнел, а особенно клеврет его Ясинский не мог решительно удержаться от дрожи, уверяя, что его трясет ярость и злоба на дерзость «собак».
Сам же староста Чигиринский Конецпольский призадумался крепкою думой: конечно, ему можно было послать рейстровых козаков для отражения набега, но хотелось и самому послужить Марсу и заполучить чужими руками военную славу, а желательно это было тем более, что он втайне мечтал после смерти отца стать самому гетманом.
Несмотря на настояния Чаплинского, Конецпольский отказался дать знать коронному гетману Потоцкому о набеге загона татар{11}, решившись сам справиться с врагом.
Но кому поручить войска? Кого назначить атаманом? Под чьей рукой безопасно самому выступать предводителем? Конецпольский перебрал в уме всех сотников, полковников и старшин и остановился на Богдане Хмельницком. «Да, он единственный; и доблестью, и опытностью, и умом он превосходит всех… Что ни говори, Чаплинский, а это талантливейший и храбрейший воин».
И староста послал гонца за Хмельницким.
А в уединенной беседке Чаплинского шел между ним и Ясинским такой разговор:
– Я серьезно говорю, – убеждал подстароста, – что если этот старый волк опознал пана, то он действительно сведет счеты, и теперь уже речь идет не о мести, а о спасении панской шкуры; я себя отстраняю. Мне пана жаль, я знаю этого козацкого дьявола, от его рук не уйдет ни одна намеченная жертва.
– Я не дремлю, – ответил дрожащим голосом побледневший Ясинский, – этот хам всем опасен, клянусь пресвятою девой! Удивляюсь, почему его не возьмут хоть в тюрьму?
– Нет явных улик, – вздохнул Чаплинский, – а наш староста преисполнен рыцарского духа даже к быдлу, – пожал он плечами. – Но не о том речь; этот зверь теперь днем и ночью будет искать панской погибели: шпионов, потатчиков и друзей у него, бестии, на каждом шагу, и, кто знает, может быть, мой слуга, что пану подает кунтуш, будет его убийцей?
– Знаю, знаю, чувствую на себе и день и ночь когти этого дьявола, – проговорил Ясинский, нервно вздрагивая и оглядываясь на запертую дверь.
– И пан будет добровольно нести такую муку, такую пытку, когда… теперь… в походе…
– Об этом я уже подумал, – перебил его Ясинский, и хотя в беседке не было никого, кроме самих собеседников, он наклонился к уху Чаплинского и начал шептать ему что–то тихо и торопливо.
– Так это досконально? – потер себе Чаплинский руками объемистый, стянутый поясом живот. – Значит, и пан будет в походе?
– Я бы полагал, як маму кохам, – начал робко Ясинский, – если, конечно, вельможный пан с этим соглашается, мне бы, ввиду этого обстоятельства, не следовало быть в походе; буду находиться за глазами. Значит, что ни сбрешет пойманный даже збойца, пойдет за наглую клевету, и никто ему не поверит!
– Пожалуй, – задумался Чаплинский.
– К тому же, – более оживленно продолжал клеврет, – я здесь необходим для вельможного пана. Меня просил егомосць Комаровский помочь в важной справе.
– А… – протянул подстароста, – тогда конечно.
Богдан, возвратившись из Чигирина, торопливо стал собираться к походу; он надел под серый жупан кольчугу, а внутри шапки приладил небольшой, но крепкий шлем – мисюрку.
Как старый боевой конь, зачуя призывную трубу, храпит, поводит кругом налитыми кровью глазами и рвется вперед, выбивая землю копытом, так и Богдана оживил сразу этот призыв, разбудил боевую страсть, вдохнул молодую энергию. Назначение его, хотя и временным атаманом над целым полком, тоже льстило его самолюбию. Бодрый, помолодевший, он осматривал свое оружие и выбирал из складов надежное для сына Тимка; его решился он взять с собою, чтобы тот понюхал пороху и познакомился, что есть за штука на свете татарин. Кроме Тимка, он брал еще с собою Ганджу, Чортопхая, Гниду и человек пять из надежнейших хуторян. Своей сотне и другим в Чигиринском полку он дал наказ приготовить к походу харч и оружие и немедленно отправляться в Чигирин, где и назначен был сборный пункт.
Все домашние и дворня, несмотря на обычность этих походов и на уверенность, что батько атаман насолит этим косоглазым чертям, на этот раз были почему–то встревожены и совершали поручение молчаливо, затаив в груди вырывавшиеся вздохи.
– Ну что, Тимко, полюбуйся, какую я тебе отобрал зброю, – говорил самодовольно Богдан, показывая своему старшему сыну разложенное оружие. – Вот эта сабля отцовская еще, клинок настоящий дамасский[11]11
Дамасский – из дамасской, особого качества стали, которую изготовляли арабы.
[Закрыть]… служила она твоему деду и батьку верой и правдой, – обнял он нежно второго сына Андрея, раскрасневшегося от волнения, с горящими, как угли, глазами. – Возьми же, мой любый, – протянул он саблю Тимку, – эту нашу родовую святыню, береги ее как зеницу ока, и пусть она тебя, за лаской божьей, хранит от напасти.
Тимко склонился, как склонялся головой под евангелие, и бережно, с чувством благоговения, принял на свои руки этот драгоценный подарок; но Андрийко не удержался: он бросился и поцеловал клинок этой заветной кривули.
– Дытыно моя! – растрогался Богдан и прижал Андрийка к своей широкой груди. – Вот правдивое козацкое сердце, в таком малом еще, а как встрепенулось! Орля мое! – поцеловал он в обе щеки хлопца еще раз.
А тот, весь разгоревшийся от отцовской ласки, улыбающийся, сияющий, с счастливыми слезинками на очах, припал к батьковскому плечу и осыпал его поцелуями.
– А вот тебе, Тимко, и рушница, – потрясал уже Богдан семипядною фузеей, – важный немецкий мушкет. На прицел верна, и летками бьет, и пулей: если угодит, так никакие латы не выдержат… найдет и под ними лядскую либо татарскую душу и пошлет ее к куцым… Ты за нею только гляди, чтобы не ржавела!
– Как за дытыною смотреть буду, – ответил с чувством Тимко, взвешивая на руке полупудовую рушницу.
– Ну, и гаразд, – улыбнулся батько, – а вот тебе и пистоли настоящие турецкие: сам вывез, когда был в полону. Только ты, сынку, на эти пукалки очень–то не полагайся, верный тебе мой совет! Изменчивы они – что бабы: то порох отсырел, то пуля не дошла, то кремень выскочил… Эх, нет ничего вернее, как добрый булат! Тот уж не выдаст! Так вот, к кривуле, что за сестру тебе будет, получи еще брата, – и Богдан передал ему длинный, вроде ятагана, кинжал, – вот на этих родичей положиться уж можно, да еще на коня; он первый друг козаку. Сам лучше не доешь и не допей, а чтоб конь был накормлен: он тебя вывезет из болот, из трущоб, он тебя вынесет из всякой беды. – Да я, тату, за своего Гнедка перервусь! – вскрикнул удало Тимко. – Спасибо, батьку, за все! Продли вам век господь! Поблагословите ж меня!
Он склонил голову и с глубоким почтением поцеловал отцовскую руку.
– Сынку, дитя мое дорогое, – встал торжественно Богдан и положил на его склоненную голову руки, – да хранит тебя господь от лиха, да кроет тебя ризою царица небесная от всяких бед и напастей! Теперь ты получил оружие и стал уже с этой минуты настоящим козаком–лыцарем. Носи же его честно, со славой, как носили твои деды; не опозорь его и единым пятном, ни ради корысти, ни ради благ суетных, ни ради соблазнов, а обнажай лишь за нашу правую веру, за наш заграбленный край да за наш истерзанный люд! – обнял он его и поцеловал три раза накрест.
– Аминь! – проговорил вошедший в светлицу незаметно дед. – Тут тебе, голубь мой, и «Вирую», и «Отче наш». Одно слово – козаком будь! – обнял он его трогательно.
– Прими и от меня эту ладанку, – высунулась из–за деда сморщенная, согнутая бабуся; она тихо всхлипывала, и слезы сочились по ее извилистым и глубоким морщинам. – То святоч от Варвары–великомученицы; она охранит тебя, соколе мой, дытыно моя! – и бабуся дрожащими руками надела ему на шею ладанку на голубой ленточке.
Растроганный Тимко обнимал и бабу, и деда и все отворачивался, чтобы скрыть постыдную для козака слезу.
– Э, да тут все собрались, мои любые! – заговорил оживленно Богдан. – Только не плачьте, бабусю, – козака не след провожать слезами в поход… Еще, даст бог, вернемся, славы привезем, и ему дадим хоть трохи ее понюхать.
– Ох, чует моя душа, что меня больше уж вам не видать, – качала головой безутешно старуха, – чую смертную тоску, стара я стала… да и горе придавило, не снести его.
Андрийко подбежал к ней и начал ласкаться.
– Да что вы, бабусю, – отозвался Богдан, – кругом это горе, как море, а умирает не старый, а часовый.
– Так, так, – подтвердил и дед, – скрипучее дерево переживает и молодое. Мы тут с вами, бабусю, господаревать будем, а коли что, так и биться, боронить господарское добро!
– И я буду боронить! – крикнул завзято Андрийко.
У Богдана сжалось почему–то до боли сердце, но он с усилием перемог это неприятное ощущение и весело воскликнул:
– Да! Тебе, сынку, да вам, диду и бабо, поручаю я свою семью и свой хутор! Смотрите, чтоб всех вас застал здоровыми, покойными и добро целым… а за нас не журитесь, а богу молитесь!
– Будем доглядать, храни вас господь! – отозвался лысый дед, покачивая своею длинною желтовато–белою бородой.
– Не бойся, тату, все доглядим, – бойко и смело отозвался Андрийко, – голову всякому размозжу! – сжал он энергично свой кулачок. – Я, тато, – схватил за руку Богдана Андрийко, – ни татарина, ни черта не побоюсь… вот хоть сейчас возьми!
– Подрасти еще, любый мой, да разуму наберись, – поцеловал Богдан его в голову, – а твое от тебя не уйдет, будешь славным козаком; только так козакуй, чтоб народ тебя помнил да чтоб про тебя песни сложил. Ну, однако, пора! Побеги, Андрийко, крикни Гандже, чтоб кони седлал, а я еще пойду со своими проститься. – И Богдан поспешно ушел на женскую половину.
Там застал он только Катрусю да Оленку; старшая дочка чесала сестре своей голову.
– Ну, почеломкаемся, мои дони любые, и ты, Катре, и ты, Оленко, – прижимал он их поочередно к груди. – Храни вас матерь божия!
– Таточко, ты едешь? – прижалась к нему Катря. – Не покидай нас, и без тебя страшно, и за тебя страшно.
– Не можно, моя квиточко, служба, – искал кого–то глазами Богдан. – Не плачь же, я скоро вернусь.
– Ох, тату, тату, я так тебя люблю! – бросилась уже с рыданиями к нему Катря на шею.
– Успокойся, моя рыбонько, – торопливо отстранил ее Богдан. – Не тревожься… А где ж Юрась и Елена?
– В гайку, верно, а може, и в пасеке, – заявила Оленка.
Богдан поспешно направился в гай, но ни в нем, ни в пасеке, несмотря на самые тщательные поиски, Елены он не нашел; он уже возвращался домой, опечаленный, что не пришлось ему и попрощаться с голубкой, и взглянул еще раз на гай, на сад, на Тясмин… И эта мягкая, чарующая картина показалась ему в новых, неотразимо привлекательных красках, она грела его душу какою–то трогательною лаской, от нее он не мог оторвать глаз.
Вдруг у самого поворота к будынку, в укромном уголке гая, он заметил Елену.
– А я бегаю везде, ищу свою зироньку, – направился он к ней порывисто. – Мы здесь с Юрасем все время, – улыбнулась как–то испуганно Елена, – он и заснул под мою сказочку…
Юрась действительно лежал, уткнувшись в ее колени, и спал безмятежно.
– Уезжаю ведь я, – запнулся Богдан.
– Ах, – как–то испуганно взглянула на него Елена и побледнела, – зачем так скоро? Не надо! – проговорила она как–то порывисто; потом провела рукой по лицу, вздохнула глубоко и добавила спокойнее: – Ведь это в поход, на страшный риск?
– К этим страхам, моя горлинко, мы привыкли. Вся наша жизнь идет под непрерывным риском за каждый ее день. Может быть, он и делает нас выносливыми и сильными, но не эти опасности, на которые идешь с открытыми глазами, страшны: такие только тешат сердце козачье да греют нашу удаль, а вот опасности из–за угла, от лобзаний Иуды{12}, от черной неблагодарности, такие–то пострашнее.
Елена побледнела пуще снега и вдруг почувствовала, что в ее грудь вонзилась стрела; она щемила ее и затрудняла дыхание.
«Ведь он спас мне жизнь!» – молнией прожгла ее мысль и залила все лицо яркою краской стыда.
– Ой матко свента! – вырвалось невольно из ее груди, и она упала на шею к Богдану.
– Не тревожься, зозулечко моя, радость моя, счастье мое! – обнимал ее Богдан, целуя и в голову, и в плечи. – Не согнемся перед бедою… Вот и теперь Конецпольский поручил атамановать в походе никому другому, как мне… Значит, считает меня сильным. И есть у меня этой силы довольно, – расправился он во весь рост и ударил себя рукой в богатырскую грудь, – не сломят ее прихлебатели, ничтожные духом!.. Лишь бы ты одна, счастье мое, любила меня! – прижал он ее горячо к своей груди. – Одна ты у меня и радость, и утеха, – ласкал он ее горячей и страстней, – без тебя мне не в радость ни жизнь, ни слава! Никого не боюсь я… Слышишь, Елена? Одной тебя… тебя одной боюсь!.. – Тато, тато! – шептала она, вздрагивая как–то порывисто и пряча еще глубже свое пылающее лицо на его груди.
– Вот и на днях ты так больно ударила в мое сердце, Елена, – продолжал Богдан, целуя ее нежно и ласково в золотистую головку. – Дитя, я не виню тебя… я знаю, что виноват сам: я мало думал о тебе, щадя твое молоденькое сердце… я не посвящаю тебя в те кровавые тайны, которые окружают меня. Но я верю, верю, Елена, счастье мое, что те жестокие слова, которые сорвались тогда у тебя… шли не от твоего сердца. Они были навеяны тебе кем–нибудь из моих изменчивых друзей. Но, Елена, не верь им, не верь их уверениям и восторгам. В тебе они видят только забаву, только красавицу панну, которая волнует им кровь, а я… – Богдан остановился на мгновенье и заговорил снова голосом и, серьезным и глубоко нежным: – Ты знаешь, жены своей я не любил… да ее уж давно и не было у меня. Ни один женский образ не закрадывался до сих пор в мое сердце. Все оно было полно ужасов смерти и ударов судьбы. Тебя я полюбил в первый и в последний раз. В таком сердце, как мое, дважды не просыпается кохання. Люблю тебя не для минутной забавы, люблю тебя всем сердцем, всею душой, солнце ты, радость моя!
Богдан прижал ее к себе горячо, до боли, и хотел было поцеловать в глаза, но Елена судорожно уцепилась за шею руками, и сдерживаемое рыдание вырвалось у ней из груди.
– Ты плачешь? Плачешь? Счастье мое, пташечка моя, ангел мой ясноглазый! – говорил растроганно Богдан, покрывая ее головку жаркими поцелуями. – Теперь я вижу, что тебе жаль твоего татка, теперь я вижу, что ты любишь меня! Ах, если б ты знала, какою радостью наполняешь ты мое сердце! Задохнуться, умереть можно от счастья! – вскрикнул он, прижимая ее к себе. – Что мне все вороги, когда я верю тебе, Елена?.. Ты говорила, что любишь только сильных; в этом ты не ошиблась, верь мне! И мы будем с тобою счастливы, потому что твое счастье – вся жизнь для меня!
Он припал долгим, долгим поцелуем к ее заплаканному лицу и затем заговорил торопливо:
– Ну, прощай, прощай, моя королева, моя радость, не тревожься, не думай… Будь весела и покойна, – перекрестил он ее. – Береги моих деток. – И, обнявши ее еще раз, он решительно повернулся и направился скорыми шагами на дворище, где уже давно его ждали.
– На бога! Постой… Мне надо… Я должна… Ой! – рванулась было к нему Елена, но Богдан не слыхал ее возгласов. От быстрого ее движения Юрась упал на землю; она растерянно бросилась к нему, и когда Богдан совершенно скрылся, прошептала: – Что ж, судьба! Что будет, то будет!
Все уже были на конях. Богдан вскочил на своего Белаша, и тот попятился и захрапел, почуяв на спине удвоенную тяжесть.
– Ну, оставайтесь счастливо! – снял шапку Богдан и перекрестился.
Спутники его тоже обнажили чубатые головы.
– Храни тебя и всех вас господь! – перекрестил их издали дед.
В это время Андрийко подбежал к отцу и, ухватясь за стремя, прижался головой к ноге.
– Тато, тато! Поцелуй меня еще раз! – произнес он порывисто, и что–то заклокотало в его голосе.
Богдан нагнулся с седла и поцеловал его в голову, а потом, окинувши еще раз все прощальным взором, крикнул как–то резко: «Гайда!» – и понесся галопом со двора в Чигирин.