Текст книги "Буря"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 42 страниц)
XXXVIII
После первых приветствий, шуток и расспросов Богдан притворил двери и обратился ко всем серьезным и деловым тоном:
– Ну, панове, теперь мы все в сборе. Все вы знаете, зачем я вас созвал сегодня: день этот для нас важнее всех будущих дней. Если нам удастся выманить у старого хитреца эти привилеи, успех будет за нами. Этими привилеями мы подымем все поспольство, всю чернь, а главное, привлечем ими на свою сторону и татар. Поэтому прошу вас, друзи, будьте настороже: никто не пророни шального слова. Старого лиса трудно будет обмануть. Не пейте много, смотрите за мной, что я буду делать и говорить; подбрехайте мне, да ловко.
– Гаразд, батьку, – кивнул своею мохнатою головой Нечай. – Брехать – не цепом махать.
– Только не передавать кутье меду! – заметил Золотаренко.
– Смотрите ж, – продолжал Богдан. – Что бы я ни говорил, не возражать мне ни слова. Я в большой звон, а вы в малые. А если господь нам поможет вырвать привилеи из рук лиса, ты, Богун, ты, Ганджа, и сын мой, Тимко, сегодня же ночью со мною на Сечь.
– Ладно, – согласились все.
– А если, – спросил Нечай, – этот старый лантух их уничтожил?
– Это и мне сердце морозит, – сжал брови Богдан, – впрочем, не такой он, их на всякий случай припрячет… чтоб и вашим, и нашим.
– Дай бог! – мотнул головой Нечай.
– Так, так! Дай, боже, и поможи! – перекрестился Богдан. – Одначе за мною, панове; я вижу, Барабаш приехал; Кречовский{64} с ним… А вот и батюшки с дьячками.
Освящение дома произошло с полным великолепием. Служили два священника с причтом и хором, который если и пел не с полным уменьем, зато с чувством и умиленьем.
После служения радушный хозяин пригласил всех на «хлеб радостный». В сараях, где разместили нищих, калек и бандуристов, потчевали всех водкой и пивом дед, Варька, Верныгора и Золотаренко. Слышались всюду какие–то таинственные тосты и пожелания. Оживление за столами росло все больше и больше.
А в парадной светлице, за роскошно убранными и уставленными всевозможными яствами столами пан писарь вместе с Ганной, Катрей и Оленой витали дорогих гостей, особенно же пана полковника, который сидел на самом почетном месте; несколько дивчат и козачков с блюдами, кувшинами и фляжками стояли осторонь, ожидая только приказаний хозяина.
– Ну, панове, – произнес Богдан, наливая первую чарку Барабашу, – прежде чем начинать наш пир, выпьем за здоровье его милости короля, панов сенаторов и всего вельможного панства!
– Vivat, vivat! – подхватили кругом старшины.
– Пусть господарюют себе на утеху, а нам на счастье!
– И мятежникам на страх и на горе! – гаркнул во все горло Нечай, ударяя со всей силы широкою ладонью по столу.
– Слава! Слава! – подхватили опять старшины.
– Приятно слышать, – наклонился Барабаш к Хмельницкому, – приятно слышать такие речи… а я думал… поговаривали, знаешь… о Нечае, что он из тех головорезов, которые не хотят видеть своей пользы.
– Э, куме, – усмехнулся Богдан и долил кубок Барабаша, – мундштуком всякого коня обуздаешь, пойдет, как шелковый.
– Так, так, а без него, смотри, и простой конь с седла сбросит, – всколыхнулся Барабаш и осушил кубок. – Добрый мед у тебя, куме, добрый… даже истома по ногам пошла.
– Так пей же, пей, куме! Сделай честь моей убогой хате, – поклонился низко Богдан и крикнул громко: – Гей, Ганно, дочки, припрашивайте пана полковника!
Ганна встала со своего места и, взявши в руки серебряный поднос, поставила на него высокий кувшин с тонким горлышком и подошла к Барабашу; за нею последовали робко и Оленка, и Катря.
– Прошу покорно! – поклонилась она низко перед Барабашем.
Барабаш взглянул на нее, – со своими вспыхнувшими щеками и длинными, опущенными ресницами, она была изумительно хороша в эту минуту.
– Ну, вот и не пил бы, да нельзя отказаться! – вскрикнул Барабаш и подмигнул Богдану. – А у тебя, куме, рассада! Ей–богу, рассада, цветник! Да и стоило ли хлопотать о той, куме, когда здесь такая курипочка, красунечка осталась? Ишь щечки как горят! – протянул он к Ганне руку, но Ганна вспыхнула и отдернула голову назад. – Пугливая еще… хе–хе–хе, – затрясся всем тучным туловищем Барабаш, – сноровил ты, пане куме, ей–ей, сноровил!
– Ты им прости, – кивнул Богдан Ганне головою, чтоб отошла, – не умеют они как следует по твоей чести почтить тебя. Хозяйки настоящей нету, а эти молодые…
– Что молодые, то ничего, хе–хе–хе… хорошо, – всколыхнулся снова своим тучным животом, подвязанным широчайшим поясом, Барабаш, – люблю таких кругленьких, пухленьких, – выводил он в воздухе пальцами, – хе–хе–хе… беленьких, знаешь, куме, беленьких… Да и ты не от того… Ишь, бездельник! – погрозил он ему пальцем. – И где он таких берет? Что б с кумом поделиться!..
– А пани полковница? – подморгнул бровью Хмельницкий.
– Э, не вспоминай, куме, не вспоминай, – замотал головою развеселившийся Барабаш и, нагнувшись к уху Хмельницкого, шепнул: – А то и охоту до еды отобьешь!
– Те–те–те! – вскрикнул весело Богдан. – А мы это все до вина да до меда, а о еде и забыли. Вот, куме, грибки, вот огурчики, вот капуста, вот и лапша шляхетская… для них готовится… а вот тарань, смотри, словно пух, а жирная, так и просвечивается, как янтарь, – придвигал он к Барабашу одну за другою миски и тарелки с горами закусок.
– Спасибо, спасибо, – причмокивал губами старик, осматривая нежными глазами аппетитные блюда.
– А вот и рыбка, тащите ее сюда, хлопцы! – крикнул Богдан двум козачкам, державшим на блюде огромного осетра. – Важная рыбка, куме, такого осетра вытащили хлопцы, что, говорят, еще покойного короля знавал… ушел от панов, а козакам в руки попал.
– Хе–хе–хе! Так сюда его, сюда, старого дурня, чтоб не попадался! – потянулся Барабаш к огромной рыбе, что лежала, словно бревно, на блюде. – А я, правду сказать, куме, еще, того, и не закусывал, так у меня в животе, как в Буджацкой степи, пусто!
– Напакуем! – тряхнул головою Богдан, накладывая на тарелку полковника огромные куски.
– И нальем, – заметил с улыбкой его сосед с левой стороны, с шляхетским лицом и умными, но совершенно непроницаемыми глазами, полковник Кречовский, – потому что рыба, говорят, плавать любит.
– М–м–м!.. – замотал головою Барабаш, не будучи в состоянии произнести слова, вследствие туго набитого рта, показывая Кречовскому, чтобы тот не наливал ему стакана; но последний не обратил должного внимания на ворчание Барабаша.
За рыбой подали великолепные борщи с сушеными карасями, а к ним разные каши; за борщами следовали пироги: были здесь и пироги с грибами, и с капустой, и с рисом, и с гречневой кашкой, и с осетриной, и с картофелем. За пирогами потянулись товченики из щуки, потравки, коропа с подливою, бигосы из вьюнов, за ними вареники с капустой, за варениками дымящиеся галушечки, распространившие ароматный запах грибов, и кваша… Барабаш ел с какой–то волчьей жадностью, он набивал себе до того рот, что его выбритые, побагровевшие щеки широко раздувались, а не умещавшиеся куски выпадали изо рта обратно на тарелку. Нагнувши низко над ней голову и широко раздвинувши локти, он только мычал какие–то одобрительные восклицания. В то же время опустошаемые с необычайною быстротой блюда исчезали и заменялись все новыми и новыми. Богдан и остальные соседи Барабаша беспрерывно подливали ему вина и меда, так что уже к середине обеда глаза полковника совершенно посоловели, а язык ворочался как–то изумительно неловко и лениво. Несмотря на то, что все старшины и ели, и пили исправно, глаза их следили за Барабашем и Богданом с каким–то лихорадочным волнением. Иногда кто–нибудь обронял короткое слово или бросал многозначительный взгляд на соседа. Но среди этих сдержанных слов и затаенных взглядов чувствовалось общее горячее волнение, которое мучительно охватывало всех этих закаленных и мужественных людей. Один только Пешта не принимал участия в общем возбуждении. Поместившись между Ганджой и Носом, он сидел как–то пригнувшись, незаметно бросая повсюду свои волчьи взгляды и бдительно прислушиваясь ко всему тому, что говорилось кругом. Впрочем, и было к чему: среди полковников и старшин завязывался весьма любопытный разговор.
– Так, так, – говорил громко полковник Нос, человек лет сорока пяти, с длинным, худым, смуглым лицом и тонкими черными усами, спускавшимися вниз, – было их много, а еще и теперь есть немало тех дурней, что кричат среди голоты о бунтах, да о бунтах, да о каких–то своих правах. А до чего доводят бунты? Видели уж мы их довольно! Пусть теперь там бунтует кто хочет, а я и сам зарекаюсь, и детям своим закажу. Ляхов нам не осилить, а если будем сидеть тихо да смирно, то перепадет и нам кое–что… а то всем – волю! Ишь, что выдумали, – и у бога не всем равный почет… И звезды не все равные.
– Ина слава солнцу, ина слава месяцу, а ина и звездам, – вставил серьезно один из седых старшин.
– Верно, – завопил Нечай, – верно, бес меня побери! Как всем волю дать, то никто мне не захочет и жита намолотить.
– Рабы, своим господнем повинуйтесь! – заметил Кречовский.
Пешта вздрогнул и повернул свои волчьи желтоватые белки в его сторону. Хотя Кречовский говорил слова эти вполне серьезно, но под усами его бродила едва приметная улыбочка. Однако, несмотря на все усилия, нельзя было бы определить, к кому и к чему она относилась – к глупому ли и трусливому Барабашу, все еще недоверчиво посматривавшему кругом, или к благонамеренным речам козаков.
– Ну, этого никак не раскусишь! А что Нечай врет, то верно, да и остальные прикинулись овцами, а в волчьих шкурах, – буркнул про себя с досадою Пешта и перевел свои глаза на Богдана.
Красивое, энергичное лицо последнего имело теперь какое– то решительное выражение; глаза его зорко следили за всеми сидевшими за столом; казалось, это полководец осматривает опытным взглядом поле сражения, предугадывая заранее победу. Но Барабаш еще не сдавался. Несмотря на то, что челюсти его продолжали беспрерывно работать, он внимательно прислушивался к раздающимся кругом разговорам, подымая иногда от тарелки свое жирное, лоснящееся лицо с отвислыми щеками и мясистым носом, и тогда хитрые, заплывшие глазки его бросали пристальный взгляд на говорившего.
– Опять что до веры, – продолжал снова Нос, поглаживая усы, – оно конечно горько, что отымают наши церкви и запрещают совершать богослужение, да что делать? Не лезть же, как бешеным, на огонь, можно лаской да просьбой у ксендза, да у пана, а и то – бог ведь один! Прочитай про себя молитву… Господь же сказал, что в многоглаголании нет спасения…
– Ох–ох–ох! – вздохнул смиренно Нечай; но вздох у него вырвался из груди – словно из доброго кузнецкого меха. – Все от бога, а с богом не биться.
– Что ж, лучше терпеть, – усмехнулся едва заметно Кречовский, – а за терпенье бог даст спасенье.
– Разумное твое слово, – заключил Хмельницкий, – смирение – самоугодная богу добродетель.
– Шут их разберет, кто кого дурит? – промычал про себя Пешта.
– Приятно, отменно, – покачнулся к Хмельницкому Барабаш, – смирение, послушание, но не монашеский чин… Скороминку люблю…
– Так, так, куме, – наполнил снова его кубок Богдан, – при смирении и пища, и прочее оное не вредительно.
– Хе–хе! Куме, любый мой! – потянулся и поцеловал он Хмельницкого.
– Ну, будьте же здоровы! – чокнулся тот кубком. – За нашу вечную приязнь!
– Спасибо… Я тебя… и – и, господи… Только не. сразу, куме: так и упиться недолго.
– Пустое! – тряхнул головою Богдан. – А хоть и упиться, то найдется у нас и перинка, и белая подушечка… Зато ж наливочка – сами губы слипаются.
– Хе–хе–хе! Доведешь ты меня, куме, до греха!
– Таких грехов хоть сто тысяч – все принимаю на свою душу…
– Ну, смотри ж! – погрозил ему пальцем Барабаш и приложился губами к кубку. Он тянул наливку долго, мелкими, жадными глоточками. – Добрая, – заключил он наконец, опуская кубок на стол и отирая лицо, вспотевшее и красное, шитым платочком.
– А коли добрая, то повторить, ибо всему доброму надо учиться, a repetitio, – налил Богдан снова кубок Барабаша, – est mater studiorum[66]66
Повторение – мать учения! (лат.).
[Закрыть]!
– Ой куме, куме! – слегка покачнулся Барабаш, но осушил кубок и на этот раз.
– Вот же, кажись, верно, – продолжал Нос, – и малому ребенку рассказать, так поймет, а им в головы не втолчешь! И через этих баламутов лютует на нас панство, постоянно урезывает нам права.
– А как же, как же, – послышались кругом возгласы, – и земли отбирают, и уменьшают реестры, все через запорожских гуляк.
— Что, теперь, не бойсь, и они разобрали, где смак, – нагнулся опять к Хмельницкому Барабаш, и Богдана опять обдало спиртным духом, – а прежде не то пели, да и ты, куме, того, признайся, прежде… – Барабаш сделал какой–то мудреный жест пальцами и улыбнулся хитрою улыбкой; посоловевшие и совсем замаслившиеся глаза его глядели нежно на Хмельницкого, – да, того… прежде… да… – повторил он снова, вертя пальцами, словно не находил слов для выражения своей мысли, – да, того… разумом за порогами витал… а сколько раз говаривал я тебе: эй, куме Богдане, куме Богдане, – покачивался уже слегка Барабаш, – чем нам своим белым телом мошек да комарей в камышах годувать, лучше будем с ляхами, мостивыми панами, мед да горилочку кружлять.
– Ге–ге, куме, – усмехнулся, тряхнув головою, Богдан, – что там старое вспоминать! Смолоду, говорят, и петух плохо поет!
– То–то, а вот через эти, так сказать, гм… да, – остановился снова Барабаш, – да, через эти шальные мысли, вот уж на что, кажись, я?.. Малый ребенок обо мне ничего не скажет, воды не замучу, а и то косятся ляхи, ей–богу, до сих пор совсем веры не ймут!
– Да что же с ними, с этими гультяями (повесами), церемониться? – раздался сердитый возглас одного из старшин. – Урезать этим птахам крылья! Не терпеть же нам из–за них! Всяк про себя дбает… Коли б не они, нам, старшине, может быть, и шляхетство дали…
– Во, во, именно! – покачнулся Барабаш, но Хмельницкий поддержал его, ласково обнявши рукой.
– Урезать! Урезать! – крикнули голоса. – Разметать это кодло разбойничье, чтоб неоткуда было брать огня!
– Да что там с ними еще раздобарывать? – гаркнул во все горло Нечай. – Правду говорит князь Ярема: вырезать всех, да и баста!
Богдан вскинул на него испуганные глаза, в которых блеснула выразительно мысль: «Эк хватил, брат! Еще все испортишь!»
Брови Кречовского многозначительно приподнялись.
– Ну вырезать не вырезать, – заметил серьезно Богдан, – а попритянуть вожжи не мешает, да…
Барабаш, впрочем, покачивался в блаженной полудреме, не замечая этой игры.
XXXIX
Между тем Богун и Ганна, сидя в конце стола, следили с лихорадочным, мучительным вниманием за происходившими сценами.
– Одно мне не по сердцу, – говорил негромко Богун, наклоняясь к Ганне и сжимая свои черные брови, – не верю я Пеште, а он тут, – взглянул он в сторону Пешты, который сидел все также молча, не принимая участия в общем разговоре, а только бросал по сторонам угрюмые взгляды.
– И дядько не лежит к нему сердцем, – ответила Ганна, – но что было делать? Нет в нем верного ничего, а обойти приглашением, пожалуй, разгневается, – завистлив он очень, – и передастся ляхам.
– Так, так, – закусил свой ус Богун и бросил быстрый взгляд в сторону Барабаша, который теперь уже совершенно раскис, размякнул и смотрел какими–то маслеными глазками на прислуживавших дивчат, словно жирный кот на птичек. – Не могу его видеть, – прошептал Богун глухим голосом, наклоняясь к Ганне, – так вот и подмывает раздавить голову этой гадине! Когда я увидел, что он протянул к тебе руку… нет, – отбросил козак резким движением голову назад, – не могу так кривить душой, как они!
– Ты думаешь, это легко дядьку? – подняла на него глаза Ганна. – Для блага нашего…
– Знаю, знаю, – перебил ее горячо Богун, – у него золотое сердце, разумная голова и ловкий язык! А я со своим ничего не поделаю! Козацкий! Рубит только с плеча, да и баста! Но ты скажи мне, – оборвал он сразу свою речь, – я слышал о том горе, которое постигло его, – как он теперь?
– Забыл, все забыл! – произнесла с воодушевлением Ганна. – Ты посмотри на него, вон как светится седина, а морщины? Не легко они ложатся, но все забыл он теперь для счастья нашей бедной родины. Да и кто бы мог, брате, думать в такое время о своем горе?
– Правда твоя, Ганно, – поднял энергично голос Богун, устремляя на нее свои черные, горящие воодушевлением глаза, – стыд тому, кто в такую минуту сможет подумать о себе!
В это время громкий голос Богдана, прозвучавший с каким–то особым выражением, заставил всех замолчать и насторожиться.
– Так, свате, так, – говорил он, все подливая Барабашу меду, – а волнуется народ и козацтво все через слухи о тех привилеях, которые выдал тебе король. И надо же было разболтать об этом в народе! Только гуторят теперь бесовы дети, будто ты их припрятал нарочито для того, чтобы самому ими воспользоваться.
– Вздор, куме, ей–богу, вздор! – покачнулся Барабаш. – Ну, и на что мне эти королевские цяцьки? Да они имеют столько же весу, как прошлогодний снег! Слыхал ведь…
– Правда–то правда, – согласился Богдан, – да народ волнуется из–за них… А когда доберется… ой–ой–ой! Не знаю, и как это ты не боишься только держать их, куме?..
– Фью–фью! – свистнул Барабаш.
– Уничтожил их? – вскрикнул побледневший Богдан.
Все так и застыли на местах.
Барабаш отрицательно качнул головой.
– Припрятал, стало быть?
– Хе–хе–хе! – расплылся Барабаш в какую–то глуповатую, довольную улыбку, и пьяные глаза его взглянули хитро на Богдана. – Ты думаешь, что я их так на виду и держу? Эх, не такой я простой, куме… как могу на первый раз сдаться… да… – покачивался Барабаш и обводил все собрание пьяными, но еще плутоватыми глазами. – Меж жинчиными плахтами, – нагнулся он к самому уху Хмельницкого, – в скрыньке лежат… жинка так и возит с собою…
– Ха–ха–ха! – покатился со смеха Хмельницкий, и лицо его покрылось яркою краской, а в глазах сверкнул торжествующий огонь. – Не может быть, куме! Прости меня, а я не верю, чтоб можно было… Ха–ха–ха! Меж жинчиными плахтами, говоришь?
– Ей–богу… чтоб я не дождал святого праздника, – говорил заплетающимся языком Барабаш, ударяя себя кулаком в грудь. – Оно, видишь… оно безопаснее… туда, думаю, не всякий полезет… Меж тем и думка такая: а что, как кривая козаков вывезет… – говорил он, уже не стесняясь ничьим присутствием, – тогда мы и вытянем из подспуда привилеи… и объявим… вот и нам перепадет… хе–хе–хе… – всколыхнулся он и едва не опрокинулся, – хе–хе–хе… перепадет на зубок!
– А отчего же пани полковникова не сделала мне чести? Засиделась в Черкассах?
– Какое? – вскинулся Барабаш. – Клятая баба… меня одного не пускала, но бог сжалился… заболела… Так я ее у Строкатого… у свата… на хуторе и кинул…
– У Строкатого, в Лыпцах?
– Гм… гм!.. – мотнул Барабаш головою. – Ай да кум, ай да старшой! – закричал Богдан, подымаясь с места. – За здоровье его да за его мудрую голову, дай, боже, чтобы у нас побольше таких было…
– Слава, слава, слава! – закричали кругом шумные голоса.
Началось всеобщее целование. Нос и Нечай поддерживали Барабаша; но, несмотря на это, он едва стоял на ногах и сильно покачивался вперед. Теперь он уже совершенно растрогался. Глаза его слезились, язык едва ворочался во рту.
– Спасибо, спасибо… детки… батьки!.. – говорил он, утирая глаза и целуясь со всеми… – Дай, боже, вам… и того… и сего… и всякого… А тебе, Богдане… уж так ты меня развеселил, потому один я на свете несчастный… А полковница иссушила меня, панове… А ты, Богдане… давай побратаемся… потому один я… ей–богу ж, один как палец! – уже совсем захныкал Барабаш.
– Добро! – согласился Богдан. – Только ты прежде, куме, сядь, а я тебе для побратанья такой венгржинки поднесу, какой ты у гетмана не пробовал! Эй, Катря и Оленка, сюда! – скомандовал он дивчатам, которые уже тут и стояли. Краснея и робея, подошли они к отцу. У одной в руке была пузатая фляжка, вся седая от моха, у другой на подносе две солидные чары.
– У-у! – потянулся к дивчатам Барабаш. – Цыпляточки… курип… курип… кур–рипочки… малюсенькие… беленькие… пухленькие, ух! – потянулся он и ущипнул Оленку за подбородок. – Люблю таких… пухляточек…
– Да ты пей, пей, куме, – поднес ему чарку Богдан.
Барабаш опрокинул ее в рот и зажмурил от блаженства глаза.
– Ну, утешил ты меня, куме, – залепетал он, склонясь головой на плечо Богдана, – утешил. Проси теперь, что хочешь, – все дам… Дивчатка… курипочки… цыпляточки… берите у меня все… я один… все равно пропадет… берите и саблю… и пистоли… и все, все, что хотите…
– Ну, это на что им! – усмехнулся Богдан. – А вот, если твоя милость, перстенечек да хусточку на память им дай, чтобы помнили твою ласку…
– Нате, а тебе, Богдане, вот эту печатку… на спогад, – снял он кольцо, печатку и хустку.
– Спасибо, друже и куме! – обнял его Богдан.
– А кури–по–чкам… сам я надену и за это их по–це–це-лую… старому можно… ей–богу… не оскоромлю… ух! Пухленькие… – потянулся он было к дивчатам, но покачнулся и непременно бы свалился под стол, если бы Нос не поддержал его. – Кур–рипочки… цяцяные… знаешь, куме, пухленькие… кругленькие… – лепетал он уже с полузакрытыми глазами, стараясь вывести пальцами какие–то круглые очертания и опускаясь головою на стол.
Но Богдан уже не слышал его пьяного бормотанья. Зажавши в руке кольцо, печатку и хустку полковника, он быстро выскочил в сени.
– Тимко! – крикнул он, задыхаясь от волнения.
– Тут, батьку, – отвечал молодой козак, который уже поджидал с нетерпением отца.
– Оседлан конь?
– Готов.
– Лети стрелой к полковнице на хутор… в Лыпци, до Строкатого… Вот хустка, печатка и кольцо Барабаша… Скажи ей, что полковник велел выдать тебе те привилеи, которые он получил от короля и запрятал между ее плахт в скрыньку… Скажи, что их нужно передать сейчас же пану старосте… а то козаки сделают наезд…
– Ладно, батьку!
Смелое лицо молодого хлопца горело решимостью.
– Не забудь ничего.
– Все помню.
– Лети ж, не жалей коня: помни, от этого зависит все дело.
– Вчас буду назад!
Хлопец вышел из сеней, и через несколько секунд до Богдана долетел звук крупного конского топота. Богдан выглянул в двери и увидел, как Тимко промчался мимо дома во весь карьер. «Ну, с богом», – произнес он мысленно и возвратился в большую светлицу. В комнате уже темнело, но никто не думал зажигать свечей. Все столпились в величайшем волнении посреди светлицы. Барабаш уже лежал совершенно пьяный, склонившись головою на стол, иногда только из его полуоткрытого рта вырывалось какое–то неопределенное и бессмысленное мычанье.
– Кого послал? – окружили Богдана старшины.
– Тимко уже полетел.
– Ладно, – произнес Нечай, – а эту рухлядь, – указал он на Барабаша, – помогите мне кто выволочить, чтоб не мешала тут.
– Идет! – согласился Нос.
– Ну, и выпасся ж на наших спинах, – крякнул Нечай, подымая Барабаша за плечи, тогда как Нос взял его за ноги, – словно кабан откормленный!
– М-м! – промычал Барабаш, приподнимая веки, и, взглянув тусклыми пьяными глазами на Нечая, пробормотал бессвязно: – Пухленькие… знаешь, куме… пух–пух–х-х…
Выволокши огромное тело Барабаша, Нечай и Нос вернулись в светлицу. Зимние сумерки быстро надвигались. Никто не садился больше за стол; в полутьме он выдвигался какою–то безобразною грудою с опрокинутыми скамейками и лавами, и кругами меду и вина.
– Седлать коней! – распоряжался Богдан отрывистым, напряженным тоном. – Ты, брат Богун, да Ганджа, да сын мой Тимко со мной на Запорожье… сейчас же, не теряя времени, чтобы не успели нас слопать паны… Тебе, Ганно, поручаю дом мой… охрани его… с тобою будут Варька и дед. Вы, братья, – обратился он к старшинам, – ждите наших известий… сидите тихо и смирно… валите все грехи на меня… не подавайте никакого подозрения до тех пор, пока мы не встретимся с вами лицом к лицу.
– Ладно, батьку! – отвечали кругом взволнованные, напряженные голоса.
– Ты, Пешта, – обратился Богдан… но ответа не последовало.
– Да где же он? Где Пешта?
Все старшины осмотрелись кругом; Пешты не было.
– За обедом сидел; я сам следил за ним все время, – заметил с тревогой Богун.
– Ушел? Когда?
Все молча переглянулись; никто этого не заметил.
Лицо Богдана потемнело.
– Недобрый знак… – произнес он глухо, проводя тревожно рукою по голове, – когда б только Тимко благополучно вернулся…
Никто не ответил ни слова. Кругом разлилось какое–то сдержанное зловещее молчание…
Прошло с полчаса; в комнате уже потемнело настолько, что лица всех присутствующих казались какими–то бесформенными пятнами, но об освещении не вспоминал никто. Все прислушивались с каким–то мучительным напряжением… Ничтожный шорох казался бы грохотом в этой тишине, но кругом было тихо.
– О боже, боже, боже! – шептала Ганна, сжимая до боли руки. – Ты не допустишь, не допустишь, нет!
Прошло еще томительных, ползущих полчаса.
На небе уже выступили звезды; огромная огненная комета смотрела зловещим оком прямо в окно.
В большой светлице, наполненной людьми, не слышно было ни слова, ни звука; казалось, каждый боялся дыханьем своим нарушить безмолвную тишину. Становилось жутко.
Проползла еще одна тяжелая минута, другая.
Вдруг Богдан встрепенулся, поднялся нерешительно с места, простоял с секунду – и бросился из комнаты.
– Что, что там? – раздался чей–то голос.
– Тише! – крикнул нетерпеливо Нечай и припал ухом к окну.
Издали донесся слабый топот. Ближе, ближе, явственнее. Вот уже ясно слышен топот летящей стремглав лошади.
Еще… еще…
Дверь порывисто распахнулась, и на пороге показался Богдан. В руке он держал высоко над головою толстый пергаментный лист, перевитый лентой.
– Добыл! Есть, братья, есть! – крикнул он прерывающимся, захватывающим дыханье голосом. – Это наш стяг к свободе! – поднял он высоко свиток.
– Бог за нас! – перекрестились умиленно старшины.
– А мы за него, братья! – произнес он торжественным тоном, опуская на стол бумагу. – Теперь же поклянемся перед господом всевышним, перед этим страшным мечом его, – указал он на горящую комету, – что никто из нас не отступит от раз начатого дела и не выдаст ни словом, ни делом братьев!
– Клянемся! – перебили его дружные голоса.
– Что забудем на сей раз все свои хатние чвары{65} (домашние междоусобия), забудем жен, матерей и детей и не скривим душой перед братьями ни для какого земного блага!
– Клянемся! – перебили его опять дружные голоса.
– Поклянемся же и в том, – продолжал Богдан с одушевлением, и голос его задрожал, как натянутая струна, – что не пожалеем ни крови, ни мук, ни жизни своей и что не отступим до тех пор, пока не останется ни единого из нас!
– Клянемся господом всевышним и страшной карой его! – раздался горячий, захватывающий душу возглас, и десять обнаженных сабель опустилось со звоном на стол.