355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Старицкий » Буря » Текст книги (страница 22)
Буря
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 01:30

Текст книги "Буря"


Автор книги: Михаил Старицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)

XLII

– Хмельницкий бежал? – вскрикнули все разом, срываясь с места.

Чаплинский молчал.

– А, так вы мне ответите за него головою! – заревел Потоцкий.

– Но, ваша ясновельможность! На бога! Чем я виноват? – возопил Чаплинский. – Не я ли сам прискакал к вам сообщить о поимке пса и его тайных планах? Вчера, прискакавши сюда, чтобы сделать ему первый допрос, я узнал вдруг эту страшную новость. Ведь меня самого, ей–богу, всю ночь напролет лихорадка трясла. Бездельник может спрятаться где угодно. О господи, мы и теперь не в безопасности! У него столько сообщников, сколько в лесу листьев, да еще, уверяю вашу ясновельможность, тому может быть множество свидетелей, что ему помогает сам дьявол! О господи! Я и теперь трясусь, как осиновый лист, а при моей комплекции это угрожает мне смертью. Уж если кому достанется от этого пса, то никому иному, как мне!

– Отчизны это не касается! – перебил его, топая ногами, Потоцкий. – Кто стерег пленника?

– Я, ясновельможный гетман, – поклонился Кречовский и выступил спокойно вперед.

– А, так это пан выпустил пса, разбойника, изменника! Теперь мне все понятно. Недаром же пан придерживается православной схизмы. Вы… вы все изменники, предатели! – кричал он, и задыхался, и брызгал пеной. – Но за эту измену вы ответите мне как изменники отчизны, да, как изменники!

Крикам гетмана вторили крики и проклятия панов. В избе поднялись такой ад и сумбур, что трудно было расслышать слова.

– Прошу вашу ясновельможность выслушать меня, – заговорил Кречовский, переждав первый натиск Потоцкого. – Но если панство не верит мне, я попрошу спросить пана старшого, Барабаша, пусть скажет за меня сам, замечен ли я когда в каких–либо сношениях с мятежниками и в склонности к ним? Если я и русской восточной веры, то все же я шляхтич польский, а не низкий хам; если я и служу в войске реестровом, то и его милость пан Барабаш служит там же, да и множество других верных и преданных отчизне старшин. Наконец, если я и был на пиру у Хмельницкого, то там же был и пан Барабаш, и Пешта, и последний только предвосхитил мое намерение. Да, наконец, если бы я выпустил Хмельницкого, то неужели б и я не ушел с ним, а остался бы здесь, чтобы подвергаться вполне справедливому гневу вашей ясновельможности?

– Так, так, – поднял наконец голос и Барабаш, сконфуженный и растерянный после случившегося с ним происшествия, – полковник Кречовский – верный рыцарь и в бунтах не был замечен ни разу.

– Но если так, – продолжал уже несколько смягченным тоном Потоцкий, окидывая Кречовского полупрезрительным взглядом, – неужели у вас не достало ни сил, ни уменья, чтобы уберечь связанного козака?

– Все, что только находится в человеческой власти, было сделано, ваша ясновельможность. На пленнике были кандалы; полсотни реестровых окружало хату; но в этом краю все кишит мятежом и изменой. Я не могу ручаться даже за своих собственных людей; стража разбежалась.

– Хорошо, – перебил его Потоцкий, – виновника мы отыщем; но отобрали ли вы у него хоть эти привилеи?

– К несчастью, мы не поспели этого сделать до приезда вашей ясновельможности.

– Предатели! Безумцы! Что вы наделали?! – схватил себя за жидкие волосы Потоцкий.

Кругом все замолчали. Не стало слышно ни криков, ни проклятий, ни хвастливых речей. Наступило какое–то зловещее, гнетущее затишье.

– Если пес увезет эти привилеи к хану, то наделает нам немало хлопот, – заметил первый Чарнецкий.

– Надо угасить огонь, пока он не возгорелся, – покачал Барабаш своею седою головой. – У Хмельницкого тысячи приятелей. Он хитер и умен, как сам дьявол. О, это уже я испытал, к несчастью, на самом себе! Если ему только удастся пробраться на Запорожье… о, тогда он взбудоражит и поднимет их всех, как ветер придорожную пыль!

– Присоединяюсь к мнению пана полковника, – поклонился смиренно Кречовский. – Я знаю их и вижу, что кругом затевается что–то недоброе.

– Но мы их всех успокоим! – крикнул резко и надменно Потоцкий. – Погоню за ними! Я их вытащу из этого проклятого гнезда! Пане подстароста! – повернулся он вдруг круто к Чаплинскому, который стоял растерянный, испуганный, ожидая ежеминутного появления Хмельницкого. – Пан возьмет с собою пятьсот моих жолнеров из коронных хоругвей и отправится в Сечь, с условием привезти мне собаку живым или мертвым. На сборы два дня!

Лицо Чаплинского покрылось сначала бураковым румянцем, а вслед за тем побледнело, как полотно.

– Но, ваша ясновельможность, – заговорил он жалобно и несмело, – подобное путешествие… при моем возрасте… в такую погоду… Притом Хмельницкий… Пан гетман знает, что Хмельницкий более всех зол на меня…

– Поэтому я и выбрал пана. Надеюсь, что ему будет более всех приятно поймать хлопа и укоротить ему и руки, и язык!

– О, всеконечно! – вскрикнул шумно Чаплинский. – Но как останется без меня староство… в такое тревожное время?.. Не лучше ль…

– Как ваш прямой начальник, я повелеваю вам немедленно исполнить приказ пана гетмана! – вспыхнул Конецпольский.

– Слушаю и с величайшею радостью готовлюсь исполнить панское повеление, – попробовал было отделаться еще раз Чаплинский, – но я просил бы вельможное панство обратить внимание на следующее обстоятельство: весь гнев Хмельницкого возгорелся из–за моей жены. Если в мое отсутствие мятежная шайка ворвется в город, несчастная женщина…

– Это еще что за наглость? – даже побагровел Потоцкий. – Тут дело идет о государственной опасности, а мы будем беречь украденную красавицу?

– Простите, я, конечно… Но жена всякому человеку…

– Да пан, видно, просто боится этого хлопа? – прервал его презрительно гетман.

– О, брунь боже! – вспыхнул Чаплинский. – Он бегает от меня, как мышь от кота.

И, поклонившись всем присутствующим, Чаплинский произнес с важностью:

– Все будет так, как желает вельможное панство.

Уже подстароста отъехал версты три от Бужина, а бессильное бешенство все еще не оставляло его.

«Ехать на Сечь в самую пасть к этому разъяренному зверю, благодарю за милость, вельможные паны! – бормотал он про себя, тяжело отдуваясь. – Да я бы позволил наплевать себе в рожу самой последней жидовке, если бы пожелал стать похожим на бабочку, летящую в огонь! Сто тысяч чертей вам в глотку! Если вы не жалеете меня, то и мне нечего беспокоиться о вас, хотя бы вас всех на одной осине Хмель перевешал! В Сечь – и пятьсот жолнеров! Гм… недурно! Да их там, этих бешеных разбойников, припадет по сто на душу! Пусть едут себе дураки, охотники до геройских побед, а мне мое собственное сало дороже всех лавровых венков! – горячился он все больше. – И это все за усердную службу? Только не так я глуп, чтобы удалось вам меня на аркане гонять! Только вспомнить тот взгляд, каким он меня провожал в сейме… бр… даже сейчас мороз по спине идет, вздрогнул Чаплинский и чуть не вскрикнул громко, услышав за собой какой–то страшный шум. – Два дня на сборы, ну, через два дня я буду уже далеко!»

Однако шум, испугавший пана подстаросту, не прекратился.

– Что там? – спросил Чаплинский кучера, замирая на месте.

– Три всадника гонятся за нами.

– Гони, гони, что есть духу! – побледнел, как полотно, Чаплинский.

Лошади подхватили, и сани понеслись стремглав по снежной равнине. От быстрой езды Чаплинского толкало и бросало из стороны в сторону, но он ничего не чувствовал, ухватившись за стенки саней; он только кричал обезумевшим голосом: «Гони! Гони! Гони!»

Между тем лошади, промчавшись таким бешеным карьером версты три, начали видимо ослабевать, а шум и крик сзади все продолжались; очевидно, всадники не отставали от них.

– Пане подстароста, – обернулся кучер, – вон машет руками, чтобы мы остановились…

– Гони, гони! Не обманет, ирод! – прохрипел Чаплинский, выпячивая от страха свои выпуклые глаза.

Лошади помчались снова… Однако теперь уже и подстароста видел, что такая бешеная скачка не может долго продолжаться. Они часто спотыкались и тяжело храпели, а крики всадника становились все явственнее и громче. Очевидно, расстояние уменьшалось.

– Pater noster! – забормотал подстароста белеющими губами. – Засада, засада! Это он дает знать своей шайке; что–то они теперь со мной сделают?.. Sanctus… sanctum… san… san… – но пан подстароста никак уже не мог вспомнить дальше слова молитвы. Казалось, все знания вылетели у него в одно мгновенье из головы, одно только стояло ясно: Хмельницкий – и смерть!..

Вдруг громкий возглас: «Тесть, тесть!» – долетел до его слуха. Чаплинский вздрогнул и прислушался.

– Тесть, тесть, остановись! – кричал охрипший, задыхающийся голос.

«Не обманывает ли дьявол?» – подумал про себя Чаплинский и нерешительно обернулся назад. Не в далеком расстоянии мчался за ним во весь карьер Комаровский в сопровождении двух слуг.

– Фу–ты, чтоб тебе попасть в самое пекло, – выругался сердито Чаплинский, облегченно вздыхая, – вырвался еще этот бык на мою голову! Что теперь делать с ним?

Лошади остановились. Комаровский подскакал к саням.

– Очумел ты, что ли, тесть? – заговорил он с трудом, задыхаясь от быстрой езды. – Кричу им, машу руками, а они еще скорей летят, сломя голову, словно за ними татарский загон по пятам спешит.

– Ни от кого мы не бежали, а тороплюсь я в Чигирин, – заметил степенно Чаплинский. – Ты слышал, верно, какой отдал мне гетман приказ?

– Затем я и догонял тебя! Возьми меня с собою… там уже удастся накрыть его.«Фу–ты, дьявольщина, час от часу не легче, – вскрикнул про себя Чаплинский, – вдобавок ко всему придется еще прятаться от этого бешеного быка!»

– Хорошо, – произнес он вслух, – собери только побольше своих челядинцев, дела будет много…

– Когда выступаешь?

– Завтра к вечеру.

– Я буду в этой поре в Чигирине.

Путники распрощались и поехали по противоположным направлениям.

– Что? Что случилось? – спросила с театральной тревогой и изумлением Марылька, когда растерянный и взбудораженный пан староста ввалился в свою светлицу.

– А то, моя богиня, что нам надо сейчас же паковаться и завтра чуть свет выезжать из Чигирина.

– Зачем? Куда? Почему?

– Зачем? Затем, чтоб избавиться от приезда Хмеля, – грузно опустился на стул Чаплинский. – Куда? Куда возможно подальше от этого места, и, наконец, потому, что при встрече с нами пан Хмель непременно пожелает содрать и с меня, и с вас, моя пышная крулево, кожу себе на сапоги!

– Хотя слова пана и грубы, как свиная щетина, – вспыхнула Марылька, – но все же я не вижу из них, в чем дело.

– В том дело, моя пани, что Хмель бежал!

– Бежал?! – вскрикнула с плохо скрытою радостью Марылька и отступила.

– Да, бежал, а вместе с ним и все его сообщники; и эти проклятые привилеи, которые еще наделают нам бед!

Марылька молчала. Она стояла перед Чаплинским с каким– то странным, загадочным выражением лица; не то гордая, не то торжествующая улыбка приподымала углы ее тонко очерченного рта. Казалось, страшное известие доставляло ей какую–то непонятную радость.

– Его, этого разбойника, хотели было казнить, – я писал тебе, – а вот… вдруг… Гетман и староста, все войско в тревоге, – продолжал Чаплинский.

– Разве он так страшен? – произнесла медленно Марылька.

– Хам, хлоп! – пожал надменно плечами Чаплинский. – Конечно, он попадет не сегодня–завтра к нам на кол; за ним уже послали погоню. Но здесь он пользуется большею силой, чем любой король в своей земле. Все это быдло предано ему; по одному его слову встанут все!

Слабый, подавленный вздох вырвался из груди Марыльки, и все лицо ее покрылось вдруг горячим румянцем.

– Но разве так они опасны? – поспешила она спросить.

– Конечно, нет! Сволочь, которую нужно разогнать плетьми! Но так как ими кишит вся округа, то, клянусь всеми чертями, я не ищу с ними встречи и предпочитаю уйти из этой бойни, чтоб они не сделали бигоса из моих потрохов!

– Пан труслив, как баба! – произнесла презрительно Марылька, бросая на Чаплинского гадливый взгляд.

Чаплинский побагровел.

– Заботливость о моей королеве пани принимает за трусость. Хорошо! Но если бы я был трусом, я бежал бы сам, а не вез с собой и пани, из–за которой и загорелся сыр–бор.

– Пан думает, что Хмельницкий поднял все восстание из–за меня? – спросила каким–то странным голосом Марылька.

– А то ж из–за кого же? Быть может, из–за этих хлопов? Го–го! Сидел же он до сих пор, как гриб, и не помышлял о мятежах, а как только пани покинула его, так вся кровь и закипела в этом диком волке. О, теперь я знаю, он готов обратить в руину всю Польшу, погубить сотни, тысячи людей, лишь бы добиться своего и силой взять пани назад!

Марылька молчала. Высокая грудь ее подымалась часто и порывисто; прелестная головка была гордо закинута назад; глаза горели каким–то странным светом; жаркий румянец вспыхивал на щеках.

– Из–за меня… всю Польшу, – повторила она медленно, словно упиваясь едким блаженством этих слов.

– То–то ж и дело! – продолжал Чаплинский, не замечая ее состояния. – Что бы мне было, если бы меня и поймал Хмельницкий? Я не изменял ему. Я только взял пани с ее собственной воли, о чем досконально известно и ему… Впрочем, – окинул он Марыльку насмешливым взглядом, – если пани думает, что этот седой кавалер в бычачьей шкуре встретит ее и теперь любезно, то…

Теперь уже Марылька вспыхнула до корня волос.

– Уж лучше кавалер в бычачьей коже, чем в заячьей! – перебила она его резко. – По крайности, с ним бы не приходилось бегать от хлопов, как зайцу от гончих собак!

Чаплинский готовился ответить ей что–то, когда дверь распахнулась и в комнату вбежал бледный как полотно Ясинский.

– Что, что такое? – всполошился Чаплинский, схватываясь растерянно с места.

– Беда, пане… кругом творится что–то неладное… Из Зеленого Байрака ушли куда–то все люди… Веселый Кут тоже опустел… кругом что–то шепчут… при приближении пана разбегаются… Я боюсь, что старый лис не бросился в Сечь, а припрятался где–нибудь здесь.

Марылька побледнела и ухватилась рукою за стол.

– Сто тысяч дьяволов рогами им в зубы! – вскрикнул Чаплинский, хватаясь за волосы. – Ну, край, где каждую секунду можешь ожидать, что подлое хлопство сварит из тебя себе на потеху щи! И ко всему еще прячься от этого сорвавшегося с узды жеребца! Надеюсь, что теперь моя королева не станет спорить против моих слов, – обратился он к Марыльке, – и поторопится отдать приказание слугам, чтоб паковали возы.

Марылька бросила на Чаплинского полный гадливости и презрения взгляд и молча вышла из комнаты.

– Неужели же пан бросит меня здесь? – припал к ногам Чаплинского Ясинский. – Клянусь всеми святыми, я готов бежать за паном хоть в болото, только бы не встретиться с этим псом!

– Тише, – заговорил торопливо Чаплинский, поглядывая на дверь, – ты знаешь, где я припрятал Оксану?

– Знаю.

– Я дам тебе лист со своею печатью, скачи к бабе… Забирай девушку… только смотри, свяжи ее… змееныш кусается больно… да в крытые сани… и голову завяжи, чтоб не было слышно крика… бери с собою хоть десять слуг… выезжай сейчас же… только окольным путем… Комаровский взбеленился… надо прятаться от него; за Киевом съедемся; только, чтоб Марылька, знаешь… и покоевка у ней глазастая…

– Знаю, знаю! – замотал головою Ясинский.

– Лети ж, торопись скорее, выезжай на рассвете… Смотри, чтоб никто не заметил. Едем в Литву!

– Служу до смерти вельможному пану! – охватил ноги Чаплинского Ясинский и, быстро поднявшись, скрылся в дверях.


XLIII

На берегу Днепра, на пограничной черте запорожских владений, приблизительно где ныне находится город Екатеринослав{68}, приютилась в овраге корчма.

Незатейливое здание, с круглым, крытым двором и высокою въездною брамой, напоминало огромную черепаху, застрявшую в тесном овраге, между каменных глыб и высоких яворов и тополей. Как самое дворище, так и внутренние помещения были здесь попросторнее, чем в обыкновенных дорожных корчмах, даже на бойких местах; кроме общей, довольно обширной светлицы, где стояли бочки с напитками и все прочие принадлежности шинка, имелось еще здесь и несколько отдельных покоев. Такие корчмы ютились по границе земель вольного Запорожского войска от Днестра и до Днепра; их содержали преимущественно женщины–шинкарки, имена которых попадали иногда даже в народные думы и песни. Степовые шинкарки держали непременно и прислугу женскую, каковую доставляла им безбрежная степь. Летом эти вольные как степи красавицы почти все расходились по хуторам на полевые работы, к осени же, за исключением немногих, остававшихся в зимовниках, большинство их прибывало возрастающею волной к пограничным корчмам, где эти гостьи находили и приют, и веселую бесшабашную жизнь, а отчасти и заработок. Такие корчмы любило посещать запорожское рыцарство; в них, после долгого монашеского поста, разнуздывалась вольно пьяная удаль, распоясывались пояса и чересы и швырялись скопленные добычей за целое лето богатства на вино, на азартную игру, на красоток.

Насколько были строги в запорожской общине законы во время похода или в черте самого Запорожья, настолько за чертою его запорожский козак был от них совершенно свободен: женщина, под страхом смертной казни, не имела права переходить границы Сечевых владений; связь с нею козака где–либо на Запорожье подвергала счастливого любовника смертоносным киям; такую же жестокую расплату влекла за собой и чарка выпитой горилки в военное время… Оттого– то козак, проголодавшись за лето, и спешил к зиме в свои пограничные корчмы, где и предавался бешеному, а часто и дикому разгулу; оттого–то в этих корчмах с утра и до поздней ночи играла шпарко музыка, звенели бандуры и кобзы, цокали подковки, раздавались широкие песни и дрожал воздух от веселого хохота; оттого–то хозяйки–шинкарки богатели страшно и набивали коморы свои панским, еврейским и татарским добром, оттого–то и слетались сюда со всех концов Украйны красотки дивчата, не признававшие общественных пут, а любившие волю, как птицы.

Собирались сюда иной раз целыми кошами запорожцы и проводили по корчмам всю зиму. Тут даже зачастую решались на шинковых радах вопросы первостатейной важности и большие дела. Такие скопища завзятых весельчаков притягивали и из Украйны рейстровых козаков и голоту; первые спешили сюда пображничать и поиграть с славным рыцарством, а вторые стекались в надежде на даровую чарку оковитой, на ложку кулешу, а то и на участие в каком–либо добытном предприятии. Шинкарки хотя и обходились грубо с голотою, но гнать ее из–под теплого навеса не гнали, боясь мести и пользуясь иногда их услугами.

Было начало декабря. Стояла между тем теплая, почти весенняя погода. Выпавший в ноябре снег совершенно растаял; легкие утренние морозы и теплые, сухие дни почти осушили намокшую землю. Мало того, несколько дней назад разразилась над Днепром даже гроза; целую ночь вспыхивало со всех концов небо ослепительным белым огнем, и грохотали удары грома. Народ, смущенный необычайным явлением, крестился, зажигал по хатам и землянкам страстные свечи и шептал в суеверном ужасе, что это все не к добру, что и метла на небе, и гроза зимой вещуют великое горе и что быть страшным бедам, а то и концу света.

Впрочем, гроза миновала, и светлый день рассеял призраки ночи. Теперь солнце ярко светило и врывалось в открытую браму и в дырья на крыше светлыми косыми столбцами, ложась на дворище пестрыми пятнами и освещая его до темных углов. У стен дворища к яслям привязано было много оседланных и с распущенными подпругами коней; все они по большей части принадлежали к породе бахматов и имели сильно развитую грудь и крепкие ноги; в углах навеса стояли повозки с приподнятыми оглоблями и сани, а посредине, вокруг столба с множеством колец, разместились живописными группами козаки: некоторые из них сидели по–турецки на кучках сена, другие ютились на повозках, свесивши ноги, иные возились возле лошадей, но большинство лежало вповалку на разбросанной соломе, то облокотившись на локти, с люльками в зубах, то распластавшись навзничь и разметавши чуприны, храпело гомерическим храпом с присвистами и даже с трубными звуками.

По плохой одежде, представлявшей странную смесь и польских кунтушей, и козацких жупанов, и жидовских кацавеек, и мужицких кожухов, свит и женских кожушанок, корсеток и татарских халатов, и черкесских бурок, по смелым заплатам и рискованным лохмотьям в гостях сразу можно было признать голоту, бежавшую от панских канчуков и от арендаторских когтей под гостеприимные кровли запорожских шинков, к братчикам под защиту. Теперь эти беглецы предавались, после изнурительных работ широкому отдыху и безделью, терпеливо ожидая даровых угощений от богатых гуляк; один, впрочем, штопал и зашивал прорехи и дырья в своем фантастическом костюме, а другой, почти нагой, что–то усерднейше шил.

Среди голоты сидел у столба и седоусый козак, с двумя почетными шрамами на лице, с закрученною ухарски за ухо чуприной, и настраивал бандуру; он все поплевывал на колышки и ругательски их ругал, что не держат струн:

– А, чтоб вас тля поточила, чтоб вы потрухли, ведьме вас в дырявые зубы, либо что, – пригонял козак слово к слову, – а вашему майстру чтоб и руки, и ноги покорчило! Не держат, проклятые, да и что хочь!

Соседи сочувственно относились к этой ругани, вставляя и свои словечки.

Из растворенных настежь дверей большой светлицы то и дело выбегали дивчата, шныряли между голотою, смело переступая через ноги, и через головы лежавших, то в погреб и лех за напитками, то в комору за съестным, то в амбар за овсом да ячменем. На пороге дверей у светлицы сидело два знатных козака, захмелевших порядочно. В открытую браму виднелись причал и широкое зеркало Днепра, что сверкал своими стальными, холодными волнами, но говор их был заглушен диким шумом, стоявшим в светлице и на дворище. Из шинка неслись звуки музыки, нестройные хоры песен и топот каблуков да звон подков, перемешанные с выкриками, взвизгами и женским разнузданным хохотом; на дворище пели песни и перебранивались от скуки; на перевозе кто–то кричал…

В шинке, рассевшись на лавах и склонивши на столы отягченные головы, рейстровое знатное козачество, в луданых жупанах и распущенных шелковых поясах, не обращая внимания на бешеный гопак двух запорожцев, на целые тучи взбитой ими на глиняном полу пыли, несмотря на веселые звуки «козака», тянуло хором заунывную песню:

Ой не шуми листом, зелена діброва:

Голова козача щось–то нездорова,

Клониться од думи, плачуть карі очі,

Що і сна не знали аж чотири ночі!

Старый козак на дворище наконец наладил бандуру и, ударив шпарко по струнам, подхватил сильным грудным голосом:

Гей, татаре голомозі Розляглися на дорозі;

Ось узую тільки ноги –

Прожену вас, псів, з дороги!

Подсевшая невдалеке к красавцу козаку, блондину с синими большими глазами, черноокая Химка, не расслышавши мелодии, затянула совершенно другую, бойкую песню:

Ой був, та нема,

Та поїхав до млина…

Молодой козак пробовал зажать ей рукой рот.

– Да цыть, Химо, не мешай; не та ведь песня.

Но Хима расхохоталась и еще визгливее стала выкрикивать:

Ой був, та нема,

Поїхав на річку, —

Коли б його чорти взяли,

Поставила б свічку!

Не выдержали наконец такой какофонии козаки, вышедшие из душного шинку на прохладу.

– Да цыц, ты! Замолчи, ободранный бубен! – крикнул один из них подороднее, с откормленным брюшком и двойным подбородком, с черною как смоль чуприной, лежавшей на подбритой макушке грибком, – слушайте лучше, как добрые козаки поют.

– Кто это? – спросил у соседа бандурист, не отрывая глаз от ладов.

– Сулима, бывший полковник козачий, – ответил тот, – а теперь на хуторе сел под Переяславом, богачом дело… отпасывает (откармливает) себе брюхо подсоседками.

– Гм–гм! – промычал старый и ударил еще энергичнее по струнам.

– Да цыц же, тебе говорят! – снова крикнул Сулима.

– Начхал я на твои слова, – огрызнулся молодой блондин и снова начал что–то нашептывать Химке.

– А и правда, – поднял голову лежавший до сих пор неподвижно атлет с серебристым оселедцем, откинувшимся змеей, и разрубленным пополам носом, – что вы нам за указ, пузаны, что надели жупаны? А брысь! Мы сами вольные козаки!

– Верно, – мотнул головой и бандурист, – вы что хотите горланьте, а ты пой свое, вы что хотите, а ты им впоперек! – и, сорвавши громкий, удалой аккорд на бандуре, подгикнул:

Ну, постойте ж вы, татары,

Ось надену шаровары…

– Да что, братцы, – тряхнул молодой красавец козак своею волнистою чуприной, – правду Небаба говорит, что впоперек, у каждого глотка своя, ну, и воля своя; моя, стало быть, глотка, ну, я и горлань!

– Эх, горлань, – отвернулся с досадой Сулима, – да у кого теперь глотка своя? Теперь наши глотки у иезуитов да у польских магнатов в руках, а ты свою целиком заложил Насте–шинкарке.

– Что ты? – повернули некоторые головы с любопытством.

– А гляньте, сидит, как турецкий святой, да зевает ртом, не вольет ли кто туда горилки.

– А ты вот, разумная голова, – отозвался наш старый знакомый Кривонос, – вели–ка Насте залить ему глотку мокрухой, да и мне кстати скропи горло, потому что засуха в нем – не приведи, господи!

– Да и нам не грех! – промычали нерешительно другие. – Богатый ведь дидыч, поделиться бы след.

– Конечно! – одобрил и бандурист Небаба.

– Что, брат, зацепил? – толкнул локтем Сулиму его товарищ, – теперь не отцураешься, голота что пьявки…

Сулима только развел руками, а его товарищ пошел распорядиться в корчму.

А молодой козак нашептывал между тем Химке:

– Выйдешь ли, моя чернобровая, вечерком потешить сердце сечевика?

– Да вам же нельзя с нашею сестрой и разговаривать, не то что… – взглянула лукаво дивчына и засмеялась, отвернувшись стыдливо.

– То в Сечи, моя ягодка, а тут все можно, – и под звуки бандуры запел звонким обольстительным баритоном:

Ой я пишно уберуся,

Бо в садочку жде Маруся:

Обніму я тонкий стан –

Над панами стану пан!

Од дуба і до дуба –

Ти ж, квітка моя люба,

Нишком–тишком хоч на час

Приголуб же грішних нас!

– Ловко, ловко! – сплюнули даже некоторые козаки от удовольствия. – Эх, у Чарноты до скоромины много охоты!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю